Мосты ведут к сторожевой башне, что господствует над Святыми воротами. Я радуюсь солнцу, ветру, как ребенок. Меня уже полонило древнее очарование; свободно и легко я живу в тех веках. Я открываю малую дверь, пугаю голубей, которые с незапамятных времен живут в этой башне, ибо и настил, и перекрещивающиеся балки покрыты столь толстым пометом, что от него тут тесно, душно, тепло. Здесь много голубиных гнезд, здесь веками справляют свою любовь голубиные пары, самки кладут по два яичка. Отсюда делают вылет окрепшие молодые птенцы. По узенькой лестнице я поднимаюсь наверх, вылезаю через люк на обнесенное перилами стрелецкое дозорное место. Воля-то какая на весеннем ветру! Отсюда виден весь окруженный то поднимающимися на холмы, то спускающимися в овраг ручья Каменца стенами, прорастающий словно с озерного дна дубовыми ветвями и куполами монастырский каменный город, отсюда виден пригород и поля, дорога, ведущая в голубые боры на Ливонию, боевая дорога походов. Здесь раньше была сторожевая вышка носивших лазоревый кафтан монастырских стрельцов. Здесь, как всегда, настороже дует весенний ветер, принося запах воли, талого снега, наполненных предвесенней горечью, оживающих далеких лесов. Здесь хорошо и крепко думается.
Ансамбль Псково-Печерского монастыря. Фото И. Левкович
И я вижу: строят каменный город. Огановище. Мужицкие сани. Валуны свозят с окрестных полей, плиты обозами везут из Изборска. Дымят костры. Рати идут на Литву. В далекие боры утекает усеянная курганами, политая кровью дорога, уходит туда, где в борах, закрывая славянский путь к Варяжскому морю, стоит передовой немецкий форпост, выдвинутое немцами при движении на восток волчье гнездо, Новый городок ливонский – замок Нейгаузен. Там теперь высятся развалины над рекой Пимжей, поросшие елями провалившиеся сводчатые погреба, но на уцелевшей башне еще сохранились выложенные рыцарями в рыжем кирпиче белые орденские кресты. В Иванов день эстонская молодежь на развалинах зажигает костры, плетет венки и поет яновы песни. Весной там все бело от чистого цвета разросшейся на немецком пепле черемухи. Там на блестящем, черном, только что вспаханном поле я видел с гимназистом Васей Титовым выпаханные крестьянским плугом желтые ливонские черепа. На русской стороне, на холме, на котором стояли разбившие замок пушки Адашева и князя Серебряного, где был боевой русский стан, ранней весной я отдыхал с моим молодым печерским помощником Васей Титовым. Мы сидели на пнях, а потом пили сладкую соковицу, что заливала подсеченные эстонскими пастухами деревья, по очереди прижимаясь губами к белой шелушистой коре, пили сладкий, прохладный, рожденный древней землей березовый сок, и над нами вились, желая к сладкой бересте поскорее прильнуть, осы и пчелы. Потом Вася, знавший сетский язык, помогал мне расспрашивать столетнюю сетку в белом кафтане, и она, рассказывая, высохшей рукой показывала нам, где стояли обозы Грозного, мужики пекли хлеб, где павших на рати похоронили; со слов стариков она нам рассказала о том, как из новгородчины приходили русские женщины плакать на эти могилы. Тогда Вася на вспаханном поле нашел каменное ядро, помню, как он очищал его от влажной, перемешанной с пеплом земли и звал меня идти ночевать к нему в деревню Воронки-но, что недалеко от Мегузиц, под которыми стрелецкий голова разбил графа Магнуса де л а Гарди, звал, соблазняя крупной подснежной клюквой, которой были осыпаны его родные болота, но времени у нас было мало, и мы, присев у избы чудинки, с наслаждением похлебав деревянными ложками принесенной с погреба холодной простокваши, плотно заправившись ржаным свежим хлебом, отправились в Тайловский бор.
Печоры, Лазаревская церковь. Фото Ludushka
Тут в порубежных борах с незапамятных времен висели пчелиные борта. Еще псковское вече и изборяне брали с жившей в борах чуди, установленную Ярославом Мудрым, медовую дань. Ливонцы с мечом и католической проповедью, дойдя до реки Пимжи и построив Нейгаузен, захватили большую часть заросшего медоносным вереском бора, из-за которого особенно яростная началась у них война с изборянами и псковичами. Это потом уже немцы, установив по реке Пимже границу, чтобы обеспечить себя от набегов, стали платить псковичам ежегодную дань – пять пудов меду собору Живоначальной. Осенью 1557 года, вспомнив медовую дань Ярослава и расширив требования, выбивая незваных гостей, двинул Грозный войска на Ливонию.
С монастырских, побитых венгерскими, польскими и шведскими ядрами стен, под дующим с Руси ветром, я часами любовался широкой далью и глаз не мог отвести от утекающих в снежные поля дорог, любовался великим русским небом с медленно тающими облаками, широким и печальным снежным раздольем, синеющими по горизонту лесами. От ветра, грусти, любви, от приливающих чувств влажными становились глаза, и все было для меня родным и понятным, словно сердце всегда жило здесь и я со всеми отошедшими жил по-сыновьи.
Как ежи лежат леса по холмам. Снега блестят, нейгаузские леса в голубоватом весеннем тумане. На крепостной стене припекает. Целый день слышен гул голосов долго не разъезжающегося великопостного стана. В монастырском саду побелены яблони: розовыми кажутся их стволы, а в садовых ямах лежит снег, как белое кружево. Он сползает с пологих крыш монастырских конюшен. Утром ручьи чуть слышно начинают звенеть, а к обеду, Боже мой, всюду веселый говор и петухи шалеют от света.
Весна, весна красная. Сияющее небо, запах лесов и земли. Промороженный за зиму камень стен и церквей начинает на солнце дышать, а вдали теплые избы посада.
Молодой инок на Святой горе под вечер, когда солнце уже опускалось, слушая шум посада, тихо мне говорил:
– Плакал я, когда постригали, ведь молодой, старому-то ничего, жизнь прожил. В одной рубахе, и подрясничек накинут. Владыка на амвоне, а монахи встречают, поют. Нужно лечь на пол ничком – распинаться. А я в одной рубашке. И монахи черными ризами меня закрывают.
Печоры, Успенский собор. Фото Ludushka
Розовела звонница, искристым золотом излучаясь, дрожали под горою кресты.
– Вот весной тяжело, – продолжал он, – взойдешь на Святую гору, а вдали всюду по раздолью песни поют. Сирень цветет, от березы запах. Так-то грустно на сердце. Хорошо, если выйдешь вдвоем, с другом поговоришь, а одному тяжело.
– Ох, сильно журчит весной поток.
Стоял светел месяц
перед красным солнышком —
Стоял князь молодой
перед родным батюшкой.
«Мой родной батюшка,
прости и благослови,
В путь дорожку отпусти,
хлебом-солью надели.
Ко суду Божью итти —
страшным-страшненько.
На крутой крылец итти —
скоры ножки ломятся,
У злата венца стоять —
сердце ужахнется».
Так напевала мне в богадельне старуха Мария Вторушина, вдова рыбака, что с пятнадцати лет ходила с дружиной на ловлю, умела править парусом и грести.
К. Лебедев. «Царь Иван Грозный просит игумена Корнилия благословить его в монахи». 1898
Напевала со слезами в бревенчатой нищей избе, в которой было светло от тающего на улице снега, напевала, вспоминая молодость, золотые слова городищенской свадьбы.
На лугу кони попущены,
Шелковыми путами попутаны,
Не едят кони зеленой травы,
Что не пьют кони холодной воды,
Они слышат путь-дороженьку.
По дороженьке не пыль пылит,
Во цистом поле не дым дымит,
Там не царь с царем соезжаются,
Соезжается Иван, соезжается Васильевич
Со своим веселым поездом,
Со своей белой лебедушкой,
С Катериною со Лаврентьевной.
Уплыли, уплыли серые гуси, на море уплыли,
Увезли, увезли нашу похвальную, увезли,
Увезли, увезли молодую без даров,
через десять городов.
Во Божью церковь свели, русу косу расплели,
На шесть прядок разняли, вкруг головки
убняли и своею назвали.
Помаленьку, бояре, с горы спущайтеся.
У нас горы крутые, у вас кони добрые,
Не поткнулся бы конь вороной,
Не свалился бы князь молодой.
– Тут, сынок, – сказал дед, – кругом были глухие леса, звероловцы ходили. Это потом к монастырю люди стали переселяться. Избенки монашеские были бревенчатые, луковые окна изнутри дощечками задвигались. Окон было мало, зато свет был дорог. Милый, – бедные были. Другой монах мешок летом носил на плечах. Все были трудники. И игумен косил и пахал. Церкви справляли – сами хломали топором. Вот как было! Ну, и скоро прославились. Издалеча начал народ приходить. А трудно было найти. Блуждали, спрашивали – где тут пещеры, монастырь называется. А кругом – чистый лес. Пни, дубы, лешие, яблони. Только на Пачковке жил бобылек. Мельница была у него, и припор воду держал. А этот ручей был пнями завален. Не монастырь, а овраг. Боже, Боже! До монастыря только в Тайлове жительство было.
– И вот, сынок, старики рассказывали, Царица Небесная бором тайловским шла, искала приюта. Шла Царица Небесная, хотела остановиться в Тайлове, да петуны стали петь. Не понравилось
Матери Божьей. Там было строение, петуны стали петь, а Ей слышно. Вот здесь, в Печерах, Ей уподобилось.
– Да, – помолчав, сказал он, – вот Матерь Божья в Тайлове хотела остановиться, на круче, да ушла дальше.
– А потом звероловцу на дубу Ее икона явилась. Охотник ходил. Нашел овраг в деревах, весь ветрами завален. Слышит, ангелы поют, видит, дерево-дуб, и на дубу ему икона открылась.
– И вот, матери-отцы говорили: молитесь Царице Небесной, не будет ни мора, ни глада. В Ильин день была холера. Помогла.
– Вот, детки мои, в военное время так Она спасала, так Она покрывала. Шла, заступница, и все за Ней с плачем. И-и, вой какой был.
– А во время боев наши старики в монастырских печерах спасались. Мужики отбивались, а у баб там печурки были нарыты. В монастыре столько народу набилось, – и стон, и крик, и от голода помирали, и от давки. Где икона, там проломанная стена, там много народу положено. На стене бились – топорами тогда мужики отрубались.