Больше на палубе делать было нечего, и мы спустились по лесенке вниз. Ванька сказал, что это трюм. Думаю, неверно: какой же трюм, если нет палубы? Ну, пусть. В трюме пахло гнилой водой. Мы покачали помпу, она не качала: мало воды. Вернее, корабль сидел на мели косо и у одного борта, где помпа, было почти сухо; у другого — поглубже, там плавали, высовывая морды, колюшки. Как они попали внутрь? Наверно, волнами захлестнуло или где-нибудь дырка. Мы колюшек ненавидим. Они когда подохнут и высохнут на берегу, попробуйте наступить босиком! Ого! Принялись их ловить и выкидывать на сухое. Вдруг в воде плеснулась рыба побольше, наверно, окунь. Все ловили, раза два хватали. Он, сильный и скользкий, вывертывался. Тут я нащупал на дне тяжелый шарик. Оказалась свинцовая пуля, величиной с орех. И еще я нашел, и другие ребята похватали. Страшно интересные пули. Взять их было некуда, трусы без карманов, и мы их запихали в рот. Очень противно. Меня чуть не вытошнило от гнили. Потом шарики обрлюнявились и можно было терпеть. У меня поместились четыре штуки. Алька, жадюга, захватил шесть. Разговаривать было невозможно: сразу изо рта вылетали пули.
Ванька был еще наверху, потихоньку спускался и вдруг заревел как бешеный:
— Полундра! Королевский фрегат! Полундра!
Мы как кошки взметнулись из трюма на палубу. Верно — с фарватера, густо дымя, шел черный низкий буксир. Белая пена по обе стороны носа — значит, прямо на нас. Ванька быстро спускался и все кричал:
— Нас возьмут на абордаж и повесят на реях! Так полагается для пиратов.
В один миг мы были на плотах. Алешка выплюнул пули на палубу «Буревестника» и верещал тонким голосом:
— Скорее! Скорее! Они захватят нас и продадут на галеры.
И без него было страшно. Ванька Моряк спрыгнул на плот, ушибся и, кривя рот, командовал:
— Руби концы! Весла на воду!
Мы отвязали плоты и гребли как сумасшедшие. Прямо задохнулись. Когда стало мельче, перешли на шесты, и все равно медленно. Особенно отставал «Буревестник», но нам не хотелось его бросать: нечестно. Вдруг Ванька догадался:
— Поднять паруса!
На обоих плотах в ящичках были простыни. Мы с Юркой тоже поставили парус. Первое время от страху еще и гребли. Ветер был свежий. Плот мчался так, что у носа был бурун не бурун, но здорово урчало и плескало. Я бросил шест и уселся на ящик-банку. Юрка рулил.
Солнце грело вовсю, и, несмотря на ветер, было тепло. Волны иногда перебегали через плот, особенно гребешки на третьей банке. Наш пиратский флаг гордо реял на мачте. Берег приближался быстро. Буксир подошел к бывшему кораблю с сокровищами и за нами не погнался. Мы крикнули: «Ур-рра!» Шли под парусами и по речке и только у моста, там, где деревья и тихо, спустили их.
У пристани нас встретил дядя Коля. Значит, приехал. Мы спросили его про дядю Петю, которого гораздо больше любили. Он ответил, что брат на недельку задержится в городе, и спросил: «Что это такое вы притащили? Нашли на берегу?»
Забрал все флаги, сказал, что это никому не нужная крашеная дерюга, а ему пригодится. Посмотрел наши пули. Объяснил, что это не пули, а шрапнель. Наш «приз-корабль»— это плавучая мишень. Ее буксируют на длинном-длинном, больше версты, наверное, канате, а военные корабли и с фортов стреляют по этой цели. Наверно, осколком снаряда перебило канат, погода была свежая, буксир не сумел поймать барку-мишень и ее прибило к нам, к берегу. И еще сказал, что мы сильно опоздали к обеду и на нас сердятся.
Мама не позволяет нам ходить на море вечером, почему, не знаю. Кира вообще не ходит на море, не купается никогда и считает, что на море все плохо и страшно: бури, контрабандисты, утопленники. Кира необразованная, а почему мама? И почему только вечером? Знает, что контрабандисты не разбойники — просто финны. Не позволяет, и все.
Мне очень хотелось узнать, увез ли буксир наш приз. Я будто пошел в Большой дом, а на самом деле, через яблоневый сад вышел на дорогу и по тропке побежал на батарею. С высоты песчаной дюны было далеко видно. Полный штиль, вода гладкая-гладкая. Нашего корабля сокровищ нет, увели. За четвертой банкой, кажется, что совсем близко к берегу, стоит финская парусная лайба. Наверно, заштилела и бросила якорь. По фарватеру, густо дымя, идет к Кронштадту купец. Хоть еще светло, Толбухин маяк зажег огонь и мигает.
У края воды что-то продолговатое большое теребили две вороны. Я сбежал вниз, вороны улетели. Оказалось, огромная тухлая щука, такие большие только мертвые бывают. Я поднял голову и увидел, что вдоль берега идут двое — мужчина и женщина. Они были еще далеко, но я сразу по походке и сгорбленной спине узнал дядю Петю.
Значит, дядя Коля соврал, что брат его остался в городе. Зачем? Этого еще не хватало! Если дядя Петя меня увидит, может сказать маме. Надо спрятаться, а куда? Голый песчаный берег. Удача! Под откосом батареи опрокинута давным-давно брошенная шлюпка. Добежал и нырнул под нее.
Голоса все ближе и ближе, узнаю Катин… Вот беда, подошли и сели на днище лодки. Тут они, рядом, надо мной. Сколько времени будут сидеть?
Разговор у них был взрослый, скучный. Я не все понимал, да еще Катя часто говорила вполголоса. Дядя Петя больше молчал. Катя просила: «Не втягивайте Николая, он человек легкомысленный и может сболтнуть». Дядя Петя спросил: «Есть ли еще?» Катя ответила, что немного есть, но уже не в церкви, пришлось найти другое место. Потом она сказала, что решили — повезет другой, а ему, дяде Пете, надо уезжать в город: слишком он здесь на виду.
Потом они долго молчали, и вдруг Катя с такой досадой стала говорить, что провалили Большой дом, а теперь и столяров тоже. «Столяров? — удивился дядя Петя. — Как так?» — «Как дети, ей-богу! — Катя чуть не плакала. — Собрались там, караула не выставили, поговорили, среди ночи думали уже расходиться — дверь открылась, вошел высокий оборванец с большой черной бородой, с порога всех оглядел, расхохотался и убежал. Как дети, как дети», — повторяла Катя.
Мне показалось, что они еще долго надо мной сидели. Спорили про совсем непонятное. Потом ушли. Я выполз. От холода и скрюченности в икрах забегали мураши, и я еле встал на ноги.
Шторм
Люблю береговое море, но… не настоящее оно, потому что ноги на дне. Настоящее море, когда хоть немного покачивает, хоть чуть-чуть, как на пароходной пристани. Страшно люблю! Когда мы шли из Кронштадта на лоцманском буксире, Муську укачало, а мне было только приятно. Стоял на носу, и так замечательно поднимало высоко-высоко, и, еще лучше, когда нос парохода проваливается и волна бухнется в борт — шип, брызги.
Море всегда хорошее, даже когда сердится. Помню, страшный был ветер. Взрослые говорили: «Буря!» Мы побежали на берег смотреть. Ох, какое сердитое море, прямо грозное! Тину накидало к самой батарее. Все четыре банки — как длинные снежные полосы. Далеко еще от берега поднимается темный стеклянный вал, летит на тебя, растет, становится бледно-зеленым, загибается в пенный гребень и бухает: «карр-раух! Кар-р-аух!» Бухнет и клетчатым ковром расстелется до крутого берега. Взрослые учили нас смотреть девятый вал, самый высокий, страшный. До вечера и всю ночь бушевала буря.
Самое-самое лучшее — уйти подальше в море. Отплыть на лодке так, чтобы корабли на фарватере казались ближе, а берег стал длинный. На него тогда интересно смотреть: высокий обрыв Красной Горки, низкие сосны Петровского хутора, Свиньинская бухта, устье Лебяженки, батарея, Лоцманское селение, Старая гавань и Борковский лес — все сразу видно. Борковский лес стоит на высоком песчаном берегу, на обрыве, и там видна голая Борковская поляна. Говорят, к ней по ночам приходят контрабандисты. Мы с Юркой хотели проверить, подкрасться и посмотреть, но никак не могли собраться встать ночью. Борковский лес — все сосны, сосны. На некоторых, береговых, привязаны шесты. Это рыбаки ставят против того места, где прибило утопленника. С берега этих шестов почти не видно, редко заметишь; стоит отплыть — их становится довольно много. Я один раз ходил смотреть утопленника. Он лежал на песке, на берегу, ноги в воде, все остальное накрыто рогожей. Стражник всех отгонял, я почти нечего не видел, одну руку. Она торчала из-под рогожи, очень пухлая и будто в лайковых перчатках, и кожа на пальцах лопнула. Я поскорее ушел и все равно никак не мог забыть эту руку, и ночью она мне привиделась. Что за человек — неизвестно. Мама говорит, наверно, в бурю разбилась финская лайба.
Из-за «Щуки» — нового плота, подарка Володи, — мы почти все время проводили в море. Даже выпросили у мамы позволения не приходить к молоку. От солнца и ветра у нас с Юркой стали лупиться морды. Я одну шелушку на носу отодрал, и получилась большая рана. Главное, на таком месте, что не спрячешь, и пришлось позволить намазать йодом. Мама говорила Кире: «От рук отбились, дома никогда нет, похудели оба, в баню не согнать, говорят — мы чистые, в воде целый день. Просолились так, что щеку лизнуть — соленая. Пора кончать…» Кире такой разговор прямо счастье — сразу про Надьку. Разговоры оказались ни при чем, все вышло по-другому.
Один раз мы с Юркой решили зайти как можно дальше в море — хоть не до самого фарватера, в общем, в ту сторону, подальше. Пошли с утра, выплыли из речки и гребли, гребли очень долго. Лоцманские домики на берегу стали как спичечные коробки и лес вроде синей полосы. Сначала был полный штиль — вода гладкая и от носа плота усы. Потом с запада подул ветерок и пошла мелкая зыбь. Мы поставили парус. Плот в полветра шел плохо — очень сносило. Солнце грело сильно и вдруг скрылось в черной-пречерной туче.
Мне стало холодновато и неприятно, и еще Юрка свистит. Он свистит, когда думает, остальное время что-то поет, тихонько бурчит под нос или громко. Тогда голос у него резкий. Алька дразнится: «Козлетон». Мне нравится, и мы иногда поем вместе. Я сказал, что на море не свистят, и Юрка запел:
Облака бегут над морем,
Крепнет ветер, зыбь черней.