На рабочую планерку майор, конечно, опоздал. Подполковник Седых и так в последнее время поглядывал на него неласково, а сегодня и вовсе пошел пунцовыми пятнами, когда в разгар собрания Замятин просунул в дверной проем свою коротко стриженную круглую голову и отчеканил: «Виноват, товарищ подполковник! Разрешите войти?»
– Разрешаю, – процедил Седых.
На планерке начальник вовсю распекал подчиненных по текущим делам отдела, а сам все на Замятина поглядывал. Ему больше всех и досталось за то, что дела его раскрываются ни шатко ни валко, а абы как. – Удивительно даже, как вы с убийством судмедэксперта Виктории Савченко разобрались, делом районного масштаба, – подытожил свою пламенную речь подполковник.
Когда собрание закончилось и оперативники вставая заскрипели стульями, он бросил в сторону майора:
– А ты задержись-ка.
Майор вздохнул и снова плюхнулся на сиденье.
– Замятин, у тебя сколько висяков сейчас?
– Не больше, чем у других, товарищ подполковник.
– Но и не меньше. Так какого ляда ты занимаешься черт знает чем, когда у тебя работа горит? Свободного времени много? – Взорвался, наконец, Седых.
– Разрешите узнать, чем это я таким занимаюсь?
– Поговори у меня еще. Занимаешься ты делами другого подразделения, а не теми, за которые сам отвечаешь. Ты зачем к «кашникам» полез?
– Накапали все-таки.
– Да, накапали! – Взревел Седых. – Накапали! И правильно сделали! Потому что я себе уже всю голову сломал, отчего это у моего отдела показатели ухудшаются, а у нас, оказывается, старший оперуполномоченный на другой отдел подрядился работать. Со своими висяками ему, видите ли, скучно стало разбираться, решил коллегам помочь.
– Там личное, Петр Сергеевич.
– Личное?! – Седых взвыл еще громче. – Замятин, ты в себе ли?!
– Петр Сергеевич, дети гибнут! – Замятин не выдержал напора подполковника и тоже повысил голос. – И это не байка какая-нибудь. Наш отдел проводил проверку по факту гибели пятнадцатилетней девочки. А теперь выяснилось, что ее смерть, которую мы квалифицировали как самоубийство, связана с деятельностью групп смерти. Мне кажется, это дело не только «кашников», а общее. Мое, ваше, случайного прохожего. Это же дети!
– Кажется ему! – Подполковник наконец выдохнул. – С интернет-сообществами «кашники» как-нибудь без тебя разберутся. А если не разберутся, то официально привлекут тебя к расследованию.
– Так точно, товарищ подполковник, – Перешел на официальный тон майор. Отчеканил холодно.
– А ты чтобы сейчас же все силы бросил на текущие дела отдела.
– Есть.
После разноса у начальства Замятин полдня старательно отгонял мысли о Лизе Лаптевой, группах смерти, айпи-адресах и паролях: всем том, что увлекало его сознание в виртуальный мир, над которым сквозь ночной туман мерцала призрачная звезда под названием Тихий дом. Он почти уже превозмог себя и даже сосредоточился на отчете по убийству Виктории Савченко, когда от Погодина пришло сообщение в ватсап: «Рэй вскрыл еще один файл из архивов Лизы…»
Уровень B. Глава 11
В группе дали задание порезать руку и прислать им фотку. Типа подтверждение того, что ты здесь не случайно, не от скуки, а намерен идти до конца. В общем, для того, чтобы доказать серьезность своих намерений. Они же типа «тайное общество», и посвященными в него станут только избранные. Только те, кто пройдут испытания. Они сказали, что нужно выписать бритвой на руке «Тихий дом».
Смешно. Тоже мне проверка. Резать себе руки для меня давно не испытание, а будничный ритуал. Я часто причиняю себе физическую боль. Чтобы отвлечься. Чтобы эта боль сконцентрировала на себе все мои мысли и чувства. Чтобы хоть на несколько минут не осталось ничего, кроме очищающего, все выжигающего тока, бегущего по моему телу.
Впервые я порезала себя, когда мне было тринадцать. Это случилось, когда родители снова сцепились. Я была в ванной, а они столкнулись на кухне. Я слышала, как тихонько шебуршится у плиты мама, а потом в коридоре раздались тяжелые шаги отца и жалобный скрип паркета. Ненавижу! Ненавижу!!! НЕНАВИЖУ! Я ненавижу предвкушение того, что они вот-вот пересекутся в какой-либо точке вселенной. Потому что это столкновение двух орбит, Большой взрыв, апокалиптическая катастрофа, не оставляющая после себя ничего живого, только голые мертвые камни. От знания, что они вот-вот столкнутся и снова начнут уничтожать друг друга, у меня внутри все сжимается. Не только внутренности, но и я. Я – не как физическая оболочка, как я, как то главное, что одушевляет это тело. Не знаю, как объяснить. Наверное, проще сказать «душа», но я терпеть не могу такой пафос.
Ну в общем, я в очередной раз сжалась до невозможности, и мне показалось – вот-вот что-то треснет у меня внутри, лопнет и наконец освободит меня от всего этого. Но ничего не лопнуло. Я все еще оставалась живой, видящей, слышащей, чувствующей. Это было чертовски плохо, потому что как раз в этот момент я услышала, как отец рявкнул: «Пошла отсюда!», а потом что-то неразборчиво пропищала мать, а потом звон разбитой посуды. Наверное, он толкнул ее или намеренно задел плечом, как он это часто делает, типа она такое пустое место, что он не замечает е на свем пути и прет напролом. А она, наверное, в этот момент выронила из рук тарелку или чашку. А может, она вскинулась и бросилась на него как Моська. Она иногда делает так, когда ее внутреннее напряжение достигает предела.
Она всегда напряженная, всегда чувствует, что он где-то рядом. А когда он возвращается с работы и она слышит хлопок двери, то вздрагивает всем телом и сжимается в точку. В маленькую черную точку, как пружинка от шариковой ручки, которую сдавили в пальцах. Мама в его присутствии будто проваливается в черную дыру и ее как бы нет. Ни для кого. Даже для меня.
А когда им случается столкнуться лицом к лицом, то ее внутренняя взвинченность становится нестерпимой и для меня тоже, настолько она предельна, чрезмерна. Чаще всего мама молча проглатывает то презрение, которым обдает ее отец. Презрение, пренебрежение, раздражение, ненависть. Все то, чем он брызжет при контакте с ней. Все то, что картечью летит от его слов, взглядов, жестов.
Но иногда что-то будто взрывается в ней, пружина разжимается, и в ответ на очередную реплику отца мать бросается на него. Не с кулаками, нет. Она как-то резко подается вперед, к нему, как воинствующая маленькая птичка, взъерошив жидкое оперение, и выкрикивает что-то вроде: «Отцепись от меня» – или похлеще, но все равно неубедительно. Она ничего не может ему сделать, но по всему видно, что в такие моменты она мечтает стереть его с лица земли, испепелить и развеять по ветру как сор, от которого нестерпимо хочется избавиться раз и навсегда. А он упивается тем, какая беззубая в ней злость, беспомощная ярость, а сама она жалкая.
Я все чувствую. Все, что испытывает она, и он тоже. Все, что они оба испытывают изо дня в день все эти годы. Наверное, это и есть эмпатия, про которую говорил Валерий Палыч. И их чувства друг к другу копятся во мне. Надо сказать, что это тот еще груз, адова ноша. Эти два непереносящих друг друга человека соседствуют во мне как две половинки меня. Две ненавидящие друг друга половинки. Две отторгающие друг друга половинки. Наверное, поэтому внутри меня хаос и постоянная боль от того, что части меня никак не приживутся, все время нарывая незаживающими ранами.
Я бы хотела любить их. Но все, что они позволяют мне испытывать к ним, – щемящая жалость и постоянная ноющая боль. Жалость к ним вместе и к каждому по отдельности, жалость к себе, жалость ко всему живому, к каждому, кто умеет чувствовать. Потому что быть живым больно, чувствовать больно, любить… Любить больнее всего. Особенно когда изо дня в день наблюдаешь за страданиями тех, кого любишь.
Вот и в тот раз, когда, лежа в ванне, я услышала отцовский рык «пошла отсюда!» и ее беспомощный, но исполненный злости и отчаяния писк, а потом этот звон бьющейся посуды (очень символично, что их столкновение сопровождается звуком разрушения), я поняла, что не могу так больше.
За какую-то пару минут, пока все это происходило, растянувшуюся для меня, как всегда, на одну маленькую жизнь, я успела скукожиться в ванне как креветка, несмотря на то, что вода в ней была достаточно теплой. Скукожилась, сжалась и сама не заметила, как это произошло. Так всегда бывает – после их ссор я обнаруживаю себя в напряженной скрученной позе, будто мои чувства, закрутившись штопором, наматывают на винт нервы и жилы и тело поддается этой тяге, неестественно скрючивается. Это как мышечный спазм, только сводит не одну мышцу, а сразу все, и все, что ты можешь сделать, – молиться, чтобы тебя отпустило.
Когда я наконец снова ощутила власть над собой, то попыталась расслабиться, вытянуть конечности, вдохнуть поглубже. Было такое чувство, будто я только что пробежала марафон. Вытянувшись наконец, я посмотрела на себя, свое тело, бледнокожее, неуклюжее порождение этих двух людей. Продолжение их ненависти. Даже не так, памятник их ненависти, изваяние, увековечившее их нездоровую, больную связь. Ненавижу себя. Разве что-то хорошее могло получиться от их соития? И тогда внутри меня закрутился еще один болезненный спазм. Я подняла глаза к потолку, во-первых, чтобы не видеть себя (чудовище, аномалию, то, что явилось в этот мир вследствие недоразумения, ведь природой не предусмотрено, чтобы плодились ненавистники), а во-вторых, я так часто делаю, когда плачу, – такая попытка остановить слезотечение. Эти слезы, которые сами по себе постоянно текут из моих глаз, уже достали.
От вида бледно-голубого потолка, неровно побеленного еще застройщиками этого домишки, мне сделалось только хуже. В этой квартире кругом ветошь и запустение, как будто это не жилье, а гребаный склеп. Все здесь выстужено сквозняками и ледяным дыханием наших семейных взаимоотношений. Отец грозится сделать ремонт сколько я его помню, но все никак. Поначалу я верила в то, что ему действительно мешают какие-то обстоятельства непреодолимой силы: то бабушка против (это ведь ее квартира), то денег нет, то времени. Но теперь я понимаю, что он просто не хочет ничего менять. Каким-то странным образом он умудряется получать удовольствие от этой разрухи и от того, что все мы вместе погребены в этом склепе и обречены на мучительное сожительство. Иначе любой нормальный человек давно бы уже сделал что-то, например, разменял бы квартиру и отпустил нас с матерью с миром. А мы бы с ним встречались по выходным, общались, улыбались друг другу непринужденно и искренне, смотрели бы друг другу в глаза прямо, и мне не приходилось бы отводить взгляд из-з