– На подражателей. Короче, мы сами не ожидали, но после статьи у групп смерти появились подражатели. Все как с цепи посрывались, откуда-то повылазили сетевые психи и стали плодить группы-подделки.
– Вашу мать!
– Да отловим мы их. Вообще сейчас все концы быстро подчистим. Еще и пара-тройка законопроектов на этой волне выйдут, тогда никто уже точно не рыпнется…
Школин продолжал говорить, тараторя все быстрее, жестикулируя нетвердыми руками, торопясь объяснить что-то, на его взгляд, очень важное. Видимо, то, что должно было утихомирить, остудить Замятина, изменить его взгляд на ситуацию и примирить с реальностью. Но майор уже не слушал его. Он вдруг почувствовал, что очень устал. Школин больше не вызывал у него ни ярости, ни интереса. Глядя на него: тщедушного, напуганного, с разбитым совсем молодым еще лицом, майор вдруг ясно осознал, что он даже не винтик в этой системе, а так – попавшая в пазы песчинка. Чувства и эмоции Замятина, которые разом вспыхнули, когда он узнал правду, наконец выгорели дотла, оставив внутри лишь пепелище и обугленные головешки. Он ощутил опустошение и легкость.
– Кто еще знал из наших? Седых? – Спросил он, перебив пламенный монолог, не до конца пока понимая, зачем ему так нужно это знать.
– Про Седых не в курсе, не мой уровень. Пока не мой, – осмелел Степан, почувствовав, что Замятин больше не представляет угрозы. – А ты, майор, дурак, дураком и останешься. Смотри погоны не потеряй, а то ты, похоже, простейших вещей не понимаешь.
– Пошел ты, – сказал, будто сплюнул, Замятин и вышел из машины.
Уж в чем в чем, а в простых вещах он понимал и разбирался точно получше этого честолюбивого молокососа, но стоило ли об этом? В салоне со Школиным было душно и тошно. Оказавшись на свежем воздухе, майор хлопнул дверцей и пошел прочь со двора. Внутреннее опустошение будто сделало его легче обычного, ноги сами понесли на Тверскую-Ямскую, а по ней вниз, мимо площади Маяковского к площади Пушкина. Он мог бы юркнуть в метро и, прислонившись горячим лбом к холодному поручню, поехать домой. Но отчего-то он все шел непривычно легким шагом.
На дворе совсем стемнело, но центральные улицы нарядно светились огнями реклам, витрин, вывесок и фонарей. Несмотря на будний день и позднее время, в центре царило оживление: по тротуарам сновали пешеходы, по дорогам машины, создавая характерный гомон, но в голове майора теснилась гулкая тишина, готовая многократно отразить любую случайную мысль как эхо в горной расщелине. «Подать, что ли, рапорт и уехать к чертовой матери из этой сумасшедшей страны? К Лис, в Норвегию, – уронил Замятин мыслишку будто камушек в пропасть. – Туда, где фьорды, рабочий день до пяти вечера, шикарный соцпакет и спокойная не только старость, но и жизнь? Туда, где спустя пару десятков лет он будет сидеть в уютном кресле у камина и благодушно созерцать отпрысков своего большого семейства. Туда, где как была парламентская монархия, так и будет еще, наверное, не одну сотню лет – на его век уж точно хватит. И никаких тебе интриг и революций, двуликих систем и подмен понятий. Черт бы все это побрал…» Тишина в его голове от этих дум подрагивала, готовая вот-вот треснуть, рассыпаться как тонкий хрусталь и снова породнить его с гомоном окружающей действительности. Ход мыслей был прерван вибрацией телефона, который забился пойманной рыбкой в кармане куртки. Замятин взглянул на дисплей: Лис! Все-таки они отлично чувствуют друг друга.
– Привет, – ответил он на вызов спокойно и непринужденно, втайне по-щенячьи радуясь, что Лис есть.
– Привет, – звонко и весело отозвалась она, не умеющая прятать истинные эмоции так же ловко. – Я прилечу через неделю, уже купила билет.
– Да? А чего так?
– Мне здесь очень скучно.
– Зато мне здесь очень весело. Даже не представляешь, насколько, – нервно хохотнул Замятин и, помедлив, добавил тише: – Прилетай, плохо без тебя.
Лис молчала. Но по ее молчанию Замятин мог определить, что сейчас эта сентиментальная женщина, скорей всего, зачарованно улыбается, готовая вот-вот заплакать. Этого еще не хватало, он ведь тоже не железный, а сейчас и вовсе как оголенный нерв.
– Когда и где встречать? – Нарушил он молчание.
– Я сейчас скину тебе электронный билет, там все написано.
– Ну добро! Жду.
Закончив разговор с Лис, майор обнаружил себя в начале Тверской минующим Центральный телеграф. Еще пара-тройка сотен метров по прямой, и он упрется в Кремлевскую стену. Он уже видел, как на панораме ночного неба заалели на часовых башнях пятиконечные звезды, волею судеб опустившиеся на его погоны. Ему предстояло решить, что с ними делать. Майор привычным движением запустил руку в короткую поросль светлых волос, почесал затылок и лишь после этого заметил, что на костяшках засохла кровь. Такая же алая, как маячившие впереди звезды.
Уровень А. Глава 9
синий кит меня спасет
в тихий дом он приведет
боль покоя не дает
но мы знаем, что радость придет
я в игре, раз, два, три.
синий кит, мне дорогу покажи.
Я понимаю китов, которые выбрасываются на берег, и завидую бабочкам, которые живут один день. Один прекрасный день, с первой радостью солнца, неба, первого чистого вдоха и выдоха. Один прекрасный рассвет, один прекрасный закат. Всё в этом коротком мгновении жизни – новизна и чистота, которую бабочка ничем не успевает запятнать. Все первозданно, прекрасно и истинно. Я помню это особое чувство из самого далекого детства. Помню мимолетно, вспышкой, узорчатым отпечатком на зыбучих песках памяти, который лишь на мгновенье проступает четким рисунком и тут же расползается, утрачивая контур.
Тогда, в то время самого раннего детства, я была еще целой, новой, способной впускать в себя радость и удерживать ее как цельный сосуд. А потом этот сосуд пошел трещинами, раскололся. Похоже, слишком многое в него попытались вместить мои предки: боль, жалость, непонимание, обиды, сострадание, которое день ото дня множилось во мне так, что я потеряла способность его переваривать. Теперь в ветхом сосуде меня не удерживается радость: все, чем он должен быть наполнен, вытекает сквозь разломы и щели. Той цельной новизны никогда уже во мне не будет, незапятнанной чистоты бабочки-однодневки тоже. Я не знаю, что с собой, такой, делать и могу ли я, такая, быть совместима с кем-то другим.
Мне всегда казалось, что где-то есть другой мир, параллельный. Чем старше я становилась, тем сильней мечтала его найти. Сначала я думала, что это чувство во мне от того, что я особенная и умею улавливать больше, чем другие. Будто бы из какой-то прошлой жизни я сохранила память о другой реальности и знала наверняка, что в ней мне будет лучше, чем в этой. Когда я услышала про «Тихий дом», подумала: может, именно Тихий дом и есть мой мир, в который необходимо вернуться? И моей целью стало – найти его. Мне проще было верить в фантастические миры, чем в то, что есть лишь тот, в котором мои близкие люди мучаются и нисколечко не любят друг друга. Они не любят друг друга, а значит, и меня, ведь во мне есть часть от каждого из них. Мне казалось, что этот мир несовершенен, уродлив, и мне нестерпимо хотелось найти тайную дверцу, чтобы сбежать отсюда.
Но недавно до меня дошло. Меня осенило: дело вовсе не в мире, который мне дан, дело во мне! Наверное, это прояснилось в моем сознании, когда я услышала фразу: «Куда бы ты ни пошел, ты возьмешь себя с собой». Я представила себя в Тихом доме, но поняла, что боль, которая есть во мне, никуда не пропала. Я сломанный человек и всегда и везде буду такой! В Тихом доме или в Громком. Потому что нечто важное во мне нарушено. Какие-то винтики и шестеренки, необходимые для полноценной, счастливой жизни. Наверное, эти винтики и шестеренки отвечают за чувство любви к родным и близким. И так уж случилось, что именно близкие сломали их во мне. Я чувствую, что это умение было элементарным, базовым, данным каждому живому существу от рождения и в то же время жизненно важным. Лишившись способности любить родных, можно ли полюбить кого-то другого, себя или мир? Потому что как ты можешь позволить себе полюбить кого-то сильнее, чем своих родных? Как ты можешь позволить себе подарить кому-то постороннему более теплый взгляд, чем своим родным, улыбнуться более приветливо? Все кажется фальшью и ложью.
Помню, лет семь назад, когда была еще совсем мелкой и глупой, спросила маму, любит ли она отца. Я с самого детства пыталась понять, почему в нашей семье все так не похоже на счастливые финалы из сказок или красивые истории про любовь. Я все пыталась и не могла сообразить, как так получается, что вот вроде семья и в то же время – чужие, озлобленные друг на друга люди. А потом я наконец догадалась спросить прямо, любят ли они друг друга. Мама тогда улыбнулась своей уставшей, вымученной улыбкой, бледной и дрожащей как туман над водой, и сказала, что нет никакой любви. Что любовь и счастье – это лишь книжные выдумки. Что в жизни главное – стабильность и покой. Так странно, ошеломляюще прозвучали тогда ее слова, как непостижимое откровение. При этом мама смотрела на меня так, что на мгновение я даже усомнилась, действительно ли она собственной персоной говорит со мной. Тогда я впервые очень явственно ощутила свою неуместность в этом мире, ведь я узнала, что не являюсь следствием любви.
То первое ощущение неуместности в мире за последние месяцы моей жизни наконец-то нашло свое место в пазле. Последние разговоры с Валерием Павловичем, в которых так громогласно вдруг прозвучали слова «предопределенность» и «детство»; прощальный взмах завитков на шее Вадима; пугающая сладость боли от очередных порезов, которые по иронии сложились в слова «Тихий дом», и в то же время отвращение в этой патологии, лишь подчеркивающей мою ненормальность; очередная скручивающая жилы потасовка родителей; глупый и бессмысленный развод под священным некогда знаменем Тихого дома; ответ на вопрос: «Почему ты сменила имидж, Лиза?» – все эти фрагменты будто взмыли вверх как истлевшие клочки бумаги, плавно опустились вниз и объединились в одно странное чувство, которому я не могу подобрать слова и которому не хватает места у меня внутри. Настолько это чувство ново и велико.