«Мотив песни был не богатый, как большая часть мотивов казачьих песен, а ровный и грустный, <...> несколько однообразные звуки песни звенели нежной грустью...» (54) — «Казачка».
«Ефим остановился, вслушиваясь в песню... И почувствовал, что снова к глазам подступают слезы и в сердце занимается жгучая тоска...»50 («В родных местах»).
«Из дома глухо доносились песни. Что-то однообразно протяжное и грустное, волнующее сердце неясной болью скорбного раздумья слышалось в них»51 («Станичники»).
«Андрей слушал песни, пил... разъедающая тоска держала в тисках его сердце»52 (там же).
Такова ведущая звуковая мелодия рассказов Крюкова — грусть, тоска, печаль, скорбь, жалобы души опустошенной... Эта мелодия, вызывавшаяся реальной жизнью народа, естественно и органично входит в плоть народнических рассказов Крюкова, исполненных жалости к униженному и оскорбленному народу, переполненных пафосом обличения его угнетателей.
Но пришел февраль 1917 года — «и вдруг... в дожде лопающихся звуков — доносились звуки музыки... музыка продолжала греметь гордо, смело, призывно, и серые ряды стройной цепью все выходили, выходили и разворачивались по проспекту...
Гремели выстрелы, весенним звенящим, бурным потоком гремела музыка, и мерный, тяжкий шум солдатских шагов вливался в нее широким, глухим ритмическим тактом. Не знаю, какой это был марш, но мне и сейчас кажется, что никогда я не слыхал музыки прекраснее этой, звучащей восторженным и гордым зовом...» (503—504).
Позже к Крюкову придет разочарование в Февральской революции, отказ от народнических иллюзий, решительная смена вех — от крестьянской демократии к «белой идее», — и в его творчестве зазвучит новая бравурная мелодия: он славит парад юных защитников Дона от красноармейцев в июне 1919 года:
«Плачь и гордись, страна родная...
Музыка звенела так гордо и радостно. Ряды за рядами шли со своими боевыми знаменами... Четкий звук шагов падал ритмическим эхом, гулко звенела каменная грудь площади, звонко откликался юный хор голосов на приветствия своего вождя. Звенела музыка так радостно и гордо, и сердце ширилось...»53.
«Плачь и гордись, страна родная», — к этому Крюков придет в конце своей жизни. А в дореволюционный, и особенно довоенный период он жил другими идеалами, и его отношение к казачьей песне, ее восприятие, понимание ее не имели ничего общего с тем, что мы видим в «Тихом Доне». А там казачья песня звучит философически, горестно, но глубоко гражданственно. Мелодия, «эмоциональный настрой» народной песни в рассказах Крюкова — неопровержимое подтверждение того, что «Тихий Дон» к Крюкову отношения не имеет. Здесь казачья песня выполняет качественно совершенно иную, отличную от крюковских рассказов роль, — в ней нет уныния, тоски, минора; в романе в казачьей песне запечатлена прежде всего трагическая философия истории Дона и неукротимое, непобедимое жизнелюбие казачества. Здесь качественно иное мировидение, иное самосознание.
По словам собирателя народных песен А. М. Листопадова, на которого любят ссылаться Макаровы, казачья душа выливается в песне. Но казачья, как вообще народная душа, многогранна. Мы видели, что у Крюкова казачья душа выливается в песне грустной и даже унылой.
У Шолохова казачья душа звучит в песне, которой встретил Григория Мелехова родной хутор, когда после первого ранения он вернулся домой:
«...За приречными вербами молодые ребячьи голоса вели песню:
А из-за леса блестят копия мечей.
Едет сотня казаков-усачей.
Попереди офицер молодой,
Ведет сотню казаков за собой.
Сильный, чеканно-чистый тенор заводил:
За мной, братцы, не робей, не робей!
Дружные, спевшиеся голоса лихо подхватывали:
На завалы поспешай поскорей.
А кто первый до завалов добежит,
Тому честь, и крест, и слава надлежит.
Неизъяснимо родным, теплым повеяло на Григория от знакомых слов давнишней казачьей и им не раз игранной песни. Щиплющий холодок покалывал глаза, теснил грудь. Жадно вдыхая горький кизячий дым, выползавший из труб куреней, Григорий проходил хутор, — вслед ему неслось:
На завалах мы стояли, как стена.
Пуля сыпалась, летела, как пчела.
А и что это за донские казаки —
Они рубят и сажают на штыки» (2, 396).
Казачья песня — не единственный фольклорный жанр в «Тихом Доне». Шолохов щедро включает в ткань романа заговоры — причем не только важные для воина-казака заговоры «от ружья», «от боя», «при набеге», но и любовные — вроде того, которым бабка Дроздиха пыталась присушить Григория к Наталье. Все повествование ярко расцвечено произведениями малых «фольклорных жанров» — пословицами и поговорками. Наряду с фольклорным, Шолохов широко использует разнообразный этнографический материал — от описания обильного казачьего угощения до рассказа о свадебном обряде у казаков (вспомним, например, обряд сватовства, столь красочно описанный в первой книге романа).
По многообразию фольклорных богатств «Тихий Дон» — явление уникальное в литературе не только русской, но и мировой. Пожалуй, не назовешь другого произведения, где столь же мощно были бы представлены глубинные пласты крестьянской культуры и народного поэтического творчества. В истории русской литературы XX века с Шолоховым может быть сравним только Сергей Есенин. Их роднит принадлежность к тому уникальному, подлинно народному типу художника, возникшему после революции и вследствие революции, который был естественным, органическим носителем народной культуры, «делегированным» деревней в город. Под словом «народная» я разумею именно крестьянскую культуру, поскольку в отечественной традиции под словом «народ» всегда понималось прежде всего крестьянство и шире — трудовой народ, корни которого — также в крестьянстве.
То же самое можно сказать в отношении языка: Шолохов и Есенин входили в литературу как естественные, органические носители того языка, которым в начале прошлого века говорил народ, то есть крестьянство (и казачество в том числе), причем на своих многообразных местных диалектах и говорах. Эти органические, естественные языковые возможности и Шолохова, и Есенина — при их выдающейся природной одаренности — были востребованы послереволюционной эпохой 20-х годов, когда безбрежно разлившееся «народное море» — через молодую литературу и ее стилевые искания — начало проявлять и осмыслять себя, и «еще недавно “безъязыкое”», по словам современного исследователя, вдруг «обнаружившее в себе богатства народного сознания и языка, богатства фольклора»54.
Вот откуда то безбрежное языковое богатство, которым отмечено все, созданное Шолоховым, — и «Тихий Дон», и «Донские рассказы», и «Поднятая целина».
Самый первый и самый главный аргумент в пользу авторства Шолохова: язык «Тихого Дона» качественно отличен от языка Крюкова и идентичен языку «Донских рассказов» и «Поднятой целины». Самая надежная защита доброго имени писателя от несправедливых наветов — его книги, близкие, родственные в своей языковой, стилистической основе, несоизмеримые и несопоставимые по своей языковой мощи и богатству с рассказами и очерками Крюкова, или еще кого бы то ни было.
МАТЕМАТИЧЕСКИЙ ПОИСК ИСТИНЫ
Первыми, кто в полный голос сказал об идентичности языка и стиля «Тихого Дона» с «Донскими рассказами» и «Поднятой целиной» Шолохова и несовместимости по языку и стилю с рассказами Крюкова, были скандинавские исследователи Г. Хьетсо, С. Густавссон, Б. Бекман, С. Гил55.
В своей работе они исходили из постулата:
«Конечно, доказывать, что “Тихий Дон” написан Михаилом Шолоховым, мы не будем. Ведь перед нами не дело о неизвестном авторстве, а дело о спорном авторстве. Иными словами, Шолохов должен считаться единственным автором романа, пока не будет доказано обратное»56.
Поскольку Д*, автор «Стремени “Тихого Дона”», утверждал, что 95% двух первых книг романа «принадлежат перу автора», то есть Крюкова, норвежские исследователи поставили перед собой задачу «современными методами лингво-статистики»57, с помощью компьютерных программ и технологий соотнести «Тихий Дон» с произведениями, бесспорно принадлежащими Шолохову, — «Донскими рассказами» и «Поднятой целиной», с одной стороны, и с рассказами Крюкова, с другой.
В компьютер были заложены первая, вторая и четвертая части «Тихого Дона» по первым изданиям, поскольку, по утверждению Д*, — именно эти части были написаны Крюковым, сборники «Донские рассказы» и «Лазоревая степь», а также «Поднятая целина» М. Шолохова, сборники «Казацкие мотивы» (СПб., 1907) и «Рассказы», (М., 1914. Т. 1) Ф. Д. Крюкова, а также его рассказ «Шаг на месте» (Русское богатство. 1907. № 5).
Компьютерная обработка текстового материала проводилась в Центре компьютерной лингвистики Упсальского университета58.
Скандинавские ученые поставили вопрос следующим образом. Если автор «Стремени “Тихого Дона”» прав и «Тихий Дон» написал Крюков, «то надо думать, что язык и стиль в “Тихом Доне” имеют большое сходство с языком и стилем Крюкова, во всяком случае гораздо большее сходство, чем язык и стиль молодого Шолохова, которому, по гипотезе, принадлежит всего лишь пять процентов двух первых томов»59.
В предшествующих разделах мы попытались ответить на этот вопрос, основываясь на филологическом анализе «Тихого Дона», и ответ получился однозначный: по языку, стилю, поэтике «Тихий Дон» далек и даже полярен рассказам Крюкова и близок «Донским рассказам» и «Поднятой целине».
Скандинавские исследователи пришли к тому же выводу, но путем лингвистико-статистической идентификации спорного текста, что уже не раз применялось в науке для решения спорных проблем авторства.
«Характерным признаком лингвистико-статистического метода определения авторства, — пишет Г. Хьетсо, — является использование в качестве идентификаторов объективных характеристик. Установив, что предполагаемый автор имел возможность написать спорный текст (например, что он был в живых, когда текст был написан), мы должны в его бесспорных произведениях найти инвариантные явления, по которым можем судить, соответствует ли спорный текст в лингвистическом отношении его бесспорным произведениям. Если соответствует, то предполагаемый автор является пре