«Тихий Дон»: судьба и правда великого романа — страница 208 из 215

Шолохов мучительно искал конец романа. Вадим Кожинов в беседе «Возродиться укладу жизни», посвященной судьбе казачества («Родная Кубань». 2001. № 1), рассказал о письме человека, который много лет провел в лагерях, прочитавшего, после возвращения, роман «Тихий Дон». «Он, с одной стороны, восхищался этим произведением, <...> а с другой — писал о том, что “в романе нет конца. А конец его я видел своими глазами”, в одном из лагерей в Западной Сибири. Раньше в этом лагере “содержались донские казаки. Рядом с лагерем была огромная поляна, такая большая, что когда с одного конца смотришь — другой в дымке. И вся она была уставлена крестами. А на крестах было написано: “Здесь лежат казаки станицы Каменской” и т. д. Вот если б Шолохов это описал, это и был бы настоящий конец романа”»2.

Шолохов мучительно искал этот «настоящий конец», что, казалось бы, практически было невозможно в условиях 30-х годов. И все-таки, не противореча своему пониманию исторической правды, Шолохов достойно завершил роман. Григорий Мелехов, после долгих месяцев бегства, пребывания в банде Фомина, вернулся домой:

«Утром на следующий день он подошел к Дону против хутора Татарского. Долго смотрел на родной двор, бледнея от радостного волнения. Потом снял винтовку и подсумок, достал из него шитвянку, конопляные хлопья, пузырек с ружейным маслом, зачем-то пересчитал патроны. Их было двенадцать обойм и двадцать шесть штук россыпью.

У крутояра лед отошел от берега. Прозрачно-зеленая вода плескалась и обламывала иглистый ледок окраинцев. Григорий бросил в воду винтовку, наган, потом высыпал патроны и тщательно вытер руки о полу шинели.

Ниже хутора он перешел Дон по синему, изъеденному ростепелью, мартовскому льду, крупно зашагал к дому. Еще издали он увидел на спуске к пристани Мишатку и еле удержался, чтобы не побежать к нему.



Рисунок С. Королькова


Мишатка обламывал свисавшие с камня ледяные сосульки, бросал их и внимательно смотрел, как голубые осколки катятся вниз, под гору.

Григорий подошел к спуску, — задыхаясь, хрипло окликнул сына:

— Мишенька!.. Сынок!..

Мишатка испуганно взглянул на него и опустил глаза. Он угадал в этом бородатом и страшном на вид человеке отца...

Все ласковые и нежные слова, которые по ночам шептал Григорий, вспоминая там, в дубраве, своих детей, — сейчас вылетели у него из памяти. Опустившись на колени, целуя розовые холодные ручонки сына, он сдавленным голосом твердил только одно слово:

— Сынок... сынок...

Потом Григорий взял на руки сына. Сухими, исступленно горящими глазами жадно всматриваясь в его лицо, спросил:

— Как же вы тут? Тетка, Полюшка — живые-здоровые?

По-прежнему не глядя на отца, Мишатка тихо ответил:

— Тетка Дуня здоровая, а Полюшка померла осенью... От глотошной. А дядя Михаил на службе...

Что ж, вот и сбылось то немногое, о чем бессонными ночами мечтал Григорий. Он стоял у ворот родного дома, держал на руках сына...

Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром» (5, 491—492).

Разве это — не проза Шолохова, так легко узнаваемая и по «Донским рассказам», и по первым трем книгам «Тихого Дона», и по первой книге «Поднятой целины»? И разве не шолоховская сила трагической правды и художественной убедительности заключена в этом горьком финале, к которому писатель шел долго и трудно?

Однако, самым горьким для Шолохова было то, что сам-то он знал: по жизни — это еще не финал. Шолохова надо читать внимательно — в его прозе многое зашифровано и надо уметь разглядеть этот шифр. Вчитаемся внимательно в последнюю фразу романа: «Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей...».

Вспомним слова героя романа Харлампия Ермакова, которого Григорий Мелехов любил за безрассудную храбрость и отвагу, его последние в романе слова:

«— Ну, что же, мы-то с тобой выпьем или повременим? Давай за нашу погибель (курсив мой. — Ф. К.) выпьем?» (5, 293).

Этим все сказано: Григорий Мелехов, как и его прототип, Харлампий Ермаков, по правде жизни обречены на гибель.

Однако, как говорил Шолохов, «Писать правду трудно, но еще труднее истину найти...»3 Истину Шолохов ставил выше правды. И в стремлении к ней, оставил в своем романе Григория Мелехова живым, — наедине с Мишаткой. Ибо истина жизни — в ее неукротимости и неостановимости, в ее продолжении. И, как знать, скорбная исповедь солдата Андрея Соколова из рассказа «Судьба человека», горькая и героическая судьба солдат из романа «Они сражались за Родину», — не росли ли они из судьбы Михаила Мелехова, сына Григория Мелехова, который бок о бок с ним встретил Великую Отечественную войну. Вот почему финал «Тихого Дона», при всей его трагичности, остается для Шолохова открытым.

Но при всей открытости его финал «Тихого Дона», завершение трагической судьбы Григория Мелехова, Шолохов воспринимал как глубоко пережитую им личную драму.

Приведу письмо члена-корреспондента РАН В. В. Новикова, которое получил, работая над книгой. Он пишет, что в свое время Ю. Б. Лукин, редактор «Тихого Дона», с которым они работали в «Правде», со слов Марии Петровны Шолоховой рассказал ему об обстоятельствах завершения работы М. А. Шолохова над романом «Тихий Дон». Вот что рассказала Ю. Б. Лукину М. П. Шолохова:

«Это было в 1939 году. Я на рассвете проснулась и слышу, что-то в кабинете Михаила Александровича не ладно. Свет горит, а уже светло... Я прошла в кабинет и вижу: он стоит у окна, сильно плачет, вздрагивает... Я подошла к нему, обняла, говорю: “Миша, что ты?.. Успокойся...”. А он отвернулся от окна, показал на письменный стол и, сквозь слезы, сказал: “Я закончил...”.

Я подошла к столу. Михаил Александрович всю ночь работал, и я перечитала последнюю страницу о судьбе Григория Мелехова:

“Григорий подошел к спуску, — задыхаясь, хрипло окликнул сына:

— Мишенька!.. Сынок!..

Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром”».

Вспомним слова В. Васильева о том, что четвертая книга романа «Тихий Дон» несла на себе «едва улавливаемую печать книги последней, не в ряду других, а в смысле последней в жизни Шолохова, в смысле его завещания...». Удивительно тонкое и точное замечание! Четвертая книга «Тихого Дона», вышедшая в свет в самый канун Великой Отечественной войны, и в самом деле была завещанием Шолохова и одновременно — его исповеданием веры, самой высокой точкой в эволюции его творчества. Это заключение ни в коей мере не означает недооценки «Поднятой целины», незаконченного романа «Они сражались за Родину», и уже тем более — рассказа «Судьба человека», сопоставимого по экспрессии и эмоциональной выразительности с лучшими страницами «Тихого Дона». Мы констатируем лишь очевидный факт: именно «Тихий Дон» и, в особенности, его четвертая книга — вершина в творчестве Шолохова. Свидетельства близких о том, что Шолохов, как бы повторяя Гоголя, снова и снова жег в камине страницы своих послевоенных произведений, говорят не просто о муках творчества, но и о том, что это творчество шло трудно. Не вызывает сомнения свидетельство близко знавшего Шолохова в послевоенные годы редактора Вёшенской газеты Амана Давлятшина, который вспоминает слова Шолохова: «Вы не ждите от меня ничего более значительного, чем “Тихий Дон” — как-то негромко сказал он, отвечая на один из дежурных вопросов, по-видимому неприятных для него. — Я сгорел, работая над “Тихим Доном”. Сгорел... — замечает по поводу этих слов Давлятшин. — Только Шолохов мог сказать о себе так жестко и точно»4.

С этим свидетельством А. Давлятшина перекликается воспоминание Э. Быстрицкой, сыгравшей роль Аксиньи в фильме «Тихий Дон», которая в документальном телефильме «Годы и роли» рассказывала о своей встрече с Шолоховым в начале 60-х годов в гостинице «Астория» в Ленинграде, когда он сказал ей с горечью:

— Думаешь, я не знаю, что лучше «Тихого Дона» я ничего не написал?

«У меня никогда не было сомнения в том, что “Тихий Дон” написал он, Шолохов, — продолжала далее Быстрицкая. — У женщин главное — интуиция. А у меня интуиция бешеная. И это счастье, что у нас есть такой писатель, как Шолохов»5.

Неожиданный взгляд на спор об авторстве «Тихого Дона» высказал литературовед, теоретик литературы Вадим Кожинов. В одной из последних своих статей — «“Тихий Дон” М. А. Шолохова» — Кожинов заметил, что обсуждение вопроса об авторстве «Тихого Дона» далеко не бесполезно: оно открывает новые возможности «для понимания художественной природы “Тихого Дона”»6.

Вадим Кожинов привел оценку романа Шолохова американским литературоведом Дэвидом Стюартом, данную им в статье «Эпическое построение и смысл в “Тихом Доне”», которая позднее вошла в его изданную Мичиганским университетом книгу «Михаил Шолохов» (1967). Д. Стюарт доказывает в своей книге, что «Тихий Дон» — «это эпос в самом прямом значении слова», который «так же как и эпос Гомера, являет собой воплощение жизни народа и его культуры»7.

По мнению Д. Стюарта, «Тихий Дон» решительно выделяется из всей совокупности литературных явлений XX века и заставляет обращаться мысленно к наследию самых великих — Гомера и Шекспира.

«Есть своего рода закон, — замечает по этому поводу В. Кожинов: — хула, обращенная на что-либо истинно великое, как правило, оборачивается хвалой. Углубленное осмысление “Тихого Дона” естественно побуждает вспомнить о Гомере и Шекспире. Но, как оказывается, и в “специальном” вопросе об авторстве “Тихий Дон” встает именно в этот ряд. Ведь с очень давних времен идут нескончаемые споры о том, кто же действительно создал “Илиаду” и “Гамлета”...

И длящийся уже почти семьдесят лет спор об авторстве “Тихого Дона” — это третий подобный “случай” в истории мировой литературы (хотя, впрочем, случайности здесь нет), третий после Гомера и Шекспира, что, понятно, до предела поднимает статус русской казацкой эпопеи»