— Машины все делать будут, — развивал Матвей свою мысль. — На заводах, на фабриках, на шахтах — везде и в поле работать будут по восемь часов…
— У-у! — загудели дружно мужики, выражая свое неверие.
— Ну, на шахтах, на заводах, может, и получится, — вступил в разговор Филипп Мослов. — А ежели и мужики по восемь часов работать станут, то куды ж Расея за милостинкой-то пойдет? Ведь летний день год кормит.
— Говорю вам, что машины все делать будут, — отбивался Матвей. — В Америке вон, сказывают, все машины делают. И в Германии, видал я, тракторами пашут и сеют, и косют.
— Ну, а скотину убирать, лошадей поить, кормить, пасти, — ввернул вопросик Егор Проказин, — тоже машиной, что ль?
— А для чего тебе лошади, коли все машины сделают, — держался Матвей на своем. Кашлял он все чаще и чаще. — Да и другая скотина переведется, наверно…
— Э-э, — встрепенулся Степка Рослов (часто лепился он к мужикам), — а печки-то чем же топить станем, коли скотины не будет, кизяк из чего делать?
— Да ведь и молочко, ведь потребовается, небось, — поддержал его Леонтий, — мясо не помешает, шерстка для пимов, овчины. Всего машина не сделает.
И приумолкли мужики, словно молчаливой воды напились. Ни ума, ни знаний, ни фантазии не хватало им, чтобы заглянуть вперед и представить иную, непривычную жизнь.
— Эх, Виктора Ивановича бы сюда! — вздохнул Гаврюха. — Он бы проколупал наши темные мозги.
— Не до нас ему теперь, — ответил Тимофей, — в президиуме военного трибунала заседает он. И работки, видать, хватает: совсем домой не показывается.
— Ну да, он ведь юрист, — вроде бы про себя рассудил Егор Проказин. — А таких грамотных и в городу не враз сыщешь.
— Есть они, грамотные, там, — возразил Гаврюха, — да лучше бы мужика им судить, а не барина. А в трибунал-то ведут, небось, больше господ ноничка, раз власть Советская…
— Э, Матвей, — оживился Леонтий. — Теперь вот мы по солнышку живем: с им встаем, а без его работу кончаем. А как те, какие по восемь-то часов, узнают, что время вышло? Ну, пойдут бабы сену после дожжичка в валках перевернуть, кто им скажет?
— Часы у каждой на руке будут.
— Ух ты! И у баб?
— И у баб.
— А ежели стрясут они их на работе-то?
— На кустик повесют. И одежу хорошую там оставят, и велосипеды. На работу на велосипедах ездить будут.
— И бабы?
— И бабы.
— Да ведь неловко, небось, им на этакой штуке помещаться-то?.. Вот бы поглядеть, как Манюшка моя на тот лисапед взгромоздится! С ухватом по хутору али с помелом! Сам-то я на его не сяду.
Посмеялись мужики, а потом Гаврюха, вздохнув, мрачно сказал:
— Не доживет она до той поры, твоя Манюшка, и мы не доживем. Степка вон, може, дотянет… А сичас мужику — чего? Дали бы землицы, кто сколь обработать может, чтоб не клянчить ее у казаков да не платить аренду. И залез бы он в ее по уши, кормил бы весь свет, а сытые люди пущай учатся, новую жизню строят, трактора делают…
— Ну, трактора-то, трактора, — хватился Тимофей, — а у нас вон лампа мигать зачала — керосин кончается. По домам!
Хоть одним бы глазком хотелось увидеть ту новую, неведомую и загадочную жизнь. В разговорах вроде начнет она проклевываться, рисоваться, как в сказке. А глянешь вокруг — вот они избы грязные, вот она тьма, да теперь эта тьма еще густо с кровушкой перемешивается… Может, отмоется.
Не так давно рвался урядник Совков с фронта, митинговал, царя проклинал и войну царскую. А теперь вот выходит, что вроде бы не домой он вернулся, а снова на фронт попал. И фронт этот едва ли не похлеще германского, потому как там с немцами да с мадьярами дела иметь приходилось, а теперь — с русскими, своими же братьями.
А когда вылазки делали на фронте и удирали от погони, то, выскочив на пехотные окопы, к своим попадали, теперь же эти «свои» — кругом. Не раз уж окровянил об них свою шашку Родион. В солодянских дозорах бывал, когда хлеб у мужиков вытрясали, и с кровавыми боями прошел от Еманжелинской до Троицка. Разогнали их красногвардейцы, рассеяли.
Не побежал Родион дальше, за Троицк, — в станице своей спрятался. Никто его не принуждал становиться под знамя Дутова — по своей охоте занял место в строю. Ходили с ним Нестер Козюрин, Матвей Шаврин и многие другие. Все в родную станицу сбежали, кто цел остался. Отсидеться можно дома — не выдадут.
Воротились злые, побитые, хотя и не покоренные. Но не успели они отдышаться возле баб своих, как слух пошел, будто в станицу Бродовскую прибыл сам начальник штаба дутовского войска, полковник Половников с офицерами, что есть приказ Дутова о всеобщей мобилизации для защиты казачьей чести и свободы.
В некоторых станицах молодые казаки, особенно из фронтовиков, не подчинились этому приказу. Понял атаман, что не везде единовластный приказ его может безотказно сработать, но, зная настроение большинства, решил подкрепить себя коллективным постановлением. Потому начали подготовку к казачьему съезду здесь же, в Бродовской.
Полетели гонцы в разные стороны по казачьим поселкам и станицам, собирая на съезд представителей. И в эти дни прискакал в Бродовскую конный отряд моряков из Северного летучего отряда, захватившего Троицк. Попритих казачий шабаш, но не выдали станичники того, что весь дутовский штаб у них тут сидит и бывший начальник троицкого гарнизона полковник Кузнецов тоже тайными делами верховодит.
А когда моряки справились в станичном правлении, избран ли у них Совет, атаман Петров подобострастно заверил, что Совет, конечно, избран, и председателем его является он, Петров Михаил Васильевич.
— Тихо у вас тут, спокойно? — спросил старший из моряков.
— Никаких беспорядков нету, — ответил атаман. — Все спокойно у нас.
В избе у Совковых висела какая-то натянутая, как струна, сторожкая и опасная тишина. Валентина и дед Фока́, чувствуя в душе свою виноватость, — не обошлось у них без греха и в это отсутствие Родиона, — держались в точности, как та кошка, какая чует, чье мясо съела.
У самого же Родиона все внутри переворачивалось от горечи поражения, от сознания собственного бессилия. А тут еще и домашние дела такие, что не мешало бы хорошенько разобраться. О делах своих ратных только и сказал, что красные город взяли. А дед опять же корить его принялся, хотя и несмело:
— Провоевали царя, паршивцы, — тянул он затравленно, — теперя вот красняки сопли вам утирают….
Бодрее всех держалась бабка Проска. Окрыленная приездом сына, порхала она по избе и по двору, как пташка. К вечеру в тот день баню затеяла. В сумерки стала посылать молодых мыться.
— Погодь, старая! — объявил Фока. — Мы вон с Родионом пойдем в первый пар. Пущай он мине пропарит: все кости хрястять.
Никто перечить ему не стал. Родион сам березовый веник принес получше из-под сарая, заварил его в горячей воде. А дед, раздевшись в предбаннике догола, натянул на уши поглубже старенькую шапку и, войдя в баню, едва не задохнулся горячим паром.
— У-ух! — кряхтел он, влезая на полок. — Тута вот я и попарюсь. Отмякнут старые кости.
Родион вынул из таза веник и, стряхнув с него горячие капли, нежно стал похлопывать распаренными листьями по спине отца. Из-под веника парок вырывался, как из вскипевшего самовара. Фока сперва довольно покрякивал, но спина зудела все свирепее, будто черви под кожей возились, и он взбеленился:
— Да чего ж ты дражнишь-то мине, как дитенка малого! Али силов уж лишилси?
— Есть еще силенки, батя! — отвечал Родион, ухватив веник двумя руками и хлеща им на полный замах.
— Во-во! Вот эт вот то самое! — похвалил дед. — Еще, еще! Пониже-то там…
От души парил ему сын и плечи, и спину, и ягодицы, и ноги. Листья с веника, между тем, облетели. Да еще сам Родион сосмыгивал их на ходу. И совершенно голые березовые прутья превратились в прекрасные розги. Фока испуганно примолк сперва. А потом, когда брызнула кровь и на мягких местах, и на спине — заверещал, как заяц в петле:.
— До смерти запорешь отца, разбойник!
— Ничего, батя. Эт чтоб ты Вальку не запорол, старый кобель! — И с еще большим остервенением свистели голые прутья, рассекая отмякшее, распаренное тело.
— Будя, будя! — взмолился несчастный Фока, извиваясь и подпрыгивая, как карась на горячей сковородке. Появились и на ногах кровавые струйки.
Озверев, Родион будто вымещал свою злость и за позор бегства от красных. Наконец обессилев, швырнул в угол полка обломанные кочерыжки, опустился на лавку и молвил устало:
— Ну вот и поквитались мы с тобой поколь, батя… Порисовал я там у тибе сзаду маленечко… Ну да лишний раз вспомнишь сына, как сноху лапать прицелишься. Бежи, посылай ее париться. Да веничек свежий пущай захватит.
Выбрался Фока в предбанник, с трудом натянул кальсоны, сунул в опорки ноги, накинул на голые плечи шубу. А тут и Валентина — вот она.
— Побанился, что ль, батюшка? Можно заходить?
— Веник захвати свежий под сараем сперва! — ответил свекор и двинулся на выход.
На морозце в потемках голову обнесло, попятился Фока. Валька мимо него мелькнула. Отступил назад, к углу сарая, присел на чурбак, мясо на котором рубили. Сидеть-то пока еще можно было, только жгло все тело крапивным огнем и временами в ранках постреливало.
— Вот старый дурак, — рассуждал он, — сам ведь под розги напросился… А в Родьке, видать, материна, кержачья кровь… Православный христианин такого, небось, не сделает.
Прохладно показалось. Шубу запахнул и поднялся. Остановясь против освещенного и незавешенного банного окна, вожделенно уставился в него Фока, словно прощаясь навеки с былыми благами. Тут заслышал он, сенная дверь пискнула, заторопился, шагнуть хотел, да за коровий мерзляк запнулся опорком и вытянулся во всю длину. Успела Проска увидеть все и запричитала:
— Ах, старый ты пес! Ведь уж не маячит совсем, а туда же — на молодуху голую пялится. Смертью ведь убьешься за один поглядок!
Поднялся дед и, молча минуя старуху, двинулся в избу. Сбросил у порога шубу и шапку и, сдернув с гвоздя свежий рушник, начал им обтираться. Голову, грудь вытер и по спине провел — красным сделался тканый холщовый рушник. Швырнул его на печь за занавеску и поспешил натянуть рубаху да сесть за стол спиною к простенку.