— Ладушка ты моя… ненаглядная! Немного… нам выпало радостей… да сколь же теперь… слезы-то лить!.. Это ведь и маленькому нашему… повредить может.
— Знаю, Васенька! Все знаю, а совладать не могу с собою, — стонала она. — Не прикажешь ведь глупому сердцу… Ой, чует оно чегой-то неладное, Вася!.. Прости…
Зажал он ее горячие губы своими, щекоча усами нос и мокрые щеки. Долго трепетали в жарких, ненасытных объятиях, а потом, желая прекратить эти сладкие муки, Василий взмолился:
— Все, ладушка милая! Поспать хоть маленечко надоть. За полночь время-то перевалило.
— А ты поспи, поспи, родной. Не разговаривай. Мне делать-то нечего — высплюсь… Поспи, боль моя сладкая, спи спокойно. А я глядеть на тебя стану, чтоб на всю жизню наглядеться, родимый!
Какой уж тут сон! Однако усталость брала свое, и Василий стал прилаживаться половчее, чтобы задремать. Хотел повернуться на правый бок, но она не позволила.
— Не отворачивайся только, залетушка мой ненаглядный!
— Да чего же глядеть-то в потемках? — возразил он.
— Вижу, все вижу, родной! Дедушка-то наш вон совсем темный, а ведь сам ты сказывал, как доглядел он все раны твои… Спи, молчать буду.
Василий умолк, ощущая на груди жаркое тепло ее руки. Молчала и Катя, чутко прислушиваясь к редким и глухим ударам в животе. Там давно уже зародилась новая, неведомая жизнь. Кто там — сын или дочь — и что ожидает его, когда он встанет на свои ноги и пойдет с другими людьми по родной земле? Увидятся ли они с Васей, с отцом?..
Наконец, покой начал овладевать и ею, но был он пугливым и ненадежным. Катя то закрывала глаза, то снова широко распахивала их и стала замечать, что в избе вроде бы света прибавилось, виднее сделалось. Дни-то теперь самые-самые длинные. Заря с зарей почти что сходится. Не успеет по-настоящему стемнеть, как снова едва заметно свет забрезжится.
А тишина стояла такая нерушимая, что даже слышно было, как перелетал комар с одного окошка на другое, как во дворе кони изредка переступали с ноги на ногу… И вдруг — та-та-та по перекрестью рамы. Вздрогнула Катя и, словно курица, защищая цыпленка, прижала Василия сверху рукой. Стук был негромкий, но Василий услышал его и, отмахнув с себя покрывало, бросился к окну.
— Ты, Гриша?
— Чехи! Скачи живо на место!
Минуты не понадобилось, чтобы солдату одеться. Выскочил во двор, подтянул подпруги. А Катя, с распущенными волосами, в ночной рубашке, босая, стояла уже у растворенной калитки. На ходу прижал он крепко жену ненаглядную, выскочил с конем в калитку и уже из седла крикнул:
— Прощай, Катя!
И запылила дорога копытами солового коня. Григорий уже скрылся из виду, а через полминуты скрылся и Василий.
Может быть, и хорошо, что не дано человеку знать, когда он прощается с близкими в последний раз.
Шли первые часы «черного четверга». В районе железнодорожной станции, как и в других местах, красногвардейцы, измученные дневной жарой, неустроенностью, беспечно спали в прохладных окопах. Ромка Данин и Яшка Шлыков так и держались вместе. Сунув скатки под головы и обняв винтовки, они спали, прижавшись к передней стенке траншеи.
Долг солдата — победить или умереть. А военачальник высокого ранга обязан и далеко вперед видеть, и уж, конечно, знать обстановку. Командующий, не обеспечивший необходимой разведки, — преступник. Ни командующий Сугаков, ни высший военный совет, созданный за неделю до восемнадцатого июня, ничего не предприняли, чтобы выяснить силы противника, и подставили головы тысяч красногвардейцев под нависший чехословацкий топор.
Ромка с Яшкой считали себя уже солдатами обстрелянными, бывалыми. Да и обмундированы были почти по-настоящему. Слева от них стояла большая дружина крестьян из села Николаевского. В первом бою отличились мужики организованностью и храбростью. А справа, ближе к железнодорожному полотну, находились только что мобилизованные горожане. Эти одеты были кто во что, не хватило им обмундирования.
Винтовками, правда, снабдили всех, и патроны можно было не экономить. Но не только стрелки — артиллеристы и конники — все спали. Зато белочехи, по всей видимости, отлично знали и расположение красных войск, и общую обстановку в городе. Переодетые белые офицеры шныряли всюду. Сочувствующие белым находились и среди высшего командования, и в исполкомах Советов. А возглавлял группу чехословацких войск русский полковник Войцеховский.
Огонь противника грянул, как гром с ясного неба. А небо и впрямь было ясным, предвещая новый знойный день. Да глядеть-то на него было некому: земные кровавые дела повенчали всех! Сколько матерей, жен, сестер остались без своих ненаглядных в первые же минуты этого страшного боя. Да и не бой это был, а жуткая бойня.
Красноармейцы, вспугнутые огнем чехов, как куропатки на току, выпархивали из окопов и, отстреливаясь на ходу, пятились к станции. Некоторые из необмундированных стрелков бросали оружие и неслись в тыл. По сбившимся группам чехи открыли артиллерийский огонь. Шрапнель свирепо рвала незащищенных и беспомощных в эту минуту красноармейцев.
Ромка с Яшкой держались сзади в причудливо изогнутой цепи отступающих. По ним хлестали винтовочные и пулеметные струи. Но пока щадили они молодых солдат. А цепь откатывалась, все дальше отрываясь от наступающих, и никто уже не обращал внимания на то, что неслась она в зону шрапнельных разрывов. Никакой командир в сложившейся обстановке уже не мог справиться со стихией.
Наконец дружно заработала и наша артиллерия. Передовые чешские цепи замешкались, перемешались, движение сбилось. Заметно сгасился огонь стрелкового оружия. Но шрапнель свирепствовала все так же беспощадно. По всему полю, как снопы после жатвы, лежали убитые, в муках корчились раненые. А живая волна неумолимо катилась в сторону города, намереваясь захлестнуть его.
Алая, кровавая заря расплескалась над Золотой сопкой, и вот-вот выглянет оттуда красное солнышко, но не засветлеют радостью лица красных воинов. Навсегда этот день в жизни Троицка останется черным, как запекшаяся от солнца кровь. Он и в памяти потомков запечатлеется скорбным и «черным четвергом».
До вокзала оставалось не более двухсот саженей. Впереди, чуть слева, рванула шрапнель. Ромка, перескочив через убитого в черной косоворотке, охнул и свалился, как подкошенный. Черно-черно в глазах сделалось, а родная земля провалилась, и бой мгновенно угас.
— Рома! Рома! — тормошил его растерявшийся друг, припав на колено перед поверженным.
Бледность сползать начала с лица Романа, и он распахнул веки.
— Чего с тобой? Ранен ты, что ль? — ничего не мог понять Яшка.
— Вон… туда гляди, — показал глазами Роман.
Глянул Яшка на ноги — носок правого сапога против большого пальца оторван, и все там с кровью смешалось. Лишь косточка белая едва значится.
— Ты подымайся, Рома, а я тебя на спину приму да хоть вон в вокзале спрячемся.
Поднялся на здоровой ноге раненый, подставил ему свою спину Яшка и, захватив на груди скрещенные руки друга, пустился к вокзалу. Обе винтовки ухватил Яшка за цевье, а приклады по земле волочились, как и ноги Ромкины. Пот лил с него градом. Они вошли уже в длинную тень от вокзального здания. Ах, еще бы немножко, саженей хоть бы с десяток… И тут лопнул сзади еще один снаряд.
Зазвенели в окнах стекла, брякнулись наземь винтовки Яшкины, а левая рука повисла плетью. Больно жигануло предплечье, но устоял на ногах и друга удержал.
В вокзале на полу и на скамьях, теснилось уже не менее сотни раненых. Пристроились друзья в уголке у свободной стены. Побросали шинельные скатки. Яшка вместе с гимнастеркой стянул с себя и нательную рубашку, раскромсал ее на ленты и подал одну из них Ромке.
— Завяжи мне руку сперва, потом уж я твою ногу обработаю.
Слабыми, неверными руками Ромка затянул, как мог, неглубокую рваную рану на Яшкиной руке, залитой кровью по самую кисть. Потом Яшка принялся за товарища. Пока стягивал с него сапог, опять потерял сознание Ромка, но скоро пришел в себя. Отбросив окровавленную, грязную портянку, Яшка стал мудрить над перевязкой. Никогда в жизни не приходилось ему заниматься таким делом. К тому же, как завязать, чтобы не сползла повязка. Куски бинта короткие.
Всячески вертел, мотал Яшка этот самодельный бинт, связывал концы. А в это время прямо перед окнами покатилась орущая чешская цепь. Двое чехов заскочили в вокзал, окинули взглядом это царство побитых и покалеченных красных воинов и ринулись вон — догонять своих. Вот и захлестнула неприятельская волна восточную окраину города.
Яшка все-таки довел начатое дело до конца. Всю рубаху измотал он, и даже рукава пошли в дело. В конце концов получилась этакая неуклюжая, пухлая лялька вместо стопы. Сапог теперь все равно не надеть, да и негодный он, а такая обмотка при случае сойдет за обувь.
— Дак чего ж делать-то станем теперь, Рома? — спросил Яшка, натягивая гимнастерку на голое тело. В разрыве рукава на левом предплечье виднелся бинт, начавший темнеть от крови.
— Тебе-то еще можно подумать, чего делать, — горестно отозвался Ромка, — а куда же я с этой вот лялькой кинусь?
Сметливый, неугомонный Яшка растерянно, как затравленный волчонок, повертел головой туда и сюда — кругом одни раненые. Они все прибывали, заполняя свободные участки пола, и скоро уже не везде пройти можно было. Лишь у дверей со стороны площади и со стороны перрона никого не было, и проход между ними пока оставался свободным.
Прогулялся Яшка в ту и другую сторону, позаглядывал в окна и еще тоскливее стало ему: кругом чехи. Пушки, повозки ползли по привокзальной площади. Вернулся к другу, раскатал свою шинель и постелил ее возле стенки.
— Вот тебе постель, Рома, а скатку свою под голову положь. И отдыхай. Силенки-то поберечь не мешает. Видать, добра нам тут не дождаться.
Пока устраивался Ромка, с ближней скамьи подал голос немолодой мужик:
— Слышь, браток, я вижу, ты на ногах, — обратился он к Яшке. — Не добудешь ли где-нибудь водицы… В роту пересохло и внутрях все скипелось.