Дарья бегала от печи к столу — собирала ужин. А Макар глядел-глядел на них, встревожился и возмутился не на шутку:
— Да что ж вы молчите-то все! Хоронить, что ль, мине собрались? Аль, не проводив, поминать надумали?
— Нет, сынок, — молвил дед Михайла перехваченным голосом, судорожно глотнув. Раньше Макара называл он только по имени, и необычное насторожило.
— Нет, сын, — повторил Михайла, — пришли мы на проводы, и хоронить тебя поколь рано. Пусть бог тебя хранит. — Голос деда совсем ослаб. — А вот Васю помянуть… надоть…
Эмалированное блюдо, как живое, выпрыгнуло у Дарьи из рук, стукнулось об пол, и оладьи вывалились из него. Бабы дружно заголосили, ребятишки подтянули вслед за ними.
Макар, глядя на всех растерянно, не вдруг осознал страшный смысл дедовых слов. Стараясь пересилить всеобщий рев, он громко спросил:
— Дак чего ж вы, известие, что ль, получили?!
Дед не плакал. Слепые, открытые глаза его блестели влагой, а по морщинистым щекам безучастно текли слезы. Говорить он не мог.
— Получили, — ответил Тихон, вздохнув.
— Гришка-то Шлыков с им ведь был, може, у их чего узнать можно? — цеплялся за последнюю соломинку Макар.
— Узнавали, — опять же Тихон ответил. — Степка вон к им ходил только что… И там на такую же бумагу напоролся. Обоих, выходит, и не стало…
— Дак убиты, что ль, они? — добивался Макар. — Схоронены где?
— Без вести они пропавшие, — пояснил Тихон, — ни в живых, ни в мертвых не числятся.
— Во-он как! — вроде бы повеселел Макар. — Дак это еще бабушка надвое сказала. Може, в плену они.
Избитый, истерзанный отцом, Колька Кестер пролежал в постели двое суток, не раз теряя сознание. Афонина казнь в гимназии казалась ему теперь сущей забавой. Здоровенная, какая-то несуразная и неловкая, мать ходила возле него на цыпочках, боясь потревожить покой сына, и все уговаривала, чтобы Колька простил отцу, потому как нетрудно его будто бы понять, коли сын довел себя до исключения из гимназии.
Ни возражать, ни соглашаться с нею Кольке не хотелось. Он молчал, прижимая ко лбу примочку и тупо глядя на Берту отчужденным взглядом. Большой любви к матери Колька не испытывал и раньше, хотя всегда тянулся к ней со своими бедами. Теперь же, когда она в первые минуты Колькиного возвращения бесновалась возле него вместе с отцом, а потом двое суток с нежностью опекала его, сын понял ее, и порвалась в нем та нить, что связывала их до сих пор.
Сегодня парню полегчало. И сам он, и родители поняли, что жестокая «наука», возможно, без увечья обойдется. Но Иван Федорович держался еще сердито и неприступно, и утром, даже не заглянув к сыну в спальню, зачем-то уехал на Прийск.
Погода разведрилась. В окно глядело спокойное, ласковое солнышко. Берта все так же неуклюже юлила возле сына, то и дело забегая к нему. Больное безделье утомило хуже работы, мысли всякие лезли в голову. Чтобы отвлечься от них, Колька попросил подать ему «Ниву». Тонкие книжки журнала за текущий год стояли в застекленном шкафу на особицу. Мать, не выбирая, достала одну из них.
Сначала Колька перелистал журнал, рассматривая картинки. Потом без особого интереса прочитал «Дневник военных действий». Сообщения о событиях на фронте были устаревшие, туманные и непонятные, а весь текст пестрел белыми пятнами цензуры.
Дальше встретилась ему большая статья «Война и Государственная дума». Стрельнул по ней взглядом и даже пробежал по словам:
«Обещание председателя Совета Министров И. Л. Горемыкина бороться с промышленным, торговым и земельным немецким засилием нашло горячий отклик в Государственной думе».
Ничуть не насторожили Кольку эти слова. А под рубрикой «Отклик войны», где собрана всякая всячина, его привлек заголовок «Император Александр III о Вильгельме». «Русская старина» приводит отзыв об императоре Вильгельме, в Бозе почившего императора Александра III:
«Во время пребывания императора Вильгельма II в России в 1890 году на нарвских маневрах германский император был необычно внимателен и почтителен к Императору Александру III и очень надоел нашему Государю своими любезностями. А один день, когда германский император был до приторности любезен, Император Александр III обратился к Великому Князю Владимиру Александровичу и сказал ему:
— После завтрака возьми Вильгельма на свое попечительство: я его перевариваю только до обеда».
Колька натянуто усмехнулся над державным остроумием, но тут же заметил в нем изъян:
— Это как же так — переваривать может «только до обеда», а уже после завтрака просит убрать его?.. А может, по-царски да по-барски так и должно быть?
Опять побежал по строчкам:
«В храме Путиловского завода, в Петрограде, после божественной литургии причтом церкви во главе с настоятелем протоиереем Н. М. Павским при переполненном храме был совершен чин освящения напрестольного креста для походного храма Верховного Главнокомандующего Великого Князя Николая Николаевича. Означенный крест представляет точную копию того св. креста, которым преподобный Сергий Радонежский благословил князя Дмитрия Донского на великое ратное дело, закончившееся полным разгромом татарских полчищ, разорявших святую Русь».
— Ну, конечно, — забавлялся Колька, — как довезут этот крест до фронта, так германцы сразу и побегут до самого Берлина! Никакой силы больше не потребуется… — и глянул по строчкам дальше:
«Военный корреспондент газеты «Frankfurter Zeitung» в статье, озаглавленной «Наш противник», так характеризует русского солдата: «Русский солдат, — говорит он, — это противник, с которым надо очень и очень считаться. Он отважен, прекрасно питается, превосходно вооружен, исполнен личного мужества и презрения к смерти. В натиске он бурно-стремителен, в обороне — чрезвычайно стоек. Хорошо умеет пользоваться характером местности, невероятно легок на подъем, быстро зарывается в окопы, которые через несколько дней в его спорых руках превращаются уже в укрепление постоянного типа… Русские батареи маскируются так искусно, что нашим летчикам очень трудно их выследить».
После таких слов Колька и сам было «исполнился мужества и презрения к смерти». Даже подумалось ему: на фронт бы удрать от родителей и стать настоящим солдатом. Тогда-то вот отец наверняка смягчится, а мать перестанет лицемерить и зальется искренними слезами…
Хотелось Кольке еще помечтать об этом и хоть в мыслях заставить родителей сжалиться над собой. Но тут взгляд его зацепил мелкий, слепой заголовок: «Ликвидация германского землевладения в России» — и Кольке сразу мечтать расхотелось. Взглядом жадно потянулся за строчками, смысл которых явно касался Кестеров, а стало быть, трогал и Колькину судьбу:
«Правительством опубликованы Высочайше утвержденные три положения Совета Министров, касающиеся частью ограничения, а частью и полной ликвидации немецкого землевладения. Всем подданным стран, ведущих с нами войну, не только воспрещено впредь приобретение земель в России, но, кроме того, закон предписывает им полностью ликвидировать свои земельные владения в течение шести месяцев, а свои права на землю, вытекающие из аренды, — в течение года. К особым категориям отнесены немцы, принявшие после 1 января 1880 года русское подданство, а равно и их потомство. Всем им также воспрещено впредь приобретение земель в собственность и в пользование на пространстве всей России. Исключение сделано только для лиц, принявших православие до 1 января 1914 года, и для тех, которые запечатлели свою непоказную преданность России боевыми подвигами».
Никакого православия Кестеры не принимали — это Кольке доподлинно известно. Да и католическая вера, кажется, едва теплилась в этом доме. Лишь Берта чаще других вспоминала своего католического бога. Иван Федорович и сам полузабыл всевышнего, и детям редко напоминал о нем.
— Так что же это выходит? — встревожился Колька. — С земельки-то с этой согнать могут, значит, коли закон такой вышел.
И понеслись мысли одна за другой — чем дальше, тем страшнее. Ведь ежели землю отберут, разорится отец моментально. Может, предупредили его, а может, уже и отняли землю, паниковал Колька, вспоминая совсем озверевшего отца. Да и мать какая-то не такая стала…
Словом, раздумавшись, Колька до того встревожился, что и отцовские побои отошли куда-то в сторону, а первая забота — о земле. У матери ни о чем спрашивать не стал — сама бы она обо всем рассказала, да либо не знает ничего, либо говорить не велено.
Теперь ведь война — о многом не велено вслух-то говорить. Слышал Колька еще в гимназии, правда, глухо слышал, будто из-под земли, что дела на фронте идут совсем не так, как пишут о том в газетах и журналах, что там будто бы наши солдаты не хотят за царя воевать, а их заставляют. И здесь, в глубоком тылу, всюду шпики подслушивают да жандармам обо всем доносят.
Живых шпиков Кольке видеть не доводилось, но ребята говорили о них с ненавистью, с издевкой, и Колька тоже ненавидел их, словно немыслимое преступление совершил против царя. А эта заметка в «Ниве» еще больше насторожила, потому как теперь и отец, наверно, к царю другим боком повернулся. Надо бы поговорить с ним, да как разговор-то завести?..
— Колька-то у нас, как сегодня чувствует себя? — вдруг услышал он голос отца за неплотно притворенной дверью.
Дверь тут же распахнулась, и Кестер, какой-то важный, праздничный, готовый, кажется, вот-вот улыбнуться, шагнул к столику возле Колькиной кровати и, сев на стул, спросил бодро:
— Ума накопить захотел, чтением занимаешься?
— Занимаюсь, — покаянно ответил Колька и, показывая на статейку в «Ниве», спросил: — А ты вот это читал? Про нас вроде написано…
Иван Федорович принял из рук сына журнал, не торопясь достал из жилетного кармана очки, с какою-то торжественностью усадил их на переносье и стал читать, грузно сопя и шевеля щетиной бюргерских усов. Наблюдая за ним, Колька хотел заранее угадать, как отнесется отец к статье, к новым законам, так сильно ударившим по интересам немцев в России.