Тихий гром. Книги первая и вторая — страница 16 из 102

— Чарка на чарку — не палка на палку, — подхватил Порфирий и подставил свой стакан. — Поди, выдержим. Подавай, не стесняйся.

А Филипп Мослов, не желая, видать, поддаться великому искушению до мокра искупаться в этом зелье, откланялся и ушел раньше всех.

Прежде чем выпить остатки, Порфирий с сожалением повертел в руках до половины заполненный стакан и, явно не удовлетворенный, вздохнув, изрек:

— Батюшко винцо красит шею и лицо, грудь мягчит, а карман легчит. — И, не глотая, как в бочку, выплеснул из стакана.

Скоро четверть совсем опросталась, и мужики, покачиваясь, один по одному вылезли из-за стола. Чужие подались восвояси, свои — во двор, скотину убирать на ночь. Макара с ними не было, а куда он исчез — того никто не знал, потому как Макар еще разок завернул к Лишучихе. Задержался он там не шибко долго, но, поддав на готовое, вернулся с осоловелыми глазами.

Отворив калитку и держась за нее обеими руками, он пошатался с минуту, как тополек под ураганным ветром, оттолкнулся от калитки и, будто вплавь, пустился по двору. Сзади отчаянно жалобно звякнула щеколда. Неуверенно ступая вихляющими ногами, Макар двигался на Мирона, остановившегося под навесом с вилами в руках.

— Делиться! — грозно объявил Макар, подступаясь к брату. — Делиться — и все тута! — Смятая шапка чудом держалась у него на затылке, белявый волнистый чуб клочьями повис над покрасневшими мутными глазами, прикрыв всю левую половину лба.

К братьям подошел Тихон, тоже с вилами.

— Делиться, говоришь? — усмехнулся он. — Давай, давай, делись.

— Делиться! Сичас! — кипятился Макар.

— А с батюшкой ты посоветовал? — насупился Мирон.

— С ба-атюшкой! — враз словно бы потрезвел Макар. — Насоветуешь с нашим батюшкой!.. Делить всю хозяйству на паи, батюшке свой пай достанется — не обидим. Не стану я тута с вами чертомелить… Навели черт-те сколь этого хозяйства, а проку на грош. Сам же он сказывал, что чертомелим хуже, чем на барщине. Тама хоть барин удоволен был, а тута — кто? В работниках мы у своей скотины живем, а добра ни она не видит, ни мы… Дарья вон ребеночка скинула, — вдруг прослезился Макар, — хворает. А все отчего?..

— Эх, Макар, Макар! — тяжело вздохнул Мирон. — Да ведь жизня-то кругом такая. Ослеп ты, что ль?.. Али с Марфой моей такого не бывало, али с его вот Настасьей? Али не хороним каждый год младенцев, уже рожденных? Да ведь бог милостив — дает новых.

Это рабское смирение старшего брата с судьбой взбесило Макара. Все, что тихим громом долго копилось в трезвом мозгу, теперь всколыхнулось и начало плескаться наружу.

— Дак так, стал быть, и переть это ярмо до гроба?! — взревел Макар, аж побледнев. — Эх вы-ы! — он вышиб из рук Мирона трехрожки, те самые, какими пригвоздил недавно волка, и устремился было к конюшне, но его перехватил и придержал Тихон.

Братья уцепили Макара под руки и повели в избу, а он бился, нещадно ругался, кричал:

— Пустите, пустите, изверги! В город поеду, через суд свой пай у вас вырву, а жить с вами не стану!

Оттого, что солнышко закатилось, а двор еще не накрыли мягкие весенние сумерки, в избе стоял полумрак. Дед Михайла, сидя на широкой лавке возле стола, чутко вслушивался во все звуки и, ничего не видя, отлично знал, кто что делает. Тревожный шум во дворе, никем в доме не слышимый, уже несколько минут беспокоил его, и оттого большие пальцы рук, сложенные на изгибе клюки, сучили друг возле друга, оборачиваясь все чаще, по мере того как нарастало волнение деда. Однако он давно приучил себя к выдержке и, не опережая событий, терпеливо ждал их разрешения.

Когда мужики, пыхтя и чертыхаясь, лезли в низкую дверь, а Макар твердил о разделе хозяйства на паи, дед все понял: не впервой заговаривал об этом сын его младший.

— Чего, Макарушка, опять тебе паи спать не дают? — проскрипел дед. — Ну-ка, ребяты, давайте-ка его мне сюда…

Братья подвели пьяного к деду, удерживая за руки. Бабы сгрудились к столу, а ребятишки, зная, что в таких случаях большим не до шуток, заняли более безопасные места: на печи, на полатях, в дверях горницы.

— Отделяй, батюшка, и все тута! — предстал перед дедом Макар.

— Я т-тебя отделю! — поднялся Михайла, и его бадик раза два хлестко прошелся по плечу Макара. Тот рванулся, увертываясь от деда, потому костыль стал попадать то по Мирону, то по Тихону.

— Вот тебе! — приговаривал дед. — Вот тебе, пьяный варнак! — А клюка в немощной его руке все ходила по старшим сыновьям, не задевая Макара.

— Вот чего, ребяты, — еле выговорил, задохнувшись, дед, — вяжите его опояской да спать кладите… Ишь ведь чего удумал — на паи! Всю хозяйству по ветру пустить, стал быть. Ах ты, бездельник!

Мужики для порядка связали Макара мягкой суконной опояской, стащили с него пимы и уложили в горнице на половик, бросив сверху его же шубенку.

— Ты спервоначалу проспись, — уговаривал брата Тихон, — посля на трезвую голову потолкуешь.

12

Васька Рослов, как только мужики с Макаром ушли в избу, не теряя времени, схватил метлу и, торопясь, начал махать ею по высохшему от морозца двору. Не враз его выметешь, двор-то, большой он. А Ваське скорее хочется сделать это да повидаться с Катюхой.

Если бы еще в дороге из Боровой какая-нибудь гадалка сказала, что пойдет он к зазнобе вечером, ни за что не поверил бы Васька: к чему себя и девку тревожить, к чему бередить больное место? А теперь вот понял — не усидеть дома. И спать ляжет, так не уснуть, пока не повидается с Катькой.

На землю пали короткие вечерние сумерки, потому как солнышко давно закатилось, а месяц, вися над курганом за реденьким облачком, не мог пока одолеть и отпугнуть потемки.

Васька замел мусор в угол двора, собрал его в кучку. Оглянулся на темное кутное окно: спать, стало быть, улеглись все. Вышел за ворота, прошагал мимо Дурановых, избушку бабки Пигаски миновал — вот он и Прошечкин дом…

Трепещет сердечко, колотится, будто косогон у сенокосилки: выйдет ли Катька-то? Поздно уж. Спать, наверно, легла. Отбежал за угол Прошечкиного тына, притаился, прислушался и громко три раза свистнул. Долго, показалось, ждал — ни звука уловить в ответ не мог. Повторил троекратный свист и опять затаился.

Это сигнал у них такой условный был — свист. И знала его Катька еще с осени. Сегодня, конечно, не ждала она Ваську, а потому спит, видать, беззаботно. Не дозовешься ее.

Приуныл Васька и совсем уж было вернуться домой собрался, но тут натужно засвиристела старая калитка, будто простуженная ворона каркнула. Выглянул из-за плетня Васька — стоит Катюха в короткой шубейке, в наскоро накинутой серой шали, по сторонам оглядывается и никого, понятно, не видит. Налетел на нее Васька ураганом, обнял и закружил. Под пимами тонкий ледок в лужицах захрустел звонко.

— И-и, шалопутный полуношник! — задыхаясь от радости, выдохнула Катька, отстраняя его от себя. — Чего ж ты ночью-то? Спала ведь уж я. Думала, во сне мне свист этот померещился. А посля проснулась да сызнова услышала…

Поцеловать ее Васька не решился. И она холодно отодвинулась от него, несмело позвала, сторожко поведя глазами:

— Отойдем, что ль, в степь: враз да выйдет кто тута.

Они привычно, как всегда, пошли по дороге в степь. Но пошли отчужденно как-то, не касаясь друг друга. И каждый думал о своем. Слова, какие говорили раньше друг другу, теперь будто бы потеряли смысл, повяли, как вянут подкошенные в поле цветы. Многое хотел бы сказать Васька, да к чему теперь говорить, коли все переменится скоро…

Днем хорошо пригревало, таяло. Лужицы на дороге объявились — не то что воробью напиться, курице искупаться можно. А в ночь, когда вылупился из-за кургана рогатый месяц и выкропились яркие звезды, приморозило, да так, что лужи скоро промерзли насквозь и лед в них начал трескаться. С нежным звоном падали тонкие льдинки в пустоту под ногами. Плетни мохнатым куржаком оделись, как зимой.

— Дак что ж, Васенька, — вдохнула Катька морозный воздух, — слышала я, в солдаты будто бы ты уходишь? Ко мне и заглядывать перестал…

— По осени ухожу, — глухо ответил Васька.

На душе у него и без того было тоскливо и муторно, а тут еще с хутора донесся жуткий, затяжливый собачий вой. И доносился он, кажется, из их двора.

— Ух, пропасти на ее нет, на эту собаку! — зажала уши Катюха.

— Да это Курай, знать, наш заливается, — безошибочно определил Васька. — С чего бы это его прохватило?

— Ой, да ведь примета-то нехорошая какая!

— Ну их, приметы всякие! — храбрился Васька, а у самого тоскливо давило под ложечкой. — Повоет да перестанет.

— Нет, нет, Вася! — тревожно воскликнула Катюха, прильнув к плечу парня и обнимая его дрожащими руками. — Боюся я! Страшно мне, жутко чегой-то. Давай воротимся!

Они повернули обратно. Вой собачий то смолкал, то снова тягучим, ядовитым зовом повисал над спящим хутором. Катька трепетала всем телом и еще теснее прижималась к парню, надеясь найти в нем защиту от нахлынувшего страха. А Васька до крайности замедлил шаг, почти остановился, одеревенел весь. Через великую силу, против воли и вопреки своим чувствам, подчиняясь одному лишь холодному рассудку, хотел он сейчас же, не сходя с места, сию же минуту высказать то единственно разумное, что оставалось предпринять в их положении: оборвать все нити, связывающие их, и расстаться. Не будоражить, не терзать понапрасну душу. Конец уже предрешен. И чем скорее наступит ясность, тем легче будет ей и ему при последнем расставании.

А Катька, будто бы читая его мысли и ни за что не желая дать ему выговорить вслух страшные, как приговор, слова, торопила вперед, молитвенно заглядывала ему в глаза, трепетала в предчувствии беды.

— Глянь, глянь, Вася! — вдруг остановилась Катька, указывая в степь.

Со стороны города и не по дороге, кажется, — снег-то совсем уж неглубокий стал, — друг за другом ехали несколько конников. На белом снегу они хорошо были видны. Передний спускался в балку, так что зачернелась лишь голова и скрылась за белым косогором. Потом и остальные исчезли там же, в балке.