Тихий гром. Книги первая и вторая — страница 36 из 102

Но и казаки разные бывают. Правда, коли на своей земле застукают с ягодами, с грибами, либо клок травы скосишь, либо порубку в лесу обнаружат — никто из них по головке не погладит. Но другие хоть коней не крадут, работают по целому лету не хуже любого мужика. А вот эти что делают — Нестер Козюрин да Матвей Шаврин! Палкин Захар Иванович тоже, сказывают, не прочь побаловаться. А злее всех из них Нестер Козюрин. Земли у них своей хватает, и работать есть кому. Так они землю эту мужикам в аренду сдадут за хорошую денежку, да еще, случалось не раз, один и тот же участок дважды пропьют. Весной съедутся мужики пахать — драка, бороды клочьями по ветру летят, а казачишкам этим потеха. Сыновей своих в работники станичным же казакам отдадут, а сами по заимкам все лето пробавляются. Этот Козюрин не раз лошадей крал. Сбудет в городе и пропивает потом. Судиться с казаками — пустое дело.

Отец показался за станом Проказиных неожиданно скоро. На казачьей, знать, оброти вел он Карашку и махал издали рукой, давая знать Степке, чтобы лошадей к своему становищу заворачивал и подгонял. И без того обед нынешний затянулся.

Мирон распорядился так: сам он сейчас домой поедет с Марфой, Ваську и Степку с собой захватит, чтобы вымылись они в бане пораньше да назад воротились — стан караулить, а все остальные вечером с ночевой отправятся в хутор, после полудня в воскресенье сюда же прибудут.

Сзади на дрожки ходка привязали кадушку из-под мяса. Отец с матерью и с новорожденной девчушкой уселись, понятно, на беседку, Васька на козлах пристроился. А Степке опять же и места нет — хоть под дугу на лошадь садись, хоть в эту самую мясную кадку лезь. Вскочил на стремянку с того боку, где мать сидела, да так и поехал. Все сестренку свою разглядывал, когда мать давала ей грудь. Личико у нее крошечное, красное, бровей почти не видать, нос пуговкой, а глаза от солнышка постоянно жмурит и ничего, наверно, не видит. А еще говорят, что на Степку будто бы она похожа. Какое же тут может быть сходство! Ежели только нос один толстый Степкин приложить к лицу, так он почти все и закроет.

— Дядь Мирон, — вдруг спросил Васька, обернувшись назад, — как же тебе казаки Карашку-то отдали?

— А так вот и отдали, — усмехнулся в бороду Мирон, подбодрив на голове картуз. — Да еще: «Извините, Мирон Михалыч, — сказали. — Зачем сам-то беспокоился? Мы бы и парнишке отдали коня, да он чегой-то загордился и скоро уехал».

— Загорди-ился! — не смог умолчать Степка. — Тут кобель брешет на тебя, кидается, а с другого боку сам хозяин попер с кулачищами. Шары-то его пьяные пострашней кобелиных показались мне…

— Чудно! — помотал головой Васька. — У других воруют, так и концов сроду не найдешь. Спросить сунешься — бока наломают, а тут, гляди ты, с извинениями!

— Ничего не чудно, — разъяснил Мирон. — Не знали они, чьи лошади паслись и чей парнишка приехал к ним. А про то, что мы со Смирновым знакомство водим, все знают. Брат атамана все-таки. Не больно шалости-то ихние поощряет он. Вот тебе и «извините». Побаиваются, стало быть. Да еще будто бы Карашку взяли они в своей статье, как на потраве…

— Врут они, врут! — с надрывом закричал Степка, аж слезы у него на глаза навернулись и под носом взмокло от этакой несправедливости. — Вон хоть у свата Проказина спросите — все он видал. Не сходили наши лошади с кошенины! Даже близко к лесу не подходили…

— А ты не вяньгай, — оборвал его отец, — и без тебя знаем, что не подходили…

«Знаем! — переговорил отца Степка про себя. Вслух-то побоялся сказать. — Дак за что же я подзатыльник вон какой сносил?»

Губы у него скривились, задергались было, но сдержался.

Версты за две или за три от стана догнал Рословых Прошечка на па́ре, как всегда он ездил.

— Здорово, кум! — крикнул Прошечка, объезжая рословский ходок.

— Здравствуй, кум! — ответил Мирон. — Легко тебе одному на двух, а нас пятеро на одной.

— С прибылью вас, что ль? Сынок?

— Спасибо! Дочь… Эй, кум Прокопий, возьми-ка хоть Степку к себе.

— Ну чего ж, — придержал Прошечка своих коней, — пущай, слышь, садится. А Марфу с дитем на доверяешь?

Кумовьями стали они давно, потому как довелось Мирону старшую Прошечкину дочь крестить, теперь уж лет пять замужнюю.

Степка не посмел сесть рядом с Прошечкой, взгромоздился на козлы, с пристрастием разглядывая упряжку. Коренной конь — саврасый, с черной гривой и черной полосой по спине. Красавец. Пристяжка гнедая, мухортая по ноздрям и с едва заметными подпалинами в пахах. Уздечки, хомуты, шлеи с белым набором под серебро, с кистями. Дуга черным лаком покрыта, и желтая широкая лента по ней витая прокрашена. Ходок, хотя и без рессор, на дрожках, но с гнутыми крыльями, с черным из волжаника плетенным коробком и белой оковкой. Ободья у колес — белые, концы ступиц медью окованы, начищены и празднично сверкают на солнце.

Прошечка коней шибко-то не неволит, лишь изредка хлестнет легонько кнутиком, и опять бегут они ровно. Кнутик у него тоже знатный — так бы и подержал в руках: трехколенный, с кольцами по концам колен, с кистями. А гибкий и прочный черенок из трех прутьев волжаника сплетен. Взмахнет им Прошечка — по лошадям-то достанет или нет, а кисточка ременная по правому Степкиному уху походит. Оттого и гнется парнишка, отклоняется подальше влево.

Заметил это Прошечка, сцапал Степку клешневатой рукой с козел, аж перчатка скрипнула на загривке у парня, и перетащил его к себе на беседку, не сказав ни слова. Ездил он посмотреть, как покос идет, и делами, видать, остался доволен.

Кони пошли тише, а потом, при взмахе кнута резко рванули ходок. Степкина рука сама собой подскочила и нечаянно попала в широкий оттопыренный карман Прошечкиного сафьянового фартука, словно из огня выдернул ее оттуда Степка и покраснел.

— Ну, ты по чужим карманам-то, слышь, не лазь, — добродушно хохотнул Прошечка. Помолчал и вдруг затянул любимую и, пожалуй, единственную песню, какую певал он постоянно в дороге:

Перед зеркалом стояла,

Надевала черну шаль.

Родной мамоньке сказала

Про великую печаль.

Пел он по-своему, без определенного постоянного мотива. И с помощью одних и тех же слов этой песни мог выразить то тоску, то иронию, то лихое беззаботное озорство, то страшное злодейство.

Я родимому отцу

В поле коней разыщу,

В поле коней разыщу,

На жену смерти хочу.

Уж ты, смертынька прекрасна,

Заведись в моем дому,

Заведись в моем дому,

Умори мою жену.

Не успел слова сказать,

Стала женка часовать,

Стала женка часовать,

Молодая помирать.

Положил жену на лавку,

Накрыл белым полотном,

Накрыл белым полотном,

В грудь ударил кулаком.

Сам из горенки — бегом!

Порою куплеты этой же песни даже на манер частушек распевал он. А на этот раз в звонком протяжном голосе, на низких нотах спускавшемся до хрипоты, слышалась грусть. И Степка, может быть, впервые в жизни посмотрел на легкие ржаные волны иными глазами. В васильках, мелькавших во ржи созвездиями, вдруг увидел он не сорную траву, а нечто прекрасное и загадочное. Никакой пользы нет от них, но как веселят они рожь! Будто живые детские глаза во множестве пробиваются из-за стеблей и колосьев. Ходок идет ровно, без тряски, без стука. И даже татарник и пыльные придорожные лопухи, мурава плывут мимо с какой-то особой значимостью.

14

Перед вечером, когда ребята отправлялись на покос после бани, велено было им захватить с собою кизяков на неделю, чтоб в костре жечь, и сухой сосновый чурбак (щепки на разжиг из него тешут). Без топлива в степи никак нельзя. Продукты, фураж и все остальное привезут завтра.

— Вы таган-то не спалите тама, — наказывал дед Михайла, толкавшийся тут же во дворе и вникавший во все мелочи сборов.

Васька, укладывая кизяки в телеге, покосился на деда через плечо, ухмыльнулся и хотел промолчать. Не тут-то было!

— Ты слышишь, Вася, чего я тебе сказываю! — не отступал дед.

— Да слышу, слышу! И так мы берегем его пуще глазу. Голодные ведь останемся, ежели тагана лишимся.

— То-то вот оно и есть, — глубокомысленно заметил дед и, успокоенный, зашвыркал опорками к сенцам.

Васька торопился. На крыльях готов был в степь лететь, оттого дорогой разговор со Степкой не получался. А заводил Васька без конца одну и ту же песню:

Бывало, спашешь пашенку,

Лошадок отпрягешь,

А сам тропой заветною

В знакомый дом пойдешь.

Она уж дожидается,

Красавица моя.

Глаза полузакрытые,

Румяна и бела.

Дальше Васька не пел: либо слов не знал, либо те слова не выражали его мыслей, заветных чаяний. Степка, понятно, не догадывался, отчего Ваське полюбилась именно эта песня, и скоро надоела она ему, Степке, до одури, хоть уши зажимай. Обрадовался парнишка, услышав веселый хороводный напев, и догадался:

— Наши, знать, едут!

Рословы ехали на двух подводах в парных упряжках. На заднем фургоне Дарья, Ксюшка и Нюрка заливались:

Ах вы сени, мои сени,

Сени новые мои,

Сени новые, кленовые,

Решетчатые…

Митька подыгрывал им, барабаня по пустому перевернутому ведру кнутовищем. А Нюрка выхаживала по середке фургона, приплясывая на толстой широкой плахе. Бедовая она девчушка, эта самая Нюрка, Степке под стать.

Тихон ехал впереди на возу сена, а Макар правил второй подводой.

— Чегой-то Егора с вами не видать? — спросил Васька, не останавливаясь. — На возу, что ль, спит?

— Не поехал он, — вдогонку крикнул Макар, — вас на стану ждет.

Для чего Егору понадобилось остаться, Ваське стало известно сразу же, как только вернулись на стан. Оказывается, уговорились они с Макаром втайне от Мирона совершить одно дельце. И состояло оно в том, чтобы накосить машиной воз травы, свезти его на Прийск, сбыть на базаре да купить водки.