Тихий гром. Книги первая и вторая — страница 50 из 102

И овес веяла.

Мне сказали —

                       дружка взяли,

А я не поверила.

Замолчала Катюха, и Васька не решился продолжать: не было бы через меру заметно, ведь частушкой все рассказать можно. Правда, едва ли кто-нибудь в этом вертепе пытается что-либо понять.

Меня мама: «Я те, я те,

Я те побалуюся!»

А я мамы не боюся,

Все равно целуюся!

Это уж Валька Данина запела, перекрывая все звуки. Бояться ей тут некого. А Ганька Дьяков отвечает:

Ах, топни, нога,

Да притопни, нога!

Не жалей, моя нога,

В переплясе сапога!

Вытопывая в такт музыке и выбившись на край круга под полати, Васька почувствовал, как сильно его кто-то дернул за подол рубахи сзади. Оглянулся — Катюха манит его к двери, за ней кинулся. Жаркие, рвущиеся друг к другу, выскочили они в сенцы. Но Катька побежала дальше, выпорхнула во двор, ярко луной освещенный, и направилась под навес в дальний угол, где костром были сложены сани на лето.

— Знать, встренуться еще нам бог велит, — выговорила Катюха, дыша с перехватами, — думала, вчерашняя встреча — последняя, да послал бог еще одну радость.

Васька подивился ее перемене. В избе казалась ему Катька бесшабашно веселой, отчаянной, забывшей всякие горести, а выходит, казалось только это. В действительности же водка никогда и никому не делает настроения. Разве только горьких пьяниц утешает. Она всего лишь усиливает те чувства, какие были у трезвого. Ежели был человек веселым, станет еще веселее, а ежели тоска его обуяла, горе давит беспощадное, то после принятия горячительного зелья станет ему еще горше. Оттого и в петлю многие лезут по пьяному делу, и в речку бросаются, и отраву глотают. Смелость приходит — это верно, совесть у многих пропадает — тоже факт.

— Вася, кровинушка ты моя родная! — прижавшись к парню, горячо и в то же время как-то отрешенно зашептала Катюха. — Затяжелела ведь я…

— Да что ты?! — ахнул Васька, подрубленный такой новостью. — Давно?

— Месяца три, знать-то, есть, — загробным голосом сказала Катька, чувствуя, как спазмы перехватывают горло. — Либо около того.

Ей давно, еще в самом начале, не терпелось поделиться с Васькой несчастной, горькой этой радостью. Но приказала себе твердо: не сказывать, не печалить парня понапрасну. Ничего не изменит он и ничем не поможет.

— Ну, как же быть-то теперь? — сгорбившись враз, растерянно спрашивал Васька. — Чего делать-то станем?

— А ты не тревожься, голубь мой ласковый, бог милостив. Не тужи, Васенька.

Эти успокоительные слова выговорились у нее таким тоном, что Ваське холодно сделалось, потому как слышалась в них замогильная обреченность и звенел неприкрытый крик души.

— Как не тужить? Я-то уеду, а с тобой чего станется?..

— Ой! — будто повеселела Катюха. — Бежать надоть, кабы не хватились там нас… Ты погоди здеся, не входи за мной сразу.

Она вприпрыжку перемахнула двор и растаяла в потемках сеней.

Опомнившись от оглушившего сообщения, Васька не спеша вышел на лунную середину двора и, удивленно тараща глаза, неожиданно заметил:

— Глянь-кось ты, а ведь изба-то и впрямь ходуном ходит. Эк разобрало их, шутоломных!

Изба гудела, вздрагивала под дружный притоп и, казалось, вот-вот с тяжким стоном сама двинется по широкому двору вприсядку.

Ох, какая моя мать.

Не пускает ночию.

А я днем пойду —

Больше наворочаю!

Это услышал Васька сразу, как отворил избяную дверь — ее голос! Успела уже вклиниться в кипящую жаром толкучку и топала где-то возле стола.

— Катька, черт-дура, слышь! — вопил окосевший Прошечка. — Сбесилась ты, что ль, какие песни орешь!

Прошечка уже не пел. Отгудев раза четыре подряд на разные лады свою единственную, надоел он не только соседям, но и сам себе опротивел.

— Пошто жо, Настасья, не пьешь ты вовсе? — приставал к совсем трезвой бабе Порфирий Кустищев.

Был он приглашен тоже, поскольку тут же у Рословых квартировал. Остальные плотники жили кто где по избам в хуторе.

— Не пью, да и все тута?! — отрезала, обидевшись, Настасья. — Не хочу, стало быть.

— Не пьют на небеси, а на земле — кому не поднеси!

— Да не неволь ты ее, — вмешался Макар. — Наливать-то уж нечего. Надавлю вот всем по последней, и будя. — Он сделал знак гармонисту, чтобы тот умолк. — Ну, плясуны, прощальную пить садитесь!

10

Вроде и не было в избе вчерашнего буйства. Стол — чистый, пол бабы выскребли до восковой желтизны, все-то прибрано заботливыми их руками, всякая вещь на свое место водворена. Даже пимы на печи стоят ровненько, парами. Они хоть и не нужны пока, но разок уж зима постучалась в окошки. Теперь сколько ни потянется осень, а обувку эту прибирать далеко негоже: может понадобиться в любое время.

Слезая с полатей и протирая заспанные глаза, Васька невольно обратил внимание на этот подчеркнутый порядок в избе. Так бывало только по праздникам, а сегодня — понедельник. Лампада в переднем углу под иконами теплится. Возле печи Настасья орудует — ее неделя пришла. Блинами оттуда пахнет, и слышно, как весело шкворчит жидкое тесто, когда льет его Настасья на горячую сковородку.

Но тут же спохватился парень, что праздничность эта устроена специально для него, чтобы запомнилось ему последнее домашнее утро на все годы, какие предстоит провести где-то на чужбине.

За завтраком сидели все какие-то вялые, пришибленные. Даже ребятишки, во всякое время неугомонные и шумливые, теперь говорили вполголоса либо шепотом, словно потревожить кого-то боялись.

— А дядь Порфирий на работе, что ль? — спросил Васька, выйдя из-за стола и перекрестившись на иконы. — Не видать его чтой-то.

— Само собой, на работе. Подряд ведь у их, а зима на носу, — ответил Тихон. — Ты добежи до его, попрощайся. А мы поколь лошадей запрягем да подорожники твои складем.

К Порфирию Кустищеву можно бы и не бегать — невелика родня. Хотя проститься и с ним не мешает. Давненько прижился он в семье, шутками да прибаутками своими близким стал. Но Ваську это предложение так и приподняло, вроде бы Тихон крылышки ему приставил, потому как сам искал заделье, чтобы за речку-то сбегать. На Катюху, может, еще разок удастся взглянуть. Хоть издали.

Однако тайная надежда Васькина оказалась несбыточной. С Порфирием-то, конечно, простился и всем вятским мужикам руки пожал, а вот насчет Катюхи пустой номер вышел. С болью поглядел на длинный, приземистый, как гусеница, дом их, на мрачные, запертые покосившиеся ворота — и самого будто покосило, — сугорбился, сник весь, тяжело зашагал к плотине, прикрываясь от свежего ветра воротником полушубка.

Солнышко нынче с восхода не выглядывало и, по всему видать, не покажется вовсе. Тучи, лохматые, черно-серые, не торопясь ползут с севера. Снегом с той стороны так и относит. Но сухо пока и холодно.

Вроде что-то оборвалось в душе у Васьки: до того муторно стало — на свет бы не глядел. Отъезд из дому показался ему неправдоподобным, даже нелепым. Но, открыв калитку, во дворе увидал пару запряженных в телегу коней, и стало явью неотвратимое.

— Коляска к дому подкатилась, — натянуто ухмыльнулся Васька, вспомнив слова из песни, звеневшей в ушах со вчерашнего вечера.

В избе витал все тот же дух пришибленности. В переднем углу негасимо горит лампада. На середине чистого стола — каравай свежего хлеба с солонкой наверху.

Чтобы не маячить посреди избы, не зная, куда притулиться, чтобы не выдать своего волнения, Васька прошагал к окну кутному и, став коленом на широкую лавку, будто разглядывал что-то во дворе. В углу перекрестья оконной рамы с облупленной краской барахталась квелая, засыпающая муха. Поднявшись на несколько шагов кверху, она тут же падала обратно на раму и долго не могла собраться с силами, чтобы повторить то же самое.

«Вот и люди такие ж хилые ноничка, — подумал Васька.

— Простился, что ль, с Порфирием-то? — поворотясь от печи и держа в руке ухват, спросила Настасья.

— Простился, — глухо и коротко обронил Васька, обнаружив, что голос выдает его неуемное волнение.

— Давайтя посидим на дорожку, — велел дед Михайла.

Ваську поджидал дед с тех пор, как ушел он прощаться, и по его шагам, по каким-то неуловимым признакам понял, что тяжко парню, потому не сразу подал свою команду.

Все послушно расселись… Васька тут же у окна присел на лавку, держа баранью шапку обеими руками.

Тягостное, какое-то настороженное молчание длилось, может быть, минуту или две, а показались они вечностью. Потом дед широко перекрестился и встал. Его примеру последовали все.

— Подай-ка мне икону, Марфа, — приказал дед, — да хлеб-соль подержи. Встань рядом.

Выпрямившись по-молодому, дед Михайла остановился недалеко от стола. Марфа сунула ему в руки икону с изображением Николая Угодника, а Настасья накинула ей на руки чистое полотенце и водрузила на него каравай с солонкой. Все заметили, что Николай Угодник висит у деда вниз головой, Степка едва удержался, чтобы не сказать об этом. Но Михайла, ощупав тыльную сторону иконы, добрался до колечка с тесемкой, перевернул ее, прикладывая к груди, сказал недовольно:

— Чего ж ты икону-то мне тычешь кверху ногами? Грешно!

Опустившись на колени перед дедом и держа шапку в левой руке, Васька помолился на Николая Угодника, а дед, безошибочно нащупав макушку внука, перекрестил ее и, возложив ему на голову икону, молвил торжественно, с дрожью в голосе:

— В путь добрый благословляю!

У Васьки, растроганного столь торжественным ритуалом и всеобщим к себе вниманием, навернулись на глаза непрошеные слезы. Встав с коленей, он горячо, троекратно поцеловал деда, потом — Марфу, а после стал прощаться со всеми, целуя каждого.

Когда и до Степки дошла очередь, поднял его Васька под мышки, вынес в сенцы, зашептал, торопясь: