Тихий солдат — страница 105 из 152

Павел увидел черную резиновую пробку с металлической обводкой, на длинной витой цепочке, нагнулся и сунул ее в сливное отверстие ванны. Вода забурлила на дне, запенилась, и ослепительно белая емкость стала быстро наполняться. Тарасов долго смотрел на растущие кверху края чистой, прозрачной воды, и вдруг поймал себя на том, что ни о чем сейчас не думает, а просто бессмысленно, заворожено смотрит на живую, прибывающую воду. Он одинакого любил наблюдать и за огнем, и за речным потоком. Его всегда поражала тайная ворожба воды и огня. Он даже стал размышлять – что сильнее, и решил, в конце концов, что несомненно вода: она может закончить жизнь огня, а огонь не может этого сделать с водой. Значит, сильнее и с этой точки зрения, естественней, тот, кто решает судьбу другого – жить или не жить, а не тот, чью жизнь прерывают? Вот ведь какая философия, оказывается! Получается, что немцы были естественнее нас, пока мы не стали сильнее? Неважно, какие они, неважно, какие мы – главное, кто кого может погасить, уничтожить!

Так как же тогда под Ровно? Этот с родинкой на виске был, выходит, сильнее двадцати человек, хитрее, опытнее, и в этом смысле естественнее, потому что он погасил их огонь. Чего ради? Чтобы потом дослужиться всего лишь до капитана и кататься по Восточной Пруссии в полуторке с несколькими мрачными солдатами? Двадцать человеческих жизней стоили этого? Да это же глупость какая-то! Кто он? Не может быть, чтобы это было его целью! Значит, там что-то другое! Что-то большее!

Павел вздрогнул, увидев, что вода уже почти дошла до верхней кромки ванны. Он быстро нагнулся и завернул кран. Неожиданно наступила тишина, гулкая и напряженная, словно упруго натянулась струна. Тарасов с замиранием сердца выдохнул и перенес ногу через край ванны. Ледяной холод пронзил его сквозь кожу до самых костей. Павел поежился, но упрямо занес и вторую ногу, потом медленно, дрожа, развернулся, взялся руками за края ванны и стал с напряжением опускать тело на ее дно. Холод обручем захлестнул его, подобрался к груди, к сердцу, сковал мышцы на ногах и безжалостно сжал ребра. Павел с шумом выдохнул и замер. Вдруг ему показалось, что холод отступает, даже, напротив, становится тепло. Вот оно как все обманчиво! Кажется, что холодно, а на самом деле просто тело еще не приспособилось.

Ведь так и в жизни! Вроде бы, скажем, преступление, а вроде бы даже и нет! Стрелял же маршал в того офицера у себя в кабинете, ведь преступление же! А он, Павел, смолчал, хотя ценой была жизнь человека. Да и кто знает, что толкнуло маршала под руку? А может быть, вот также надо привыкнуть к незнакомому ощущению и многое покажется потом обычным, даже полезным. Потому что есть какая-то большая цель, которую от твоего поста не видно, и ты не знаешь, как к ней можно прийти.

Этот с родинкой…, может быть, и он видел какую-то цель, а Павел, Куприян и те другие, которые погибли, ничего о ней не знали?

Павел вздрогнул, почувствовав, что холод, несмотря на всю его философию, проник уже к самому сердцу. Он резко поднялся, расплескав воду и, схватив с белой деревянной полочки жесткое сухое мочало, окунул его, выжал несколько раз и стал тереть себе грудь, бока и ноги. Стало действительно теплее, тело даже порозовело. Павел выскочил из ванны и оглянулся. В углу, на круглой деревянной палочке, закрепленной на стене, лежало свернутое вчетверо белое махровое полотенце. Он сорвал его и стал с силой натирать им тело. Из розовым оно становилось красным, кровь прибывала к коже и согревала ее. Тарасов посмотрел себе под ноги и увидел три пары шерстяных шлепанцев. Он бережно положил полотенце на табуретку у стены и с наслаждением сунул ноги в одну из пар. Они показались ему детскими. Павел попробовал примерить на ноги другие, но и те были малы. Он усмехнулся – обер-лейтенант, оказывается, был мелким парнишкой, коли у него такая деликатная ножка.

Через несколько секунд Павел уже утопал в пуховой постели под балдахином, в окружении высоких подушек и крошечных думочек. Краем уходящего сознания он подумал, что хорошо бы выключить свет, но тут же провалился на такую теплую и сладкую глубину, откуда его не смогли бы поднять не только самый яркий свет, но даже и самый громкий звук. Впервые за долгие военные ночи он уснул так бесчувственно, так отрешенно, как теперь.

…Раннее рассветное утро весело и беззаботно ударило в смеженные веки сквозь широкую щель в оконных портьерах. За ночь дождь вылил все, что скопилось в небесах за эти поздние весенние дни, и тучи покорно уступили место свежему, серовато-голубому небу и низкому еще, утреннему, нежгучему солнцу.

Павел открыл глаза, с волнующим удивлением, почти с испугом, всматривался в серую глубину свода балдахина. Где он? Как сюда попал? И только с трудом припомнив все, что было накануне, счастливо улыбнулся. Он потянулся, подумав, что никогда еще не ощущал себя столь бодро, как теперь, и что сил у него прибавилось. Тарасов прислушался – ни звука не доносилась из-за двери, тихо было и за окном. Словно, война окончилась и его тут все забыли. Но в это мгновение он сообразил, что и капитан, должно быть, уже исчез! А как же слово, данное им, Павлом, умирающему Куприяну! Где теперь искать этого чертового капитана!

Тарасов вскочил на ноги и стал торопливо одеваться. С раздражением подумал, что вчера ночью, вместо дурацкого купания в ледяной ванне, лучше бы выстирал исподнее, от которого исходил одуряющий запах и вид которого не давал уже никакого представления о первоначальном его цвете.

Когда дело дошло до обмоток и разбитых, исцарапанных ботинок, он остановился и задумался:

«Вот этот Альфред…, шоферюга этот немецкий… У него сапожки что надо! А я всю войну в этой дряни проходил! Кто тут победитель! Машину с коробками…и ранец, небось, капитан, если и не забрал еще, то непременно заберет, а мне, все это захватившему…, со мной как же! Надо спуститься в подвал, …вроде бы Альфред там. Объясню ему все…, сам же говорил, пролетарий, социалист… Должен понимать! Фашистам служил? Служил! На хрена ему теперь сапоги? Вопрос, можно сказать, принципиальный…»

Эта мысль поначалу показалось Павлу дурной, как запах от его нестиранного исподнего, но он встряхнул головой и быстро, намеренно небрежно закрутил вокруг икр и щиколотки обмотки, сунул ноги в башмаки, некрепко затянул шнурки и выглянул в тихий коридор.

Большое кресло стояло боком к стене, Клопина в нем не было.

«Показал ему литовец все-таки другую спальню, – подумал Павел с кривой усмешкой, – Я бы своего убил за такое! Ничего себе СМЕРШ!»

Павел, осторожно ступая на ступени деревянной лестницы, почти крадучись, спустился во вчерашний зал с большим столом и камином. Теперь, в утреннем свете, он яснее разглядел на стенах оленьи головы с разветвленными рогами и стеклянными бесчувственными глазами, голову вепря с оскаленной пастью и с устрашающими клыками, два щита, затянутых лопнувшей кожей, и перекрестье пик с тупыми наконечниками. Вчера это все казалось мрачным, нереальным, будто пришло из воображения жестокого сказочника, но сейчас лучики света, повисшие на кончиках оленьих рогов, как малюсенькие фонарики, и заглянувшие в мертвую пасть вепря, чтобы высветить его теперь уже нестрашные, желтые клыки, придали всему этому бутафорскую беспомощность. Павел побывал один раз с Машей во МХАТе, по ее настоянию, и видел там пьесу о старых временах. В доме какого-то печального аристократа был камин, а над ним висели такие же рога, пасти и щиты. Они поначалу были даже страшнее, чем эти сейчас. Из всего спектакля Павел только их и запомнил. Один раз высокий актер задел рукой кабанью башку и та легко подпрыгнула на гвозде, словно была сделана из картона, у нее отвалился зуб и неслышно упал куда-то вниз. Павел громко засмеялся, но Маша, тут же порозовев, больно толкнула его локтем в бок. Как показалось Павлу, артист на сцене тоже услышал его смех и мгновенно стрельнул раздраженным взглядом в темный зал.

Теперь Павел подошел к кабаньей голове, что висела над камином, и, встав на цыпочки, с трудом дотянулся до ее массивной нижней челюсти и одного из клыков. Он обернулся, кинул сначала настороженный взгляд в пустой зал, а потом попытался сдвинуть голову. Но она оказалась такой тяжелой, что лишь качнулась слегка и еле слышно ударилась о каменную стену.

– Вот если бы эту тот артист задел покрепче, – тихо, сам себе сказал Павел и усмехнулся, – она бы его точно убила! А та была бумажная…, вранье всё это, их пьесы! А здесь – чистая правда!

Тарасов еще раз оглянулся вокруг себя и увидел дверь со стеклянным оконцем в дальнем углу зала. Он отошел от камина, еще раз посмотрел на разъяренное кабанье рыло с черными, бесчувственными глазами и быстро пошел к двери. За ней был длинный темный коридор, заканчивающийся широкой, освещенной солнцем сквозь высокие окна, кухней с огромной низкой печью у стены. В дальнем углу была еще одна дверь с таким же стеклом, как и первая. Она вела во двор.

На полках, приколоченных над длинными разделочными столами, висели поварешки, длинные двузубцы, похожие на вилки великанов, несколько ножей с различными лезвиями, ложки и какие-то прокопченные ухваты. Здесь же на узких полках красовались тарелки: и медные, начищенные до солнечного блеска, и глиняные, грубые, и фарфоровые с цветными веселыми аппликациями. Павел снял одну из них, с великим трудом удержав остальные, на нее опиравшиеся. Тарелки могуче звякнули друг о друга и угрожающе задребезжали. Павел вновь испуганно обернулся, с облегчением выдохнул и лишь потом с любопытством рассмотрел изображение на тарелке – хорошенькая светловолосая девушка стреляла глазками в тонкого юношу с маленькими ножками, в деревянных колодках. За их спиной паслось небольшое овечье стадо, а по голубому небу плыли белые облака, сами похожие на овечек.

Наверное, таким здесь всё было раньше, до войны, подумал Павел, но тут же отрицательно покачал головой: нет, тут не могли быть овечки и синее небо с облаками. Опять всё врут, как в той московской пьесе. Нельзя доверять сочинителям и художникам! Верить нужно только военным! Ну, может, еще и охотникам или, скажем, рыбакам!