Павел осторожно поставил тарелку на дубовый стол. Его взгляд натолкнулся на грозный ряд острых, разновеликих ножей, свисавших с крюков на стене. Он подошел ближе, подумал немного и осторожно тронул пальцем широкое лезвие первого в ряду ножа. То было истинным оружием. Павел сразу вспомнил кабанью голову в зале и одобрительно покачал головой – вот таким кухонным кинжалом ее только и можно было отсечь и освежевать. Кто ж это сделал? Неужели, тот кривой литовец или сам хозяин-барон, который сейчас, если жив, находится где-то в Польше, в концлагере, или уже добирается сюда?
На дальней стене кухни, в глубокой мрачной нише, темнела тяжелая дубовая дверь. Она была утоплена на две крутые ступеньки в пол. Массивный чугунный засов был задвинут до упора.
16. «Моя компания»
Павел отодвинул засов, густо смазанный машинным маслом, и осторожно приоткрыл дверь. Вниз круто вели серые каменные ступени. Потолок, стремительно сползавший вглубь подвала, был так низок, что человек даже обыкновенного роста должен был согнуться в три погибели. Было тихо, как в могиле, и также темно. Тарасов прислушался – ни звука, словно, здесь не было жизни с тех пор, как отсюда выволокли еврейскую семью, спрятанную настырным бароном от немцев. Павел не сомневался, что это именно тот подвал, и что теперь здесь находится Альфред Адлер, немецкий социалист и лукавый шофер другого прусского барона. Тот служил нацистам, а этот презирал их, и плевал на них. Вот тебе и два барона! Правда, этот как будто бы был с русской кровью… Но ведь барон же! Опять же, у него сын обер-лейтенант с крохотной ножкой, сапер в их армии. А другие сыновья бежали к англичанам еще в тридцать девятом. Почему не к нам, почему туда? А потому что бароны! Союзники, но временные! Как и англичане, и американцы, и французы, и еще, говорят, какие-то канадцы. А вот ведь батюшка их, старый барон, евреев-то скрывал… И если бы не наскандалил, то, может быть, все бы живы остались?
Литовец рассказывал, что немцы выстроили евреев во дворе и продержали там всю ночь. Сыпал мелкий, острый, как колотый лед, снег, потом закружилась сырая, промозглая пурга. Вихри выплясывали по двору, вздымая кверху белые кривые морозные столбики.
Кто именно предал их, литовец точно не знал. Впрочем, в доме, кроме него, из прислуги были еще две литовки, мать и дочь, и средних лет инвалид – поляк-повар. Они вдруг все разом исчезли перед самым приходом в замок немцев, а те немедленно кинулись в винный подвал, в который вела дверь из кухни.
Евреев заставили раздеться донага. Они жались друг к другу во дворе замка, пожилые люди, одна девчушка лет четырнадцати и шестеро совсем маленьких детей. Девять эсесовцев расталкивали их в разные стороны ногами. Двое, девушка и пятилетний мальчик, к утру окоченели, так и замерев, согнутые пополам. Литовец неотрывно, всю ночь, смотрел на эту страшную, обреченную горстку людей сквозь оконце со второго этажа. Он не мог заставить себя отойти. Ведь не лечь же в теплую постель, когда внизу, на морозе, под ветром, стоят люди, которых он кормил в подвале по распоряжению барона! Они его не выдали, даже дети ничего не сказали, хотя немцы вывели его перед строем и спросили, не он ли носил им еду. Все молчали, он тоже. Тогда во двор выволокли старого барона. У того с усов стекала на снег кровь, а покатый лоб был рассечен, будто клинком. Барон оттолкнул одного из немцев и усмехнулся.
– Это я их кормил, – сказал он, выплюнув себе под ноги окровавленный зуб, – А этот не знал…, я ему не доверял. Его сын работает у вас, в гестапо…, шофером.
Немцы, конечно, ему не поверили, но упоминание о сыне литовца несколько успокоило их. А может быть, просто решили не раздувать скандала? Кто его знает, как там у них все было переплетено!
Литовец понимал, что барон боится оставить дом без присмотра и, кроме того, кто-то должен был дождаться его мальчиков из Англии. Он не надеялся, что одноглазый литовец возьмет всю вину на себя и поэтому настаивал на собственной, смертельно опасной для него, версии. Литовца это даже немного задело – значит, барон действительно не доверял ему до конца, если усомнился в нем в такой момент. Но тут было что-то еще, очень личное! Возможно, старый упрямец вот так, молодецки, плевал им в лицо: кишка, мол, тонка испугать меня, старого вояку! В этом была какая-то опасная, увлекательная игра, что-то ухарское, что-то из их семейной, врожденной скандальности, неуступчивости. Литовец знал их много лет – и отца, и сыновей. Если они закусили удила, то их не остановит даже сама смерть. Старый барон не мог уступить, иначе потом как бы он смотрел в глаза сыновьям. Что бы он сказал: отдал слугу вместо себя? Не сыграл в мужскую, рыцарскую игру, которой всю жизнь учил их: стоять на своем до конца, не отдавать ни пяди противнику! Он предпочел за все ответить самому. Он – старший рыцарь в доме!
Барон не отвечал на письма младшего сына, служившего сапером у немцев, хотя сохранил его комнату такой, какой она была до отъезда его мальчика в германские войска.
– Вот здесь он еще мой…, – угрюмо говорил литовцу барон, – А там…, там…он их. Оттуда не возвращаются и туда не отвечают. Эта комната его могила…
Может быть, поэтому он, вопреки строжайшим запретам, укрыл у себя евреев и потом взял вину на себя? Держал ответ за сына? Но перед кем? Он-то знал, перед кем. Старик догадывался, что сын литовца в действительности тайно работает против немцев и за это его отец должен быть вознагражден. А вот его сын, младший сын барона, служит немцам, и за это его отец должен быть наказан. Если твой сын не идет по твоему следу, значит, ты сам всему виной и тебе за это отвечать перед Богом и людьми.
Вот почему он тогда им так сказал! Вот что было его личным, его персональным крестом!
Еще литовец запомнил глаза барона, когда его взгляд встретился на какое-то мгновение с глазами главы той большой еврейской семьи, что они спасали. Они будто высекли желтую искру, которую оба ценили так, как ценят лишь саму жизнь. В этих взглядах не было ни сожаления, ни извинения, ни упрека. Это было молчаливое прощание двух совершенно одинаковых людей, понимавших друг друга больше, чем даже свои семьи, своих детей. Оба выполнили свой долг до конца и теперь принимали одну и ту же печальную судьбу. Они были много выше тех, кто ожесточено суетился вокруг них – окровавленный тучный, седой барон, не то немец, не то русский, и старый, худой, изможденный еврей, когда-то стоматолог из Вильно. Было ощущение, что этот их заговор на двоих вовсе не провалился, а просто претерпел изменения. Ведь у победы бывает разное лицо, и не всегда парадное. Оно может быть вот таким – окровавленным, замороженным, обреченным на смерть. Вот это и было в их взгляде – благодарность друг другу за то, что оба выстояли до самого конца, безграничное доверие, закончившееся так славно и так бесславно. Эти мгновенные встречные взгляды впились в память литовца, как одна горячая и чистая стрела.
Барона увезли сразу, литовца прикладами загнали в дом, а евреев оставили подыхать на морозе, на всю ночь, обнаженными.
– Я возблагодарил господа нашего Иисуса, что он лишил меня когда-то, в юности, глаза на охоте! – рассказывал накануне вечером за столом литовец, – Хотя бы половину того ужаса я не разглядел!
Утром оставшихся в живых евреев погрузили на машину с открытым кузовом и увезли, а литовца заперли в том же подвале. Немцы уехали, оставив его здесь подыхать, одного, без воды и без питания, со связанными руками и ногами. Он пробыл в подвале четыре дня, сильно ослаб, а потом один из польских соседей, рыбак, пробрался в дом и отпер подвал. Сказал, опасливо оглядываясь на двор, что никто не знал о том, что литовец заперт здесь. Но сегодня, мол, рано утром заглянул какой-то пожилой фельдфебель в больших круглых очках, с лицом провизора или деревенского учителя. Он несмело постучал в окно и шепотом посоветовал проверить основной дом барона, а то, похоже, сказал он, туда забрались воры, и тут же быстро ушел. Поляк догадался, что там кого-то заперли, и тут же поспешил в дом. Он топором взломал сначала заднюю дверь, ведущую на кухню, на цыпочках, в темноте обошел весь дом, а потом тем же топором сбил замок на щеколде двери винного подвала. Вина там уже давно не было, зато прямо на полу лежал связанный одноглазый литовец.
Больше сюда нацисты не приходили, а подвал простоял запертым до тех пор, пока в него не отправили на ночь Альфреда.
Литовец рассказывал эту историю капитану и его солдатам, избегая подробностей о том, почему барон пощадил его и зачем отдал себя в руки немцев. Капитан слушал его очень внимательно, не прерывая. Павел наблюдал за ним и пытался понять, что он чувствует. И вообще, на самом ли деле все было именно так? Не лжет ли литовец? А может быть, это он предал своего хозяина и евреев? Все-таки, сын служил у гестаповцев, и кто знает, почему он захватил пьяных офицеров и сдал их победителям.
Вскоре после того, как литовец закончил рассказ, и солдаты, немедленно забыв, что здесь произошло и какую роль во всем этом сыграли кривой литовец и упрямец-барон, а Клопин потребовал себе баронское кресло, капитан и произнес ту странную фразу о том, как дорого стоит война и во что обходится победа. Тогда он и сказал что-то о ничтожествах. Похоже, что понял его один лишь литовец – вскинул на него единственный глаз и тут же отвел его в сторону. Павел тогда впервые подумал, что он-то как раз совершенно не понимает капитана с родинкой на виске, а литовец понимает.
То, что постоянно происходит на войне, со всеми ее смертями, и ранениями, со случайностями, с казнями и убийствами, с провалами и победами, являет собой лишь отвратительного вида будничную поверхность, а в глубине идут очень сложные, очень путаные процессы, которые лишь набухают, время от времени, у всех на глазах.
Роковое нападение на Ватутина, и странный случай с Черняховским, и встреча двух священников-лекарей на холодном поле в сорок первом году, и тот загадочный немецкий офицер с веточкой на дороге у «Катюш», и убийство на Днепре пожилого немца Павлом, а несчастного гауптмана – его разведчиками, и их страшная смерть потом, и штрафрота, и парнишечка, который так мечтал о маминых пирогах, и Белов с его двумя «эф» и больным сыном, и наездник-подросток, живущий теперь за своего отца и потому твердо решивший стать ветеринаром после войны, и палатки вдоль моря у сожженного рыбацкого поселка, и девочка со своим трогательным котенком, и вот эти евреи в подвале, и