Тихий солдат — страница 107 из 152

упрямец-барон, и кривой литовец, и его сын-подпольщик или разведчик – все это и есть война, ее явное и ее тайное. Это ее выразительная, жуткая красота и чудовищное, отвратительное уродство!

Может быть, не все это понимают, подумал Павел, и он сам не понимает, и те его двадцать друзей, что остались лежать на Самоховой мельнице, тоже не понимали? А вот капитан понимает, и литовец понимает, и, наверное, тот упрямый барон и старый еврей-стоматолог тоже понимали.

И еще Павел вдруг очень ни к месту вспомнил тогда, что когда-то, за два года до войны, Маша с горячим возмущением показала ему секретный документ из их приказа по кадрам, в котором говорилось о дегенеративных свойствах людей, которых нельзя брать на службу в органы безопасности. Он даже запомнил его номер – 00310, «совершенно секретно». Маша не имела права выносить его, но почему-то вынесла и показала Павлу. Она была очень растеряна и хотела, чтобы Павел успокоил ее, объяснил что-то. Но он и сам растерялся. Там говорилось о заиках, о сутулых, о горбатых, о людях с «лошадиными зубами», о косоглазых, нервных тиках, дефектах речи наподобие картавости или шепелявости, родимых пятнах и прочем. А среди этого прочего было и такое: «Особое внимание обращать на национальное происхождение кандидата». Дальше говорилось (под седьмым пунктом из восьми) о том, что национальность еврей тоже один из «признаков дегенерации» и следует копаться в родне до пятого колена, чтобы евреи не попали на службу. Другие национальности могут, а евреи ни в коем случае! Это подписал еще в декабре тридцать восьмого года народный комиссар НКВД СССР Лаврентий Берия и назвал инструкцией с «рекомендательным значением».

А как же тот барон и старый еврей, смотревшие друг на друга прощальными, всё понимающими глазами перед немецкими «сверхчеловеками», которых та инструкция никогда бы не коснулась? Это ведь всё тоже война! Только она началась много раньше пушек и бомбежек. Это и есть ее тайные приводные ремни, ее чудовищное уродство, ее предательство, цена ничтожества, которая входит в общую цену победы. Может быть это имел в виду капитан с родинкой на виске? Тогда кто он такой сам, он, предавший двадцать своих же разведчиков?

…Павел стал спускаться вниз, сделав первые два осторожных шага. Он слепо повел рукой по стене и нащупал такой же выключатель, как в спальне. Под низким потолком вспыхнул неяркий, желтоватый свет. На деревянном топчане с тонким матрацем (а таких лож тут было не меньше десяти) ничком лежал Альфред Адлер. Он испуганно приподнял голову, но его глаза очень быстро вспыхнули возмущением.

– Ich bin ein deutscher Proletarier…, Sozialist, Hitler kaputt! Почему я есть здесь? – вскрикнул он с горечью и тут же вскочил на ноги.

Павел опустил взгляд и уставился на его ладные сапоги. Немец проследил за глазами русского и тоже, несколько растерянно, посмотрел на свои сапоги, потом внимательно оглядел разбитые ботинки Павла.

Тарасов, не спеша, подошел к низкому деревянному топчану, стоявшему параллельно с тем, на котором всю ночь ничком провалялся немец, сел на него, натужно вздохнул и стало быстро расшнуровывать свои башмаки. Потом он медленно, словно совершал какой-то особенный, важный ритуал, размотал обмотки, неторопливо снял обувь и аккуратно поставил ее перед собой. Обмотки он бережно уложил сверху.

Павел чуть склонил набок голову и взглянул со стороны на свои разбитые ботинки так, словно любовался ими, или, быть может, прощался.

Немец не спускал с Павла настороженных глаз. Павел пошевелил обнаженными пальцами ног и поднял тяжелый взгляд на Альфреда.

– Nein! – воскликнул с ужасом в глазах Альфред и густо покраснел, – Nein!

– Что значит, «найн»? – спокойно, почти даже ласково сказал Павел.

Так многоопытные, мудрые учителя обращаются к упрямым ученикам, прежде чем вынудить их сделать что-то важное, хоть и неприятное.

– Nein! Nein! – твердо повторил немец и отрицательно стал водить длинным пальцем у себя перед носом.

– Это ты своему фюреру скажи «найн»! – уже с угрозой в голосе молвил Павел, – А русскому солдату ты так говорить не смеешь! Нет у тебя, фриц, больше таких прав!

– Ich bin ein deutscher Proletarier! – повторил Альфред, как будто уже сдерживая рыдания.

– Немецкий пролетарий? Поздно вспомнил. Раньше надо было. Ты знаешь, что здесь в подвале евреи прятались? А вы их уморили! Заморозили, сволочи! Заживо! Снимай сапоги, фашист! – Павел поднялся и голой ногой подкинул в сторону немца свои расшнурованные башмаки. Обмотки разлетелись в стороны.

– Ich bin kein Faschist! Ich bin ein deutscher Proletarier… – обиженно кривя губы, крикнул в сердцах Альфред.

– Позже разберемся, кто тут фашист, а кто пролетарий! А сейчас скидовай сапоги! Ну!!! – Павел сжал кулаки и с грозным видом навис над Альфредом. Он был и выше, и грузнее немца, а тот ведь и так уже весь сжался, краска резко спала с его лица, глаза в синих кругах обиженно мерцали. Потерять сапоги на войне дело вообще мерзкое, а уж отдать их без боя, без сопротивления – унизительно вдвойне. Для солдата это также горько, как для офицера лишиться личного оружия. Все равно, что изнасилование. Как с этим дальше жить? Как в глаза людям смотреть? Как потом детям объяснить?

Немец громко всхлипнул, что-то с обидой пробурчал, наверное, выругался, и плюхнулся на свой топчан с измятым, несвежим матрацем. Он долго собирался с духом, громко сопел, даже взмок весь, а потом все же решился, задавил, должно быть, унижение в себе и стал угрюмо стаскивать с ног сапоги. Павел, понимая то, что делается на душе у солдата, терпеливо ждал. Он не отводил глаз в сторону, опасаясь отчаянного бунта, но и не торопил немца. Однако как только сапоги, ломаясь в голенищах, сползли с худых ног Альфреда, Павел выхватил их у него прямо из рук и тут же опять сел на топчан напротив. Теперь немец не спускал злых глаз с Павла. А тот, сосредоточенно пыхтя, упрямо протискивал ноги в узкие горнила немецких сапог. Павел сморщился от боли и, шатаясь, поднялся на ноги.

– Вот черт! Ну и ноги у вас тут…у всех! Тапки маленькие, сапоги жмут! Тоже мне, нация господ! Ну, чего теперь делать-то! А это ж еще без портянок! А как портянки накручу…, так хоть по воздуху летай! У тебя размер-то какой? Вроде мужик ты не особо мелкий…

Немец, продолжая хмуриться, подтянул к себе разбитые башмаки Павла и легко, без усилия, сунул в них ноги. Он тяжело вздохнул и стал торопливо завязывать гнилые шнурки. Один из них лопнул прямо у него в руках, Альфред выкрикнул какое-то очередное ругательство, быстро перешнуровал ботинок и стянул узлы.

– Ладно! Не бухти, Альфред! – уже миролюбиво сказал Павел, постукивая каблуками о пол, – Я твои сапоги обменяю в роте…, найдется кто-нибудь с нашей кирзой… Кирза, она ведь разнашивается… Мне в самый раз будет! А ты себе еще найдешь! Вон и обмотки возьми…, а то ноги остынут. Извини, портянок нет…, я обмотки по-особому навернул…

Павел нагнулся, поднял с пола обмотки и кинул их раздосадованному немцу. Тот успел перехватить их на лету и со злостью, со слезой, закипевшей в уголках глаз, швырнул Павлу назад, угодив почти в лицо. Тарасов ловко увернулся и озлобленно скривился, но сдержал себя, чувствуя вину.

– Да ты не реви! Подумаешь, сапоги! Я ведь после ранения сапог вообще не видел…, так и топал в ботинках…, обмотки вон накрутишь и вроде ничего…, – Павел, хромая и раскачиваясь, отступил к лестнице и стал медленно подниматься наверх.

Он обернулся, прежде чем скрыться в темном пролете, и вымолвил уже участливо:

– Я скажу литовцу, чтобы он накормил тебя и вывел до ветру…, ну, в уборную… Сам понимаешь…

Немец опять выругался.

Павел поднялся наверх, захлопнул за собой дверь и, поколебавшись немного, задвинул щеколду на прежнее место. Пальцы ног больно свело в узких сапогах, он опять поморщился, сел на грубую табуретку, замеченную им под одним из разделочных столов, и стал деловито оглядываться. Его взгляд остановился на белых, не очень чистых шторах, свисавших с ближайшего к нему окна. Он резво поднялся, подошел к окну, выглянул во двор и тут же решительно сорвал шторы.

Тарасов снял с крючка один из разделочных ножей, разложил шторы на грубой поверхности стола, исцарапанной когда-то поваром вдоль и поперек и, взглянув сначала на свои ноги, будто примеряясь, решительно провел клинком по ткани, потом еще раз и еще раз. Павел сложил несколько широких полос в две ровные стопки.

– Сгодится на первое время…, а там возьмем новые портянки у старшины… Заодно и сапожки обменяем, – проворчал он, уселся на ту же табуретку и, морщась, стал стаскивать с ног сапоги.

На кухню вошел старый литовец и удивленно замер на пороге. Павел поднял на него глаза, держа в руках уже снятые сапоги и шевеля покрасневшими пальцами ног.

– Здорово, дед! – сказал Павел как можно веселее, – Как спалось?

– Спасибо, господин солдат…

– Слышь…, ты этому…Альфреду…дай пожрать чего-нибудь, а то он плачет. И на двор его своди… Не! Лучше…передай этим…которые с капитаном. А то сбежит еще! Потом скажут, я подговорил.

Павел повертел в руках обрезанные шторы и задумчиво спросил литовца:

– А у вас портянок-то лишних нет?

– Что?

– Ну, портянок…, видишь, сапогами разжился, а портянок-то новых не захватил. Мои совсем рваные уж были, я их еще вчера утром выкинул… Обмотками закрутил ноги, прежде чем к вашим идти…ну, к немчуре…, а теперь какие же обмотки?

– Как закрутил? – Литовец никак не мог сообразить, о чем говорит этот странный русский.

– Умеючи…, думал, вернусь назад, другие возьму… А то уж больно торопились тогда…

Павел начал старательно обматывать ноги изрезанными шторами. Потом осторожно, придерживая кончики штор пальцами, стал протискивать ногу в сапог. С великим трудом ему это удалось. Потом он повторил то же самое с другой ногой. По-прежнему сильно морщась, поднялся, постучал каблуками о пол и, тяжело вздыхая, прошел мимо молчавшего в растерянности литовца в коридор, ведущий в большой каминный зал.