Тихий солдат — страница 114 из 152

пусть прямо к ним. А Безветровы не возражают; это ведь Надежда Ермолаевна самолично написала об этом в письме. Тем более, что у Петра Ивановича родни вообще никакой нет, а комнату занимать надо непременно как можно скорее.

Так и получилось. Павла зачислили в дворники, хотя наказали не работать там, потому что всё делает сам Петр Иванович, смурной, грузный, пятидесятилетний мужчина, и помощники ему не нужны. Потом стало понятно, что этот Безветров с татарином Хасаном, веселым, хитрым дедом с плешивой головой, всерьез промышляют тут старьевщиками, а дворы метут вместо них за медный грош, а то и просто за кусок хлеба или полстакана вина, разные пьяницы и сомнительные личности без прописки. Они же и собирают по домам старые вещи, сносят их в подвал к деду Хасану, а там уже Петр Иванович, числящийся техником в домоуправлении, все разбирает и сортирует. Потом со своей полудурошной толстой, плаксивой Веркой и с Надеждой Ермолаевной развозят по рынкам.

Служебную комнату им действительно потерять было жалко, тем более что в нее иногда сносили кое-что из рассортированного, чего не хотели делить с дедом Хасаном. Павла оформили дворником, зачислив за ним эту длинную, как коридор, комнатку с крошечным оконцем под высоким темным от копоти потолком.

Надежда Ермолаевна, дородная, болтливая женщина, с лукавым, неуловимым взглядом, споро перемещалась по комнате, выхватывая ото всюду какие-то тряпки, одеяльца, подушечки, и сворачивала все это в узлы. Павлу досталось только худое солдатское одеяло с дырой, подушка, набитая сеном и две серые простыни, штопаные-перештопаные, в неотстируемых желтых пятнах.

Вся же квартира была огромнейших размеров. Рассказывали, что до революции тут жил татарин-купец, родственник, чуть ли не двоюродный брат самого Салиха Юсуповича Ерзина, известного, в свое время, татарского буржуя и мецената. Сколько тут было комнат, сказать никто толком не мог, но на кухне гигантских размеров стояло шесть керогазов, двадцать пять примусов, девять керосинок, крашенных белой и зеленой масляной краской сорок столиков с посудой и кастрюлями. Получалось, что и комнат было более сорока. Правда, старожилка Раиса Равильевна, медицинская сестра, рассказывала, что после гражданской войны сломали все стены и квартиру расширили за счет соседней, в которой жили когда-то две татарские офицерские семьи, родственные между собой. Мужчин переловили чекисты, потому что они якобы служили в «Дикой дивизии» и воевали против Советской власти, а женщин, детей и трех стариков выслали из Москвы в Казань. Стены сломали и сюда поселили татарскую бедноту, жавшуюся до этого во всех подвалах Большой Татарской улицы и Старого Толмачевского переулка. Вот, откуда столько народа. Все почти из татар. Есть тут две русские семьи, две башкирские, тоже родственники друг другу, одна армянская, одна еврейская, а остальные тридцать четыре семьи все-таки татары.

Ругань на кухне стояла прямо-таки вокзальная, беспрерывная и беспощадная. Все выясняли друг с другом отношения, сыпали обвинениями в непостижимых преступлениях, готовы были буквально разорвать друг друга на мелкие куски. Но в этом грозном гвалте вдруг вспыхивал веселый, беззлобный смех, как будто не было только что никаких смертельных ссор и кровавых угроз. Пили водку, щедро выставляли закуску, обнимались, рыдали от счастья единения, но тут же под влиянием какой-то злой искры рассыпались в разные стороны с ненавистью, и некоторые даже угрожали жестокой расправой. Потом всё опять затухало, осаживалось до следующей бури. Оборачивались эти темпераментные всплески низким, будто шум прибоя, воркованием. Тяжелый рокот этот был надежен, как каменный мост. И казался вечным, как бурлящий под тем мостом водный поток.

Павел был сорок первым жителем квартиры.

По утрам он проскальзывал на кухню, скоренько плескался у крана, кипятил на своем чадящем примусе воду, заваривал чай и убегал в свою темную комнатушку хлебать его с сухарями, насушенными для него Машей.

Маша Кастальская жила всё в том же Ветошном переулке. Дослужилась она уже до чина майора государственной безопасности. В сорок четвертом ей подселили старшего лейтенанта, женщину с малолетним сыном, присланную на службу в их же управление кадров из Киева. Была эта старший лейтенант государственной безопасности Марина Витальевна Кондукторова очень раздражительным человеком. Во время войны она с сыном находилась в партизанском отряде, которым командовал ее муж. Но перед самым освобождением Киева он погиб. Оставаться там Марина Витальевна не захотела, было очень больно. Кое-кто в Москве, с кем ее Кондукторов имел особые служебные отношения, устроил ей перевод в Главное управление кадров. Подселили ее к Маше, потому что оказалось, что у той была свободная «лишняя площадь». Именно так и сказали – лишняя. Одно то, что к майору государственной безопасности (а это было по тем временам весьма внушительным званием) подселили под столь неубедительным предлогом старшего лейтенанта, говорило о том, что, во-первых, к этому майору относились с предубеждением, если даже не с неприязнью, а во-вторых, что у старшего лейтенанта был очень влиятельный защитник.

Кондукторова сразу повела себя как хозяйка, несмотря на то, что по званию она была младше, а в Москве так и вообще человек новый.

Сыну Феде было девять лет, хотя выглядел он не больше чем на шесть – мелкий белобрысый цыпленок с вихрастой головой и не в меру серьезными, строгими карими глазками. Он без спросу брал Машины продукты, съедал часть, а то, что оставалось, молча возвращал назад. Маша хотела было уже сделать ему замечание, но побоялась быть уличенной в мелочности. Все же ребенок, да еще оголодавший, полусирота.

Такое пренебрежение к себе со стороны начальства Маша была вынуждена терпеть, потому что не раз становилась свидетельницей крушений куда более значительных карьер. Она даже как-то связала все это с тем, что происходило с Павлом на фронте. Кто-то все это знал, внимательно наблюдал со стороны и явно подавал об этом специфические знаки в расчете на то, что такой опытный бюрократ-кадровик, как Кастальская, догадается обо всем сама. Она испугалась своей же версии, лихорадочно отбросила ее в сторону, но в глубине души понимала, что Павел когда-то так «наследил» в жизни, что находился в зоне особого внимания, а это не могло не сказаться на ней. Еще она знала, что это вполне могло быть, как выражались в НКВД с незапамятных времен, «проверкой на вшивость» Павла и ее вместе с ним. Мол, посмотрим, насколько их хватит, как они себя поведут, где границы их терпения. Если всё примут со смирением, значит, они свои, и в дальнейшем их можно использовать на самых неблагодарных и в то же время трудоемких работах. Если же взбунтуются, то всегда можно «свернуть головенки» (тоже принятое в ведомстве выражение) и дальше действовать по наработанной схеме: «нет человека – нет проблемы».

Утвердившись в этих своих мыслях, Маша решила не афишировать возобновление отношений с Павлом, а вести себя с ним как можно отстраненней, в то же время доброжелательно и в меру участливо. Наблюдатели это, несомненно, оценят: значит, она все поняла, значит, оба свои и готовы терпеть, сколько потребуется. А старший лейтенант из Киева с сыном – чудная, почти невинная комбинация одной из стадий проверок.

Так или иначе, но эта версия тогда выглядела вполне убедительно, хотя и несколько параноидально на взгляд несведущих людей.

Жили подселенцы в маминой комнатке. Так что, Павлу тут действительно остановиться было негде, да и боялась Маша, что Кондукторова донесет. И вновь она возвращалась к тем же пугающим мыслям: начнут, мол, копаться, вылезет штрафрота Павла или еще что-нибудь. Например, тот случай на Куршской косе с немецким складом, с машиной, с оружием, и обоим потом головы не сносить! Подобных историй Маша знала прорву – и как прямо из постелей жен (не то, что любовниц!) доставали бывших фронтовиков и отправляли прямо в лагерь, и как выкидывали со службы в госбезопасности, казалось бы, безупречных людей лишь за то, что они дали обыкновенный приют каким-то сомнительным личностям.

Все же, настаивала она сама перед собой, это – своего рода проверка! В соответствии с этой гипотезой она и решила жить дальше, пока обстоятельства не изменятся.

Жизнь в дальнейшем показала, что все было куда проще. Все дело оказалось в личных симпатиях влиятельного защитника старшего лейтенанта. Но пока этого Маша не понимала и действовала именно так, как ей подсказывало ее истерзанное временем и службой сознание. Страх окончательно парализовал волю, и даже отсутствующие в яви его возбудители рисовались разгоряченным воображением так явно, так убедительно, что не потребовалось никакого вмешательства извне.

Павел, тем временем обосновавшись в Старом Толмачевском переулке и заняв фиктивную должность дворника, стал размышлять, где бы теперь работать. Он был очень быстро, как и многие другие, демобилизован и поставлен на запасной учет в военкомате района, в Замоскворечье.

Он иногда прогуливался по знакомым набережным, благо, это было совсем-совсем рядышком, останавливался напротив штаба Московского военного округа, в котором когда-то служил часовым при маршале Буденным, и с тоской поглядывал на плотно закрытые для него теперь железные ворота.

На Новокузнецкой улице Павел обнаружил тихую пивную в глубоком грязном подвале и стал туда частенько нырять. Время от времени помогал в соседних лавках разгружать товар, получал за работу сущие копейки и тут же проматывал их в той пивной. Однажды там случилась драка…

Павел по-прежнему носил свою линялую форму, но уже без погон, и пижонские офицерские сапоги, которые он все-таки выменял у старшины саперной роты Ивана Коломийцева на узкие сапоги Альфреда Адлера в самый последний день войны.

О том, что война окончилась восьмого мая, считали все, кроме советского командования. Пить и палить в воздух стали именно тогда – тем поздним вечером, как только было объявлено об окончательном крушении «тысячелетнего рейха». Москва жила на два часа вперед и поэтому там уже после полуночи в это мгновение прошел еще один час и одна минута, то есть наступило девятое мая. Сталин решил, что это и есть истинный день и час Победы. Однако сапоги Павел на радостях обменял у пьяного в дым Коломийцева все же восьмого мая, в половине двенадцатого ночи. Потому он и называл их Сапогами Победы.