Кондукторова больше не появлялась. До Маши доходили лишь слухи, что она теперь носит другую фамилию – Ставинская, стала генеральшей, и теперь очень важничает.
Павел и слышать об этом не желал, но когда Маша назвала новую фамилию Марины Витальевны вспыхнул, вскочил и забегал по комнате.
– Ты что, ты что! – испугалась Маша.
– Да разве ж ты не помнишь, кто такой Ставинский! – крикнул в сердцах Павел.
– Кто? – Маша тоже покраснела от ощущения неожиданной опасности, которая несла с собой новость о замужестве Марины Витальевны, – Да кто же это?
– Тот самый…, тот полковник…бывший полковник, который отправил нас на смерть, а потом…потом меня в штрафники! Вот, кто это!
Маша вдруг со всей ясностью, холодея, поняла, что Кондукторова держала Павла в страхе все это время, что она отбирала его у нее, у Маши, используя то, что Маша скрыла на службе, и что Павел метался между нею и Мариной Витальевной, боясь подвести и себя, и ее.
Она закрыла лицо руками и без сил упала на стул.
– Паша, Пашенька! Так вот почему тогда ты… Ты просто не мог иначе! Ты боялся за меня! За нас боялся! А я-то, дура, думала…
– Что ты думала? Ну, что ты думала! – Павел выкрикнул это и махнул рукой, точно отталкивал от себя ее страхи.
– Я думала, что ты разлюбил меня… Она ведь такая красивая! А я…, ну, что я!
– Глупая ты…, – Павел присел около Маши на корточки и обхватил ее бедра руками, – Ты очень, очень красивая. А я дурак! Размазня и дурак!
– Нет, Пашенька, ты вовсе не дурак… Ты очень хороший, очень…!
Павел все чаще оставался ночевать у Маши на Ветошном. По отделённой жировке к ней пока никого не подселяли.
Жизнь текла тихо и радостно, потому что ничто не касалось их, не беспокоило, не печалило.
Но это был счастливый обман, окутавший их со всех сторон, точно легкое облачко. Однажды подул ветерок и облачко рассеялось. А в его проталине появилось лицо молодой женщины, о которой Павел уже давно забыл, еще тогда, когда окончательно заросли его раны, полученные в том единственном бою штрафной роты, который освободил его от позора осуждения.
…Павел с Машей зашли за чем-то в ГУМ, не то присмотреть новую скатерть на стол, не то за дешевым набором посуды. И то и другое пришло в негодность, а приобретение чего-то общего очень нравилось Маше. Это был вещественный шаг к долговременному (а мечталось ведь о вечном!) очагу. Шаг за шагом: сначала скатерть, посуда, постель, потом она уволится, они поженятся, а если повезет, начнутся поиски детской кроватки, коляски, хорошо, если и не одной… Маша от этих мыслей румянилась, хорошела, а когда собиралась на службу, уже почти с ненавистью смотрела на свой мундир, и докупала штатскую одежду по моде, если удавалось найти, или просто что-то, лишь бы не синего, серого и зеленого цветов.
В один такой совместный с Павлом поход в середине осени сорок седьмого года, у одного из выходов ГУМа на Ветошный переулок, они столкнулись с молодой, усталой женщиной, на руках которой была годовалая девчушка в трогательном белом платочке на голове.
Павел заметил эту женщину и разом вспомнил, как он, только-только увидевший заново свет после долгого забытья, в полевом госпитале, встретился с сочувственными глазами милой девушки. Крупные детские зубки, вся тоненькая, светленькая, в белом халатике и в платочке, она показалась ему юным ангелом, сошедшим на черную, обугленную, злую землю. Звали ее Надей Ковалевой. Ленинградка, у которой в умирающем блокадном городе остались родители и маленький брат.
И сразу, одной яркой, общей картиной образовались в его памяти и подслеповатый фельдшер Петя Богданов, страстно влюбленный в Надю, и хирург Берта Львовна, и санитар Георгий Ильич, поп-расстрига, и жгучая боль, уводящая сознание к далекой тогда Маше. Словом, всё, всё, всё, что вытянуло его из душной, бездонной ямы смерти. После госпиталя он, наконец, вернулся в обычную стрелковую часть. Но госпиталь со всеми этими людьми и полуобморочными видениями так и остались в памяти как маленький островок возрождения, как пограничная черта между одной жизнью и другой.
Павел протянул руку и несмело дотронулся до плеча необыкновенно повзрослевшей Нади Ковалевой, державшей на руках слабенькую девочку, бледненькую, темноглазенькую. Надя испуганно вздрогнула и загородила собой ребенка, резко развернувшись спиной к Павлу. В глазах мелькнул отчаянный страх, сразу напомнивший ее прежнюю, девочку в белом халатике, со слезинками на кончиках длинных ресниц. Те слезинки были безотчетным сопереживанием боли людей, которых она раньше не знала, но за которых готова была отдать все, что имела – короткую и искреннюю свою жизнь.
– Что такое! Что вам нужно! – вскрикнула Надя, продолжая прижимать к себе худенькую девочку в белом платочке.
– Вы не помните меня? – смущенно спросил Павел.
Маша тоже была удивлена тем, как он неожиданно обратился к посторонней женщине с ребенком, и даже попыталась ухватить его за локоть.
– Нет…, не помню…, – быстро ответила Надя и поспешила уйти, но Павел решительно встал перед ней, высокий, сильный, в ладной форме.
– Ведь вас Надей зовут? Ковалевой?
– Да. Да… Я тороплюсь…, извините… Нам к врачу с ребенком…, мы сразу уедем… – глаза Нади смотрели возбужденно, в них мелькнула мольба, почти ужас, поразивший Павла.
– Постойте! Надя! Я – Павел. Тарасов…, разве вы забыли…? Я у вас в госпитале лежал в сорок четвертом… Ранение в подвздошную вену… Ну, помните?
В Надиных глазах пробежала какая-то уже другая мысль, сосредоточенная, нетерпеливая.
– В подвздошную вену?
– Именно, – Павел счастливо заулыбался, как будто это воспоминание было самым светлым пятном в его жизни, – Меня Берта Львовна оперировала… У вас там еще этот…ну, как его…да Петя же Богданов был, он еще видел плохо…и бывший священник…Смирницкий… Георгий Ильич. Ну, как же вы забыли, Надя! Машенька, помнишь, ты приезжала ко мне, а я тебе о них рассказывал, и потом еще не раз вспоминал!
Маша, сначала тоже смутившаяся, вдруг расцвела, улыбнулась:
– Ну, конечно! Вы же ленинградка? Паша говорил. У вас родители – врачи, младший брат есть… Видишь, Паша, я даже это помню! Так вот вы какая! Я вам так за Пашу благодарна! И Берте Львовне, и Петру…, и тому попу…Смирницкому! Если б не вы…
Вдруг Надя еще крепче прижала к себе ребенка и всхлипнула.
– Я помню…, подвздошная вена…, тяжелораненый… Вас еще в офицерской палате оставили…, Берта Львовна распорядилась. Но это всё…, извините…, больше ничего не могу вспомнить.
– Это ничего…, – Павел опять засмущался, – Я понимаю…, столько раненых, сотни, тысячи. Нас было много, а вы одни… Разве всех упомнишь?
– Ну, как же, вот подвздошная вена! Операция была очень трудная, огромная кровопотеря. Но вы были крепким, сильным! Берта Львовна была уверена – выживите! Только уход нужен! Это всё Петечка! И Георгий Ильич!
– Как вы живете? Смотрю, малышка у вас славненькая!
– Это…Верочка. Вера Петровна Богданова, – Надя сказала это с неожиданно трогательной, нежной гордостью, заглянув в личико ребенку, будто сверяясь с тем, похожа ли она на отца.
– Богданова? – Павел что-то вновь вспомнил, высоко подняв брови, – Так вы поженились, все-таки! Ну, да! Он был в вас влюблен. Это весь госпиталь видел!
Маша рассмеялась и шутливо хлопнула Павла ладошкой по рукаву шинели:
– Экий ты чудной! Мужчины такие глупые, когда говорят о любви! Не смущайтесь, Надя! Чего только не услышишь!
– А я и не смущаюсь, – Надя ответила с грустью, еще нежнее обняла ребенка и как будто даже покачала ее на руках.
– У вас что-то случилось? – Маша посерьезнела, наморщила лоб.
– У меня? Да что вы! Всё хорошо…, – Надя поспешила сказать это высоким голосом, как будто кто-то невзначай тронул натянутую струну в самом верхнем регистре.
Маша с Павлом тревожно переглянулись.
– Послушайте, – Маша пытливо заглянула Наде в лицо и ласково дотронулась до головки Верочки, будто поправляя ей платочек, – Вы ведь не торопитесь?
– Нам надо ехать…, поезд в Калугу через два часа…, – пряча глаза, ответила Надя, – Мы сюда заехали…в ГУМ, чтобы пальтишко Верочке купить, потеплее, а то у нас там ничегошеньки нет. Мне сказали, на прошлой неделе в ГУМе выкинули пальтишки и даже шубки какие-то были… А то зима на носу, а у нас ничего нет. Померзнет Верочка…
– У вас определенно что-то сучилось! – решительно заключил Павел, – С чего это вы в Калуге? Почему не в Ленинграде? Я же помню, у вас там родители и брат… И где Богданов? Ну, говорите же!
Надя все еще собирала в кулачок последние силенки, чтобы не разрыдаться, чтобы спрятать что-то очень обидное, а может быть, даже и стыдное, но сил этих уже не хватило, и она разрыдалась.
– Господи, Наденька! – воскликнула Маша, – Да что же это такое! Давайте к нам зайдем…, мы тут буквально в двух шагах живем.
Павел ощутил, как важно было Маше, будто невзначай, сказать, что они вместе, что у них свой общий дом, и это затмило даже на короткое время сочувствие к Наде, взволновало его. Но Маша спохватилась и проверила укратким взглядом, догадался ли обо всем Павел.
Сопротивляться у Нади сил уже не доставало, да и подул неожиданно холодный, острый ветерок, и она согласно кивнула.
Дома, в Ветошном, девочку раскутали, положили на широкую Машину кровать, и она вдруг, не подавая никаких звуков, крепко уснула.
– Какая она у вас спокойная, тихая! – удивилась Маша, – Обыкновенно дети капризничают, наверное?
– Устала, – покачала головой Маша, не спуская с ребенка глаз, – Целый день в пути. Утром приехали, пошатались по Москве…и все напрасно…, а теперь еще обратно ехать… Мне ведь ее оставить не с кем.
– Да что же Богданов! – Павел уже начал нервничать, как будто стал сердиться на что-то, – Разве вы не вместе?
Надя опустила голову, устало села на стул и очень тихо ответила:
– Петя арестован. Десять лет ему дали…
– Что такое! За что! – и Павел, и Маша вскрикнули почти одновременно.