Тихий солдат — страница 125 из 152

олезни, как голод. Ослабленные голодом организмы были подвержены любой вирусной опасности. Поэтому все можно списать на эпидемию. Ей уже приходилось слышать о таком. В ГУЛАГе для этого существовала даже специальная санитарная служба, со своими секретами и ограничениями. Чем они в действительности занималось, было известно очень малому кругу людей. Маша решила больше в этом не копаться.

А вот ответы о Пете и старике Смирницком пришли в один день. Петр находился в колымском лагере, его срок был уменьшен до восьми лет из-за инвалидности по зрению. Инвалидность он получил официально, оказывается, уже через два месяца после осуждения.

Смирницкий же проживал в далеком городе Троицке на Южном Урале и служил в одной из немногих сохранившихся церквей в скромном чине диакона. Городок тот, древний и до революции прелестный, словно сказочная диковина, был местом последнего смертного боя самозванца Емельки Пугачева. За невысокими сопками начинались казахские степи, которые еще многие по старинке называли Киргизскими.

Маша попыталась побольше выяснить о том далеком месте. Почти в сотне километров от провинциального, татарско-русского Троицка дымил сотней труб Челябинск, куда во время войны в срочном порядке свозились из Центральной России и даже из Москвы военные заводы. Тут, в огромном индустриальном городе, был установлен свой строгий административный порядок, и любой новый человек мог оказаться под пристальным наблюдением. Что же касается Троицка, то хотя и здесь работали заводы, выстроенные еще татарскими и русскими промышленниками в дореволюционные времена, а когда-то даже шумела одна из самых щедрых ярмарок на Шелковом Пути, был все же тихим и безопасным для Нади и Верочки городком. Правда, в сорок первом и в сорок втором сюда же съезжались эвакуированные, которые внесли в распорядок жизни городка свои особые порядки. Прежде за ними присматривали власти, изучали почти каждого – откуда, с кем, надолго ли приехал. Но после окончания войны и отъезда большинства из них внимание ослабло. Кроме того, требовались рабочие руки во всех областях возрождающейся жизни – и в больницах, и в школах, и в торговле, и на заводах.

Все это несколько успокоило Машу и, она, ничего не говоря Наде, попросила Павла найти старика, списаться с ним.

Смирницкий приехал в Москву по вызову Павла уже в конце декабря, под самый Новый Год. Он, в сером несвежем тулупе, в смешном треухе, с маленьким фибровым чемоданчиком, в обрезанных по щиколотку валенках без калош, вдруг забарабанил в Машину дверь, не разглядев ржавого механического звоночка. Маша в это время была еще на службе, а Надя уложила в постель Верочку. Девочка уже к концу ноября начала счастливо щебетать понятными какими-то ей одной и, может быть, еще только Наде, смешными, нелепыми словечками. Перед тем как заснуть, она с наслаждением болтала о чем-то, как будто познавая свой буратиный голосок и подыскивая собственные словечки и забавные звуки для того, чтобы выразить свои трогательные впечатления обо всем, что видела или постигала.

Верочка только-только угомонилась, как дрогнула под кулаком диакона дверь в квартиру.

Маша заранее предостерегала Надю никому, ни в коем случае без нее не отпирать и даже не подавать признаков жизни.

По глубокому убеждению Нади, так решительно греметь в дверь, игнорируя звонок, могли только люди одной профессии – те, кто приходили в любой дом, как в свой собственный, и кого почему-то всегда возмущал и даже бесил засов или замок. Она кинулась к Вере, схватила ее на руки и тут же что-то быстро зашептала на ушко, чтобы ребенок не заплакал, не вскрикнул и тем самым не выдал бы их.

Стук прекратился, потом вновь возобновился, и опять наступила тишина. Надя слышала, как кто-то топтался на лестнице, тихо урчал, точно старый кот.

Маша пришла в этот вечер очень поздно, усталая, хмурая. Опять начали подчищать кадровый состав ведомства и также, как перед войной, стали исчезать и личные дела, и люди, следом за делами. Еще худшее творилось за пределами ведомства, но Машу коснулись лишь их внутренние проблемы. Работы заметно прибавилось. Ее более всего неприятно поражало то, что первыми стали исчезать фронтовики, а их места занимать молодые, бескомпромиссные, и, как ей казалось, совершенно бездушные люди. Но и не было никакого сопротивления со стороны тех, кто уходил в неведомое, о ком потом не поступало никаких сведений. Словно методично вырезалось большое стадо безропотных овец. Маша и себя стала ощущать беззащитной овцой, для которой уже давно было уготовлено общее жертвенное место рядом с тем загоном, где она провела всю свою скучную, канцелярскую жизнь.

С этими тягостными мыслями она устало поднималась по шаткой деревянной лестнице к себе на второй этаж. Со страхом думалось и о Наде с Верой, которые за эти несколько месяцев стали ей близкими людьми. Она подумала, что в жизни, наверное, не бывает пустот – все, что свободно, заполняется тем, чего так жаждет человеческая душа. Вот и ей после смерти мамы, после трудной, беспросветной жизни в темном фарватере Пашиной судьбы, нужно было свое тепло, и даже, по ее характеру, не забота о ней самой, а ее забота о ком-то очень дорогом и хотелось бы, чтобы еще и очень благодарном. Может быть, поэтому она и пригрела Надю с Верочкой? А что будет, когда они всё-таки устроятся где-нибудь? Вспомнят ли они ее?

Она вступила на темную лестничную площадку, скупо освещенную единственной желтой лампочкой под низким потолком и, увидев дремлющего на маленьком фибровом чемоданчике смешного старика, вдруг отчетливо поняла, что с Надей и с Верой пришло время расставаться. Она никак не представляла себе диакона Смирницкого, но этим сонным дедом в тулупе мог быть только он.

Маша тихо присела рядом с ним на корточки и стала внимательно разглядывать его лицо – с нездешним румянцем, с мягко проваливавшимся в ровных, прямых складках вокруг крупных крыльев носа ртом, с длинными жесткими черными волосками, торчавшими из обеих ноздрей, с седыми, кустистыми бровями, редкими кривыми усишками и белой, как пух, бородкой, чуть прикрывавшей тонкую, старческую шейку.

Старик приоткрыл сначала один глаз, потом другой. Глаза у него оказались голубыми, яркими не по взрасту, внимательными, без всякого испуга или удивления.

– А я тут грохочу, грохочу… Никто не отпирает! – сказал он низким, густым басом очень просто, будто давно знал Машу.

– А вы Смирницкий?

– Он самый, диакон Георгий Ильич Смирницкий, собственной персоной, прямо с Урала и в столицу. Я ведь тут в последний раз в октябре сорок первого был… Изменилось все! А вы, стало быть, Мария Ильинична? Тезки мы с вами по батюшкам. Хорошо это! Вроде как братик с сестрицей!

Он тихонько рассмеялся, морщинки побежали вокруг его ясных голубых глаз. Маше стало вдруг тепло, усталость сразу схлынула и что-то такое вскипело в ее сердце, чего она и не знала у себя – будто действительно встретила милого старого родственника.

– Надя не смела отпирать… Я не велела… Вы уж простите! Они там с Верочкой вдвоем. Притихли, должно быть!

– Ох-ох-ох! Что делается-то! А вы, я вижу по форме, у них служите?

– Служу. Давно служу, – Маша упрямо посмотрела ему прямо в глаза.

– Ну и служите! Хорошие люди везде требуются. Хорошо, что вы там. А то как же без хорошего человека? – прогудел он и зашевелился.

Старик еще громче и старательней закряхтел и, разминая затекшие ноги, поднялся с чемоданчика. Маша тоже выпрямилась, достала ключ и отперла замок.

В крошечную прихожую испуганно выглянула Надя, и, увидела входящего первым, со своим чемоданчиком, взъерошенного, уже сорвавшего с головы шапку, Смирницкого, обомлела. Георгий Ильич быстро поискал глазами что-то по темным углам, не нашел, но все же старательно перекрестился, и лишь потом с улыбкой посмотрел на готовую уже разреветься Наденьку.

– Ну, что смотришь? – пропел он поставленным баском, с неожиданно задорными нотками в голосе, – Старого диакона впервые видишь, голубка моя? Иди ко мне! Иди сюда, доченька! Дай я тебя обниму! Дай приласкаю! Солнышко ты мое военное! Ух, как соскучился!

Надя, наконец, кинулась к старику и уткнулась головой в грязный, серый воротник его тулупа. Они замерли так, а Маша стояла в неприкрытой двери, не смея побеспокоить их. Ей было и радостно, что эти люди, такие хорошие и такие одинокие, встретились у нее в доме, но и в глубине души она ревновала, что вот сейчас оторвут от нее ту, что была поводом для ее нежности, для ее участия в искалеченной человеческой судьбе. Она сама не отдавала еще себе отчета в том, что Надя ей была не менее нужна, чем она ей, потому что попытка помочь, да еще в тайне от своего начальства, несправедливо обиженному человеку, как будто выстраивало между ней, офицером госбезопасности, и ее жестоким, холодным ведомством невидимый барьер, и тем самым искупало ее невольное участие в общей вакханалии. Но теперь в душу, в полной тишине, вползала пустота. Это было до горечи обидно, будто ее собственная жертва не принималась судьбой. Вновь появился из прошлого близкий Наде человек и нужда в Маше пропала. Какой бы ни была уютной гостиничная комнатка, она всего лишь гостиница, то есть чужой дом, а свой, пусть разбитый, пусть неловкий, нищий, но именно свой – всегда предпочтительней. Вот она, оказывается, и была тем домом на дороге, который даст приют, согреет, но его все равно покинут и забудут. Только в одном случае может остаться память – если он обойдется постояльцу очень дорого. Тогда запомнится хотя бы это, но и не оставит теплых чувств. Но о какой плате здесь вообще может идти речь!

Маша усилием воли погасила в себе те стыдные, на ее взгляд, мысли, выдохнула негромко и легонько толкнула старика в спину:

– Ну, что же вы, так и будете стоять тут, тепло в подъезд выпускать? Вот чудные люди!

Старик суетливо отстранил от себя Надю и обернулся к Маше:

– Простите глупого старика, Мария Ильинична! Ума-то не больше, чем у гуся какого-нибудь!

Потом, срочно скинувший с себя прямо на пол, в углу прихожей, тулуп, Георгий Ильич навис над спящей Верочкой, и легонько цокал и цокал языком, не то восхищенно, не то с удивлением о таком чуде, как новое, трогательное существо, появившиеся от Наденьки и Петеньки, которых он знал и любил, не то от сострадания к ребенку.