Тихий солдат — страница 127 из 152

Лишь трижды приходили письма – один раз, короткое, торопливое, о том, что доехали удачно. Правда, у Верочки опять подскочила температура, но дорогу все равно она выдержала мужественно. Благодарили за всё.

Потом, через год, Надя написала, что работает нянечкой в детском саду, и даже иной раз подменяет медсестру. Верочка растет в том же садике у нее на глазах, хотя она еще ясельного возраста, Смирницкий служит дьяконом в храме, но часто заменяет приходского священника, иногда и сам болеет по-стариковски. О Пете пока нет никаких сведений, зато через полгода после прибытия забрали в Троицк его маму. За ней ездил Смирницкий со старым врачом-психиатром, вдвоем. За десять дней обернулись. Она тут как-то сразу оправилась, будто встряхнула с себя что-то. Смирницкий с ней теперь вовсю кокетничает. Это очень забавно со стороны.

А еще через много-много лет Машу нашло еще одно, третье, письмо. Оно было написано давно, но необычайно долго искало адресат, потому что тогда уже Машиного дома в Ветошном не существовало, а она переехала в Кунцево, в добротный дом, выстроенный когда-то пленными оккупантами. В том письме сообщалось, что они, наконец, дождались Петю. Его довез до Челябинска какой-то «хороший человек», с которым они все эти годы были вместе в лагере, некий Яков Заровский, бывший военный моряк. Петя совершенно ослеп, был освобожден «подчистую» (именно так Надя и писала). Встретили они его на вокзале в Челябинске и привезли в Троицк. Он очень долго молчал, сумеречно думал о чем-то своем. А совсем недавно как будто бы надумал – стал по вечерам диктовать Наде детские сказки, веселые, умные, смелые и очень добрые. Это всех удивляет, а он смеется – я, говорит, на нарах, в самую стужу и голод, лежал себе и сочинял разные приключения, и чтобы непременно добрые, светлые, а то черноты и злобы у нас самих с лихвой хватало. Сказочки эти перепутались в голове, но вот теперь, мол, Петя их удачно распутал, а Надя записывает одну за другой. Набралось уже на три книжки. Главным рецензентом у них в семье, разумеется, назначена Верочка. Если она что-то решительно отвергает, Петя слушается, кивает и тут же изменяет сюжет по ее желанию. Надя попросила Верочку делать это осторожнее, а то, дескать, она еще не все понимает и может испортить сказку, но Петя встал целиком на сторону дочери – как же, говорит, она испортит! Для нее же пишется! Значит, ей так хочется! А сказка – это святое детское убеждение в том, что волшебная мечта реальнее всякой взрослой действительности. А вообще-то Верочка учится уже в школе, без всякого напряжения, славненькая, аккуратненькая, умничка.

Еще в том длинном письме сообщалось, что Смирницкий ушел из жизни через полтора года после возвращения Пети. Проболел всю зиму, сильно простыл, а ранней весной умер в местной больнице. Однако епархия, где собрались люди очень и очень славные, оставила за ними его малюсенький домик с крохотным двориком.

Почти в заключение длинного письма Надя написала, что неожиданно пришли сведения о ее родителях – оба, оказывается, погибли во время бомбежки лазарета, в который их послали из городского госпиталя всего на день в самом конце блокады. Младший брат остался жив, его совсем ослабевшим увезли в Ташкент, там он окончил школу, жил в детском доме, а теперь собирается к ним, увлекается энергетикой, хочет поступать в один Челябинский технический институт. Для его будущей профессии вблизи Троицка работы хоть отбавляй. В армию его не берут из-за язвы желудка и почечной болезни, это всё последствия блокады и нервных стрессов.

Петина мама стала уже совсем седенькой, хоть вроде бы ей еще не так уж и много лет. Но она держится молодцом, ни разу даже не болела, а об ее старом помрачении ума никто уже и не помнит, включая ее саму. Тот доктор, о котором говорил еще старик Смирницкий и который ее и привез из Калуги, внимательно, всего один раз, осмотрел ее уже в Троицке и сразу заявил, что болезни у нее никакой нет – это, дескать, просто «здоровая реакция ее добрейшего характера на всякие безобразия».

Больше об этих людях ни Маша, ни Павел ничего никогда не слышали. Ни тот, ни другой ответных писем не слали, потому что то, что с ними приключилось почти сразу после отъезда Смирницкого и девочек в Троицк, в письме объяснить было не только очень трудно, но еще и крайне опасно.

6. Подкопаев

Новогодние праздники Павлу и Маше встретить вдвоем тогда не пришлось – его назначили на ночной пост в совершенно пустом, тоскливом коридоре № 1. Поставили ровно в полночь, а сменили в три часа ночи.

Павел с тоской поглядывал в окно, сбоку, потому что никогда не подходил к нему (это было слишком далеко от поста). За дверью маялся один из офицеров, а в середине коридора – второй. В момент смены, в ноль часов, на Спасской башне торжественно пробили куранты. Павел посчитал удары и замер. Он подумал, что если посчитать и то, сколько раз они с Машей встречали Новый год вместе, то окажется намного меньше, чем число этих ударов.

Маша была дома одна. Она тоже слышала, открыв форточку, глубокие, наполненные удары, очень далеко, слабо, и думала, что сейчас Павел где-то под ними, а это значит, что они все же вместе.

Он пришел к ней ранним утром 1 января 1948 года, а Маша, только что проснувшаяся, собиралась на свое дежурство. Она была расстроена тем, что ночь прошла тоскливо, одиноко, глаза были на мокром месте, но Маша крепилась, пыталась улыбнуться.

– С Новым Годом, Пашенька! – шепнула она, теплая, распаренная сном и постелью.

– С Новым Годом! – Павел обнял ее и поцеловал.

– Я тут наготовила, напекла…, ты поешь, пожалуйста. Не уходи к себе на Малую Лубянку…, второго я вернусь и у нас будет целый день. Ведь можно так?

– Конечно, – он вздохнул с тяжестью.

– Устал?

– Да как сказать! Как будто нет… Чего там уставать – стоишь себе, как деревяшка…

– Надоело?

– Пора что-то делать. Ходу мне не будет, Маша. Вроде и не чужой…, да вот образования для чего-то другого не хватает. А учиться-то когда? Через день на ремень… Ну, сделают когда-нибудь разводящим… Тоже…радость! А потом…потом я ведь не в партии… Заикнулся тут, так они посмотрели, как будто я чего-то не своё прошу. А без партии у нас, сама знаешь…, ходу нет. Удивляюсь вообще, что меня на службу без этого взяли. Это всё ты…, благодаря только тебе! А так…деревянная работа… Стоишь себе, потеешь. А толка от меня никакого!

– И все-таки, Паша, служба у тебя редкая. С ней или смириться надо или уходить. А насчет образования…, ты тут, пожалуй, прав…, даже больше, чем думаешь.

Павел удивленно обернулся на Машу – он в этот момент устало стягивал с себя одежду.

– Что ты имеешь в виду?

– Пришли бумаги в ваше кадровое отделение, к нам тоже…, нас вообще собираются слить в один отдел с февраля. Есть решение до июня…, начиная с марта, отчислить тех, у кого с образованием не все в порядке. У тебя записано семь классов, но и этого уже, похоже, мало. Так что, насчет учебы ты подумай. Там есть оговорка – отчислению не подлежат те, кто учится заочно. Давай устроим тебя в вечернюю школу…для проформы хотя бы?

Павел опять вздохнул и нехотя кивнул.

Маша тихо исчезла, Павел в это время уже глубоко и глухо спал. За окном звенела неожиданная, как будто весенняя, капель. За ночь температура подскочила выше нуля и теперь повсюду весело таял нападавший за последние холодные декабрьские дни снег. В этом было что-то тревожное; раннее, как будто до сознания еще что-то не доходило, а тело уже жило по новым правилам.

В конце февраля Павел все же подал документы в вечернюю школу, располагавшуюся в старом здании какого-то клуба вблизи Кузнецкого моста. Школа приютилась в узком дворе, зажатая с четырех сторон полуразвалившимися строениями. Как и зачем сюда втискивали здание клуба, было непонятно.

Однако учиться там Тарасову так и не пришлось. Он лишь подал документы в восьмой класс, пришел на первое занятие, а оно не состоялось из-за аварии с трубами. Больше Павел туда не ходил, хотя и корил себя за это и прятал глаза от Маши.

А в апреле 1948 года, в теплый и свежий вечер, с ним приключилась история, в очередной раз перевернувшая всю его судьбу.

Рутинная жизнь в карауле на самом важном, втором, этаже в Кремле постепенно все же превратилась для Павла в нечто привычное и нетягостное, как смена времен года, то есть явление столь же предсказуемое, сколь и приучающее к ожиданию чего-то вдруг необычного, а, порой, даже опасного.

Во время выходных или коротких отпусков он даже начинал скучать по своей тумбочке с телефоном, по тихому, заглушающему шаги, ковру, по постным лицам офицеров за стеклянной дверью и в середине коридора и даже по караульному помещению и немногословным разводящим. Казалось, что движение времени видно лишь по часам караульной службы да слышно по бою курантов на Спасской башне, а все остальное являет собой только перерыв между включением и выключением этого времени.

Его характер изменился, и это с горькой тревогой замечала и Маша. Из пытливого и удивляющегося многим вещам он превратился в сурового, немногословного человека, для которого существовал лишь особый сухой распорядок жизни, любые же изменения внушали беспокойство, а порой даже раздражение.

Это сказалось и на отношениях с Машей. Куда-то ушло радостное ожидание встреч с ней, потому что терялось самое важное: интимное таинство раскрепощенности тел и душ, требующее смелости и свободы от двух заговорщиков. Именно заговорщиков, потому что любовь, даже пусть и телесная, но непременно подстегнутая душевным волнением, есть тайный заговор против всего человечества. Она не впускает к себе ни времени, ни общего пространства, ни людей, живущих по непреложным, скучным законом бытия. А «заговор», существование которого Павел чувствовал душой, мог разрушить устоявшийся распорядок его тревожной, полной неприятных (но и привычных по существу) ожиданий, служебной, а не личной жизни.

Павел словно все время стоял на часах, опасаясь лишь нарушения тишины и всплеска того, что выходит за пределы его контроля и понимания. Офицеры могли прохаживаться по коридору или по лестничной площадке, пусть по нескольку шагов взад-вперед, но все же двигались, а часовые не смели даже шелохнуться. Только несмело, чуть заметно, переступали время от времени с ноги на ногу. Павел всегда стоял у небольшого полированного вишневого столика с массивным черным аппаратом без диска набора. Он так ни разу и не услышал, каким голосом тот отзывается, и ни разу не поднял трубки. Порой ему казалось, что в телефоне нет жизни, как в его нагане нет смерти. То и другое – фальшиво. То и другое обманывает Вождя.