ы, сильного еще молодого человека в особенной, франтоватого покроя, сержантской форме и мелкой птахи из плебейского рода городских крохоборов, встретились. Воробей опасливо вздрогнул и тут же вспорхнул; полетел собирать свои жалкие крохи.
Надо уходить как можно скорее, пронеслось в голове у Павла. Он будто очнулся, увидев воробья. Сейчас зайдет кто-нибудь из арсенального караула, свободного от службы, и все будет кончено. Павел резко выпрямился, развернулся на месте, шаркнув хромовыми офицерскими сапогами по плитке, и, не оглядываясь, решительно шагнул к выходу. Уже под витым козырьком уборной, овеянный свежим ветерком, он вспомнил, что продолжает сжимать в ладони кастет. Павел попытался сунуть руку с кастетом в карман, но от волнения промахнулся и один из жестких углов зацепил край материи галифе. Послышался легкий треск. Павел во второй раз пихнул руку с кастетом в карман и, наконец, скинул его там. Рука была потная.
– Я обязан! Обязан!! Я обещал…, – шептал он, быстро приближаясь к посту.
Павел шел к последнему удару в ту нежную роднику долгие, долгие годы.
Дело было сделано, завершено. В душе было ужасающе пусто, любая мысль, даже самая короткая, отзывалась в ней гулким звоном.
Из приоткрытого окошка караулки, из радиоточки, буднично вилась легкая, веселая песенка.
Павел почти бежал через Красную площадь к Ветошному переулку. Он старался сдержать себя, чтобы не привлечь внимания постовых в милицейской форме и оперативников в штатской одежде, постоянно дежуривших здесь и не спускавших глаз со всего, что попадало в сектор их наблюдения. Любое резкое движение, громкий голос или даже короткий вскрик, затаенный взгляд, брошенный в сторону Кремля, растерянность, суетливость, страх в глазах…, словом, все должно было фиксироваться ими и тут же пресекаться. Мир вокруг них – априори враждебен, а пространство – вечное поле боя. Павел это знал и поэтому старался сейчас ничем не выделяться.
В квартире никого не было – и Подкопаев, и Маша в этот час обыкновенно были на своих службах. Павел заметался по коридору, по кухне, вбежал в Машину комнату и вдруг без сил свалился на постель. Он закрыл глаза и ясно представил себе окровавленный, ввалившийся внутрь висок убитого им человека. Павел вздрогнул, распахнул глаза и рывком сел. Его пробирал озноб.
«Да что ж такое! Ведь не впервой! Вот ведь тех немцев тогда…, офицеров…, по Куприянову приказу…, как поросят… И потом сколько раз! И часовых снимал…ножом, штыком…, да просто ж кулаком! И в упор стрелял, и гранатой! Все бывало! А тогда во дворе…на Кирова…, тех блатников! Что ж я теперь-то! Ведь враг он! Сволочь! Он наших предал…, Куприянова…и ребят…! Я же обязан! Война! Она для меня не окончилась…, пока он был жив! А приказ!» – эти мысли, толкая друг друга, неслись в его голове со скоростью взбесившегося ветра.
Он опять вскочил и забегал на узком пространстве комнаты. В его голове никак не могли сжиться две простые, ясные мысли – первая, что он убил человека в мирные дни, не на фронте, не в бою, да еще почти своего, русского, и вторая, что его непременно найдут, схватят и расстреляют как врага, как убийцу, потому что доказать ничего нельзя. Нет свидетелей предательства «Сотрудника», зато есть его тело, окровавленная голова, разбитый висок. И потом, как он оказался в Кремле, в офицерской форме, с майорскими погонами? Значит, он тоже здесь служил? И это ведь чудо какое-то, что они не встретились раньше! Ведь столько лет прошло!
Павлу казалось, что эти две мысли почти не связаны между собой – факт недоказуемого предательства и опасность быть схваченным. Он был как в горячке, потому что, с другой стороны, понимал, что это вовсе не два разобщенных факта, а один целый, большой, очень страшный, просто чудовищный: убит офицер государственной безопасности в самом Кремле, убит часовым, охранявшим этаж великого вождя. Вот что это за факт! Один, всего один! Но какой!! И ему нет оправдания, потому что подтвердить последний приказ младшего лейтенанта Куприяна Куприянова некому.
Но ведь Вождь ему дважды сказал – береги оружие, никому, даже ему самому, не отдавай, потому что врагов вокруг еще много. Разве это тоже не приказ? Однако же и его никто не подтвердит. И потом…, он очень общий, он совсем не касался того майора! Он других касается, он больших врагов касается! Он всей страны касается, каждого в отдельности и всех вместе! А тут ведь нет никаких доказательств! Собственно, и там нет, …но там они никому не нужны, а тут – в конкретном случае с «Сотрудником» без них никак не обойтись.
С другой стороны, мог ли он во второй раз упустить предателя? Опять же…, приказ Куприянова, которому нет доказательств! Доказательств нет, но он все равно прав! Он прав!!! И будь, что будет! Вождь сказал – врагов еще много… Он это обо всех сказал, а Павел вычислил всего одного и привел приговор в исполнение. Мертвый Куприянов и живой Вождь по существу говорили об одном и том же. Павел – солдат! Он обязан в точности исполнять приказы, а они, как известно, не обсуждаются.
Павел опять лег на кровать, не раздеваясь, и тут же мгновенно заснул мертвым сном смертельно усталого человека.
Прихромал сильно выпивший Подкопаев. Матерясь, роняя на пол в кухне то стул, то табуретку, то ложку, он разбудил Павла. Павел распахнул глаза и первая же мысль, в горячке, была об убитом майоре. А вдруг сейчас придут за ним, загремят в дверь, руки загнут за спину, морду разобьют, тут все вверх дном перевернут – будут искать доказательство не только этой конкретной вины, но и вообще его причастности к какому-нибудь большому заговору. Арестуют Машу, даже Подкопаеву не поздоровится! Гнездо, мол, вражеское, под самым носом у Вождя. Все припомнят! Хоть и вспоминать нечего…
С этими мыслями Павел вновь провалился в тревожный, бредовый сон. Снилось ему его Лыкино, покойная мать, все сестры, и живые, и мертвые, и даже отец с двумя его расстрелянными братьями. Сразу как-то стало ясно, что этих братьев Павлу и поставят в вину. Судил его давно забытый кавалерист, начальник кавалерийской разведки, лихой жокей Виктор Павлович Калюжный, а с ним был мальчишка Олесь Гавриилович, который почему-то и смерть своего отца ставил в вину Павлу, а тот соглашался и даже очень рад был этому. Он все спрашивал себя во сне, а где же теперь Маша. Но Маши не было, она как будто бы и была, но только в его даже не сердечном беспокойстве, а просто в обыкновенном любопытстве. Это любопытство было как домик – словно, это не чувство, а материальное место. Он рассматривал этот домик с особой доброй любознательностью, и его не удивляло, что это обыкновенный дом, а не чувство. И еще там, очень далеко присутствовал Подкопаев, но он всё время горько плакал. Его было не видно, как Машу, но Павел точно знал, что тот рыдает, как настоящий младенец. Он сердился из-за неудобного протеза, из-за «Катюш», которые упрямо стреляли по тому домику. Визжали и дымили. Снаряды летали, как раскаленные иглы. И еще младенец Подкопаев сердился и рыдал из-за того, что это все видит Павел. Потом он вдруг превратился в мальчика Олеся хромого и нервного. Олесь сидел на треногом табурете и с ожесточенной усмешкой доил огромную, как слон, корову.
От этого безумия Павел вдруг очнулся, заметался на постели. Над ним склонилась Маша, но не из его сна, а такая как есть – с беспокойным взглядом, как будто даже материнским, в форме еще, с холодной рукой на его разгоряченном лбу.
– Пашенька! Да что же это такое! Ты горишь весь! – она была поражена этим, потому что никогда не видела его болеющим обычными «штатскими» болезнями.
Павел еле слышно застонал. Виски нестерпимо сжимало и любой звук пугал его, а потом неожиданно становился слабым, точно утопал в вате. Подкопаев заглянул в комнату, от него страшно несло перегаром, но взгляд его при этом был строгим, почти трезвым и обеспокоенным.
– Доктора надо, – изрек он, как будто всю жизнь видел таких больных и знал, что именно следует предпринять, – Давай схожу!
– Я сама, сама…, – ответила Маша и отмахнулась, – Идите к себе, Владимир Арсеньевич! От вас запах просто невыносимый! Разве ж можно столько пить! Как только сердце-то выдерживает!
– Ну, как хотите! – Подкопаев обиделся, завозился в дверях и тихо исчез.
Маша, постанывая от напряжения, стала раздевать Павла. Но он был тяжел, неподвижен. Когда она поняла, что он вновь в обмороке, сама же обмякла и беспомощно села на край постели. Подкопаев опять заглянул в комнату.
– Ладно вам, Мария Ильинична, – впервые он назвал ее по имени-отчеству, – Давайте я хотя бы раздену. На фронте и не такое случалось!
Маша устало приподнялась и послушно отошла в сторону. Подкопаев действительно ловко стал стаскивать с Павла одежду. Что-то грохнуло, ударившись об пол. Оба одновременно нагнулись, чуть не столкнувшись лбами. Первым успел все же Владимир Арсеньевич. Он поднял с пола немецкий кастет и с удивлением рассмотрел его.
– Во! Я и не знал, что им такое выдают!
Маше уже приходилось видеть это у Павла, и она знала, откуда оно взялось, но сейчас внезапно от предчувствия беды зашлось сердце. Она выхватила из рук Подкопаева кастет и тут же спрятала его за спину.
– Не надо! Это так…трофейное! Он его у немца отнял в сорок пятом…
– А! – протянул Подкопаев, – Это мы понимаем! Да вы спрячьте его подальше…, нельзя такое, чтобы носить… Накажут!
Маша закивала быстро, а Подкопаев продолжил уже бережнее раздевать Павла. Тот уже был почти обнажен, на животе и сзади над бедром уродливо синели глубокие рубцы и швы.
– Фронтовик! – уважительно покачал головой Подкопаев, – Сразу видать! Герой! Это похлеще орденов будет, однако…
– У него и орденов много…и медалей! – сказала зачем-то Маша, укрывая белое тело Павла одеялом, – Он разведчиком был.
Подкопаев мигнул беспомощно и тихо пробурчал:
– А у меня одна рана…, да и та конечная. На ней ничего не вырастет. Не затянется…
Маше опять стало жаль его, она даже будто виновато бросила на него взгляд, но Подкопаев уже хромал к выходу из комнаты, потом обернулся там и упрямо, не желая слушать возражений, сказал: