Тихий солдат — страница 131 из 152

– Я все же за доктором-то схожу. Это я как фронтовик вам говорю, Мария Ильинична!

– Да что вы меня все по имени-отчеству!

– Ну, ладно…Маша… Так я пойду? Я быстро…Одна нога здесь…и она же уже там… – он печально рассмеялся и тут же исчез в коридоре, а через пару секунд уже грохнула входная дверь.

Маша посмотрела на Павла, потом со страхом стала разглядывать кастет. Две застывшие малюсенькие капельки крови на впадине между двумя грозными шипами передней части кастета, еще свежие, показались ей чудовищными точками в их с Павлом судьбе. Она перевела взгляд на Павла и увидела, что он уже не спит, и не в обмороке, а, бледный и слабый, неотрывно смотрит на нее.

– Я его убил! – сказал он тихо, одними лишь сухими губами.

Маша сразу поняла, о ком он говорит. Она даже не знала, как она это поняла – ведь они и имени его не знали, и не говорили о нем очень давно, и как будто бы и забыли даже. Но, оказывается, не забыли, сидел он в их головах так цепко, что только этим кастетом его можно было выбить раз и навсегда.

– Как это случилось? – Маша выдохнула из себя этот вопрос, хотя ей это было уже безразлично. Она понимала, что те две кровавые точки действительно отбросили в прошлое не только жизнь того человека, но и все их будущее.

– В Кремле…, в уборной…, – Павел говорил медленно, точно проверяя самого себя, помнит ли, – Он мыл руки, потом увидел меня…, схватил… Я не мог иначе! Он ириску жевал… Помнишь, те ириски? Я же рассказывал… Там еще мед был…, и еще чего-то сладкое… А он жевал и держал меня за горло.

– Тебе бежать надо, Паша! – слезы брызнули у Маши из глаз.

– А тебе? Тебе не надо? – Павлу казалось, что он кричит, но на самом деле из груди лишь вырывался тяжелый хрип.

– Я не могу…, не имею права!

Вдруг она стала серьезной, деловитой, точно приняла какое-то важное, совершенно трезвое решение и теперь надо только очень точно и очень быстро действовать.

– Доктору ничего не говори…, никому не говори. У тебя жар! Теперь я понимаю, это всё нервы! Просто ты долго этого ждал, и вот оно… Тут каждый с ума сойдет! Скажи доктору, простыл, мол… Сейчас весна…, это случается…

Она присела у края стола, сцепила перед собой руки и стала о чем-то важном думать, упрямо, настойчиво. Глаза вдруг приобрели сухой металлический отблеск, лоб некрасиво выкатился вперед. Павел подумал, что вот также она решает важные дела у себя на службе: думает, хмурится, кусает губы … Он даже улыбнулся, подумав, что, кроме нее, такой серьезной и умной, у него никого нет и никогда уже не будет. Пусть это и некрасиво, и не по-женски как-то, но все равно так сосредоточенно мыслить может только она одна. Вот так, наверное, она устраивала его когда-то на службу, потом решала, как ей приехать к нему в госпиталь, затем опять тянула его в охрану, прятала его грешки, затирала что-то, уничтожала, и вообще все время, с первого дня их знакомства, решала и решала его проблемы, думала за него.

В то же время он с отчаянием понимал, что это последние их дни, а, может быть, даже и часы, когда они вместе. Дальше будет пропасть, пустота – много хуже, чем во время войны. Тогда хоть надеялись на ее окончание и на то, что оба выживут, а сейчас надежд уже нет никаких – мертвого не вернуть, как и тех мертвых под Ровно.

Врачом оказалась худенькая молодая женщина, очень смущавшаяся голого тела Павла.

– Что ж вы его так раздели? – спросила она недовольно и покраснела до корней своих светлых, почти белых, волос.

– Дък на войне так… А как же! – оправдывался Подкопаев, стоя в дверях и все еще тяжело дыша. Он, видимо, хромал за доктором по улице от поликлиники до дома, стараясь, не отстать, чтобы не задерживать ее.

Доктор вслушивалась в дыхание Павла, удивленно покачивала головой, заглядывала ему в рот, рассматривала глазницы, язык, стучала по груди, по животу, мяла бока холодными, нервными пальцами.

– Не пойму я что-то! – ворчала она, – Температура есть…, я вижу…, горит весь, а легкие чистые, горло спокойное…, язык, правда, немного белый, но это тоже… Не пойму!

– Он простыл, доктор…, – торопливо объясняла Маша, – Чихал вчера очень.

– Точно чихал! – зачем-то соврал Подкопаев.

– У него и голова болела, – продолжала Маша.

– И голова! Сам видел! – еще неуместнее встрял Подкопаев.

Доктор уже с нескрываемым подозрением посмотрела на всех троих, хотя Павел молчал, лишь выполняя ее требования при осмотре.

– У него шрамов много…и швов… Может быть, это воспалительный процесс? – сказала, наконец, доктор, – Я выпишу успокоительные, и пусть лежит дня два, три… А потом в свою поликлинику… Он не наш больной… Ведь так?

– Так, так…, – Маша согласно закивала.

Врач ушла, все еще с недоверием поглядывая на молчаливого больного. Маша тут же вытолкала из комнаты обескураженного Подкопаева и захлопнула у него перед носом дверь.

Ночь прошла тяжело, бессонно для обоих. Маша сидела в мамином кресле с ушками, а Павел лежал в постели и неотрывно смотрел в темный потолок. Они уже почти прощались, молча, отчаянно, окончательно. Утро пришло крадучись, холодно и сухо. Оно заползло в комнату через окошко бледным рассветом, медленно растеклось по углам и застыло там серой, неприветливой пустотой.

Маша устало облачалась в неглаженную, несвежую форму. Он наблюдал за ней с постели, почти не поворачивая головы, а только кося в ее сторону глазами.

– У тебя спала температура, – сухо сказала Маша, положив ему перед уходом теплую ладонь на лоб.

Она подошла к двери комнаты, обернулась и чуть слышно шепнула:

– Никуда не выходи, лежи тихо… Я буду к обеду…на часок. Всё устрою… Я уже знаю, как…

Подкопаев заглянул часам к девяти, открыл дверь и с веселым напряжением потряс в воздухе ополовиненной бутылкой водки.

– Ты как, Павел Иванович? Подкрепимся с утречка?

Павел отрицательно покачал головой и улыбнулся как можно приветливее.

– Ну, как хочешь, – надул губы Подкопаев, – А то тебе лекарства разные выписала врачиха, а какой от них толк! Вот это, понимаешь, толк! Лечение! Мы в войну почему не болели…, даже соплей не было?! А потому что ее, родненькую, стограммили… Она от всех болезней первое средство! От нервов тоже… Ну, будешь, земеля?

– Не буду, Владимир Арсеньевич! Точка! Отрезал! Мне спать хочется… Ты иди…, иди, брат…

Подкопаев осторожно притворил за собой дверь и тяжело вздохнул. Раз, на его взгляд, человек отказывается от такого чудного лекарства, значит, он серьезно болен, и, возможно, даже смертельно, неизлечимо. Жаль! Хороший был мужик, хоть и угрюмый очень.

Ну, вот! Считай, война еще одного забрала, проклятая! Эх-хе-хе!

Подкопаев, продолжая вздыхать, похромал на кухню и там в одиночестве допил бутылку, будто поминал чью-то душу.

Маша прибежала часам к трем, запыхавшаяся, потная, с распахнутым воротничком гимнастерки. Она была по-прежнему серьезна, сдержанна и деловита. Маша бросила на стол сверток, плотно упакованный в газетный лист и перетянутый бечевой.

– Вот, – сказала она, не глядя на Павла, – Твоя книжка…, выписка из приказа…

Павел встал с незастеленной постели, в которой пролежал все это время, и взял в руки пакет. Он, не спеша, развязал бечеву и развернул небольшую серую книжку. Павел долго рассматривал страничку за страничкой с синими печатями и аккуратными записями, сделанными профессиональной рукой, как в начала, так и в конце. Видно было, что писались они разными людьми, но всех их объединяли три обязательных правила – каллиграфия, краткость и бюрократическая ясность в словах. Принят на службу тогда-то, должность, приказ, число, переведен, опять принят, и опять номер приказа и чья-то подпись с датой, потом вновь приказ, вновь число, жирная печать и подпись. Последняя запись – уволен по причине «неполного служебного соответствия» в связи с приказом таким-то от такого-то апреля 1948 года. Печать, подпись.

В сердце воцарилась гулкая пустота, точно из него выкачали что-то очень важное. Оказывается, его полнота зависела от чего-то постороннего. Получалось, что сердце наполнялось заботой и долгом не изнутри, не из внутреннего убеждения в том, что нужно что-то делать или, напротив, ждать, ничего не предпринимая, а извне. Как только внешний толчок прерывается, обнаруживается совершеннейшая беспомощность, похожая на ощущение человека, у которого в пути украли его единственный чемодан со скромными личными вещами, и без него он, как будто бы сильная и даже самостоятельная личность, ничего уже не стоит.

Без хозяина наступало сиротство. Павел уже знал это холодное чувство – сразу после войны он жил в растерянности в Старом Толмачевском переулке, в татарской коммуналке, искал себе занятия и поражался внутренней пустоте, которую ничто не в состоянии было заполнить. Даже трибунал и осуждение в штрафроту не шли ни в какое сравнение с этим ощущением опустошенности. То был приговор и вёлся он со стороны, от него было не уйти, его нельзя было не заметить, не следовать ему, он диктовал почти смерть, но именно этим и заполнял сердце, пусть страхом, пусть, ощущением несправедливости, пусть обидой неотомщенности, недоверия, но все же – сердце не пустовало.

А то, что наступало теперь, иначе, чем одиночеством уже было не назвать. Всё, что он делал до сих пор, все, что поддерживало его или, напротив, мешало, теперь становилось лишь аккуратной шуршащей страничкой в серой книжке и проваливалось в прошлое.

Павел перевернул еще несколько страничек и увидел длинный список своих наград, поощрений, сухих благодарностей и упоминаний о премиях к праздникам и знаменательным датам. Опять печати, числа и подписи.

Дальше был «военный билет» с совершенно непонятными значками, номерами частей, с записью о ранениях и номерами госпиталя и каких-то лазаретов, о которых он и не помнил уже. Аббревиатуры, номера, дробные знаки и еще что-то, совершенно не запоминающееся. На первом развороте его малюсенькая, бессмысленная фотография и несколько строчек с анкетными данными.

Вот и всё! Жизнь тихого солдата, незам