– Чо их рвать-то! – расхохоталась однажды пьяная в дым Лиховица, – Сперва уполномоченные черти нас на мелкие куски порвали, а после наши танки – немчуру! А так бы и те, и другие целы бы были. Жили б, да не тужили!
Донес на нее в райотдел НКВД на станции Прудова Головня инвалид гражданской войны старый лысый дед Феофан Коптилин. Он когда-то у самого Фрунзе в ординарцах служил, очень этим гордился. У Коптилина полностью отсутствовали волосы, левое ухо и половина левой челюсти. Он ел только правой стороной, а чтобы пища не вываливалась, прикрывал левую грязной, вонючей варежкой. И говорил только правой половиной лица. Однако же его поняли в НКВД.
Лиховицу арестовали, она выла благим матом на всю деревню и грозилась, как придет выгрызть у инвалида Коптилина оставшуюся правую половину рожи. Собственными зубами выгрызть!
Вместо нее председателем назначили этого самого Феофана. Он сразу проворовался до страшных колхозных дыр, а тем, кто был им недоволен, грозил лютой расправой посредством своих «дружбанов и товарищев» из НКВД. Кто донес на него, неизвестно, но инвалида отправили в ссылку куда-то на Север вместе с женой, старой, болтливой бабой, и с грязной варежкой. С тех пор председатели менялись один за другим и почти все или исчезали или в конце концов наотрез отказывались работать. Хоть под арест, хоть к стенке! Ни за что! Все потому, что спрашивали с них много, а давать – ничего не давали. Как хочешь, так и крутись! План не выполнил – враг, вредитель, почти фашист, а выполнил кое-как – свои за зверя считали и непременно находили, за что донести. Так и так плохо.
Многие колхозники целыми семьями, состоявшими в основном из женщин, стариков и детей, сбегали из этих мест за Урал, куда никакие уполномоченные добраться не могли. Мальчишки же срывались на фронт, и из них, из двенадцати маленьких человечков, вернулся обратно лишь один, да и тот слепой и весь обгорелый. Зато с одной медалькой и с надежным инвалидным аттестатом.
Вот эту мрачную картину и застал Павел. Пришедшие с войны, забредшие сюда волею случая одинокие мужчины, либо какие-то беглые, непонятные личности, пили с утра до ночи всякую самодельную дрянь. Среди них попадались и дезертиры, без документов, без всяких аттестатов. Одно время на это закрывали глаза (и руки не доходили, да и работников не было), но со временем всех выявили, а если они не успевали исчезнуть, их самих увозили под конвоем в Тамбов и судили трибуналом.
Появились мелкие уголовные шайки, грабители, воры, спекулянты. Воевать с ними было нелегко, потому что в милиции служили либо инвалиды, либо демобилизованные во время войны молодые городские женщины. Но с фронта стали, наконец, возвращаться мужчины, и шайки, частично выпотрошенные, а частично попрятавшиеся в далеких деревнях и на хуторах, поутихли. Случалось, правда, время от времени всякое – то ограбят колхозного кассира или даже нападут на инкассаторов, обчистят магазин, сразбойничуют на дороге, либо прольют кровь в каком-нибудь доме на отшибе. Но и это постепенно из этих нищих мест ушло (овчинка выделки не стоила) в Тамбов и дальше, ближе к центру.
Спать Павлу в небольшом их доме было негде – все заняли сестры со своими новыми и старыми сожителями, о которых еще в письме когда-то писала одна из сестер. Павел не стал даже становиться на воинский учет в Тамбове, а, побыв в деревне чуть более месяца, однажды ранним утром, не прощаясь, уехал обратно в Москву. Во второй раз в жизни бежал он таким образом из родных мест.
Но он не стал задерживаться и здесь, даже не пошел ночевать к Маше. Только позвонил ей на работу с вокзала и сообщил, что собирается устроиться на металлургический завод бывшего Гужона, а ныне – «Серп и молот», потому что вспомнил, что знает об этом заводе от случайного знакомого.
– А дома, как дома? – несмело спросила Маша лишь для того, чтобы хоть чуточку продлить разговор.
– А чё дома? – развязно ответил Павел, нахмурившись, – Живут – хлеб жуют. У них там свои дела…, не до меня. Матери нет, сестры сами по себе, а я – отрезанный ломоть. Как везде…
– Ты, Паша, напрасно так! – вспыхнула Маша и сразу понизила голос, – Тут все спокойно…, никто никого не ищет. Даже странно! Действительно, говорили, упал тот военный, сам, без чей-либо помощи. Я даже не стала уточнять, кто он, чего он…, опасалась, а вдруг это ловушка какая…
– И правильно! – отрезал Павел, – Упал так упал! А мне теперь до его имени-фамилии дела вовсе нет. Жив был – не знал, а сдох – так и подавно наплевать! Я за него свечку ставить не стану, как говорится.
– Ты злой стал, Павел Иванович…, – всхлипнула Маша, – Не был же таким…
– Злой?! – Павел чуть было не повесил трубку на рычаг, но вдруг вспомнил ту последнюю ночь с Машей и обмяк, – Ты прости меня, Машенька! Во всем виноват… А то, что не ищут, так ты в это не верь. Там такая служба, что сор из избы не выносят, но все равно своего добиваются. Мы вот треплемся с тобой по телефону…, а кто его знает… Я слыхал, очень даже легко все это дело послушать…, а потом, знаешь, как бывает…!
Маша, наверное, покраснела с трубкой у уха (Павел знал, как она выглядит, когда пугается чего-нибудь) и, заикаясь, ответила:
– Что ты! Чего мы такого говорим-то! Упал человек, разбился…
– Ага! Упал…
– Ты позвони мне еще…, расскажи, как там у тебя всё сложится…или напиши хотя бы…до востребования, – Маша уже явно торопилась.
– Непременно. Напишу, позвоню…
– А ночевать ты где будешь? – голос прозвучал несмело, с неожиданной, затаенной надеждой на что-то.
– Найдется койка, – угрюмо ответил Павел и повесил трубку.
Он не знал, как с ней попрощаться, что еще сказать. Прошлое окончательно ушло вместе с Машей и со всем тем, что составляло его и в главном, и в опосредованном. За спиной была серая муть с неясными образами, с расплывающимися лицами, с туманными воспоминаниями. Казалось, к этому прошлому уже никогда не будет возврата…
Переночевал тогда Павел у своего старого знакомого еще по татарскому райончику вблизи Пятницкой. Он зашел на Старый Толмачевский, потолкался там и выяснил, что бывший фронтовик Петр Пустовалов, он же Петрович или «Три П», по-прежнему работает на Гужоне бригадиром у вальцовщиков, а пьет теперь мало, потому что женился на продавщице из овощного Майке Ступиной. А у Майки не попьешь! Она хуже немцев – за нос его хватает крепкими пальцами, которыми мешки по сто раз в день ворочает, и так ведет по улице домой. Он орет, как укушенный, а пока добредут до дома, протрезвеет до кристального состояния. Отучила его пить Майка!
Это все именно в таких выражениях Павлу объяснили. Еще говорили, что Ступина умеет зарабатывать, что хитра, жадна, хозяйственна. А ее «Три П» стал совсем ручным.
Павлу охотно подсказали адрес Пустовалова, потому что он даже не помнил, бывал ли там раньше, или это ему только казалось, что бывал. Та жизнь, до Кремля, вообще у него из памяти почти выпала, будто ее и не было вовсе. Никаких подробностей, всё во мгле, как будто не с ним было. Но вот почему-то Пустовалов со своим «Серпом и молотом» еще как-то проглядывал в том сером тумане.
Пустовалов и сам долго всматривался в Павла, потом хлопнул себя по лбу:
– Он! Разведчик. Белорусский фронт… Не помню, первый, второй, третий… А! Неважно! Ты где был, разведчик, когда тебя не было? В тюрьме сидел?
– Почему в тюрьме? – обиженно пробурчал Павел, – Служил…, в войсках служил. А теперь демобилизовался подчистую. Давай вместе работать. На этом…на «Серпе».
– А чего! Давай! Я тебе еще тогда предлагал, а ты артачился. Нет в тебе рабочей косточки, Павел Иванович! Один только грубый крестьянский мосол да армейская шкура поверх него.
Он расхохотался и подмигнул внимательно слушавшей разговор Майке.
– Пьешь? – строго спросила Майка.
– Не уважаю, – также обиженно ответил Павел.
– Тогда ничего…, – торопливо поддержал жену Пустовалов и был вознагражден ею за это многообещающим кивком.
В этот вечер все-таки выпили под наблюдением и даже с участием самой Майки.
– За встречу можно, мужики! Фронтовики же! – милостиво позволила она, вышла из дома на десять минут и вернулась с поллитрой в глубоком кармане зеленой шерстяной кофты.
Майка была толстой и рыхлой, а потому могла легко скрыть «в щедрых складках своего тела и выпивку и овощную закуску». Это о ней так, подмигивая, сказал Павлу Петр Пустовалов.
Павел уже на следующий день, в понедельник, рано утром поехал с Пустоваловым в отдел кадров завода. Они долго стояли в проходной под подозрительными взглядами пожилого, бровастого вохровца с наганом в кобуре. Пустовалов имел пропуск, но почему-то боялся оставить Тарасова здесь одного – то ли был не уверен, что тот дождется, то ли не доверял сторожевому инстинкту старого, матерого охранника.
– Во! – шипел Пустовалов и сплевывал на дощатый пол проходной, – Видал собаку! Гладкий, сволочь! Небось на передовой не был…? Либо тут всю дорогу со своим ржавым наганом проторчал за доппаёк, либо зэков стерег.
– Да он старый! – рассеянно отвечал Павел и размышлял про себя, правильно ли поступает, что идет на такое предприятие, да еще без специальности, учеником вальцовщика.
Он и не представлял себе, что это за профессия такая. Звучала она как-то несерьезно – вальцовщик. Прямо, как войлочник, что валенки валяет! Пустовалов расхохотался, когда он с ним этими своими мыслями очень нехотя поделился.
– Да я понимаю…по металлу это, горячие листы тянуть…, но уж больно похожее слово…! – хмуро сказал Павел.
– Дурак ты, старший сержант! А еще разведчик! Да ведь это главная специальность в металлургии, если хочешь знать! У нас знаешь, какие станы заново запустили! Американцы и англичане приезжали, языками цокали! У них таких нет! Покупать решили, а мы не даем! Вот так! А ты говоришь, валенки валять! Сам ты после этого валенок!
Наконец, на проходную, где стоял скалой узловатый, строгий старик с наганом, позвонил кто-то из отдела кадров. Старик еще раз внимательно прочитал документы Павла, что-то записал в рваную, толстую амбарную книгу и пропустил обоих через крутящуюся металлическую вертушку, грубо окрашенную зеленой краской, с застывшими каплями.