В действительности все было не так или не совсем так, но Бушуев, смерив Машу за ее спиной ненавидящим взглядом, в лицо ей согласно закивал, и тут же бросился к бумагам, показывая насколько он готов искупить свою вину и что точно знает свое место в их внутреннем табеле о рангах.
Маша стала подумывать, как бы избавиться от этого человека, ставшего опасным, хотя она и раньше, когда ей только-только его настойчиво рекомендовали, чувствовала исходивший от него, как будто бы тихого и согласного человечка, мощный импульс властности и даже жестокости. Темненький, кареглазенький, немного заикающийся, с саркастическим взглядом из-под тонких черных бровей, почти болезненно худенький, и в то же время с жилистыми, цепкими руками, Бушуев внушал ей ощущение опасности, которое бывает, когда в доме живет непонятное животное с острыми коготками и зубками. Вроде бы ясно, кто тут хозяин и кто от кого зависит, но однажды всё может обернуться кровавой трагедией, и тогда станет окончательно понятно, для чего и кому дано это острое оружие, составляющее, оказывается, истинную природу его обладателя.
Но Маша самым решительным образом опоздала. Их и без того крупное управление слили еще с двумя такими же, имевшими прямое отношение к секретным космическим проектам и к строительству стартовых комплексов на Байконуре и в Плесецке, а также к какой-то ракетной части неподалеку от Благовещенска, на Амуре, и ее тихого заместителя Бушуева неожиданно назначили начальником управления кадров, то есть вознесли высоко над ее головой. Бушуев и поставил вопрос о снятии Кастальской с должности, как человека, безнадежно отставшего от действительности и неспособного идти вперед в требуемом темпе. Он тут же выложил перед всеми многие недостатки в ее отделе, к которым сам же имел самое прямое отношение когда-то, и предложил Кастальской опуститься на две ступени ниже – стать всего лишь старшим инспектором в ее же отделе, а свою должность по-хорошему, тихо, без скандалов, без шума уступить какому-то кадровику, присылаемому сверху, из госбезопасности.
Маша тут же вспылила, бросила в глаза Бушуеву, что он «мелкая сволочь и крупный подлец», и подала заявление об увольнении. Заявление молча приняли.
Две недели Кастальская промаялась дома, а потом к ней зашел участковый Сазонцев. Он принес с собой водку и какие-то деликатесы на закуску. Они выпили без тостов и даже почти без слов. Сазонцев подошел к Маше, прижал ее к своему огромному животу и умело раздел. С тех пор он регулярно стал к ней захаживать. Теперь здесь у него были даже собственные тапочки и свободные плечики в шкафу, рядом с костюмом покойного Владимира Арсеньевича. А с Машей стали здороваться с особым подобострастием все пьянчуги и сомнительные личности их микрорайона.
Сазонцев устроил Машу на должность начальника паспортного стола в районном отделении милиции и обеспечил особыми продуктовыми талонами в кунцевском спецраспределителе, в котором столовалась вся местная знать.
Так началась другая жизни Маши Кастальской, отдаленная от жизни Павла Тарасова уже многими, многими событиями, к которым он не имел никакого отношения. Маша даже с грустью подумала, что ей это кстати, потому что постоянно присутствовавшая в ее жизни зависимость от него теперь окончательно и бесповоротно почила. Слишком многое их ныне разделяет – тяжелый, неподъемный чемодан времени и оказавшаяся бесконечно длинной дорога от одного сердца к другому.
4. Новая жизнь Павла и Екатерины
Юрий Станиславович Железин быстро старел на пенсии, а жена, поглядывавшая на него с молчаливой тревогой, уже окончательно уверовала в то, что мужская жизнь начинается со службы и ею же заканчивается. Как бы женщины не хотели уберечь своих мужей от тяжких трудов, от служебного бремени, они, вырывая их из жизни, в которой те тяготы постоянно присутствовали, сами же того не желая, сокращают им век. Возможно, природное предназначение мужчины также определено крепостью мышц, способностями ума и цельностью характера, как нечто подобное происходит и в животном мире, в котором главным принципом существования мужской особи всегда было и всегда будет – бритвенная острота зубов и когтей, быстрота реакции, тонкий слух и надежное зрение. Стоит всему этому, инстинктивному, у людей или зверей, прийти в негодность либо стать невостребованным, как особь ветшает, уходит на задний план в своей стае и даже, в конечном счете, теряет саму жизнь, как утратившую всякий общественный смысл.
Это – в природе, а не в общественной идеологии. Всякого рода идеологии в данном случае лишь следует природному предначертанию, что само по себе не редкое явление, то есть когда они ему не противоречат. Видимо, до такой степени это важно.
Юрий Станиславович был теперь увлечен только внуками, да и то, когда они ему особенно не досаждали. Катя поглядывала на отца с жалостью и со все возрастающей тревогой – он становился будто бы древним стариком, отчаянно боровшимся с таким старческим свойством как брюзжание и раздражительность.
– Отец совсем уж скукожился, – говорила она шепотом Павлу, – Кирилл у нас, сам знаешь, ничтожество! Только что бы и где схватить задаром, а дома от него не то что прок, а даже вред один. И не пьет, сколько другие, да такой нелюдь, что просто диву даешься, в кого он! Евдокия совсем уж больная…, молчит, молчит, а то вдруг запрется и ревет, воет. Мать водила ее к доктору, а тот говорит – гормоны, мол. Придумали же слово! И племяш в нее… Большой уж, а все, вроде, дурачок какой-то, один одинешенек. Так что, Паша, имей в виду – теперь ты у нас тут главная опора, и мать так считает.
Она будто уговаривала всегда замкнутого в себе и на работе мужа взять на себя все заботы по дому. И Лидия Афанасьевна, да и сам Юрий Станиславович ждали от Павла б’ольшего участия в жизни семьи, чем он мог и хотел дать. Ведь жили они вместе уже почти пятнадцать лет.
Катю время не портило, а даже во многом украшало. Она стала крупнее, полнее, чем была в девичестве и даже в первые годы их совместной жизни, но несмотря на это в ней не было рыхлости, лишнего жирка, напротив, тело было крепким, налитым, сильным. Высокая грудь, полный, округлый зад и нежная линия плеч делали ее похожей на модель Боттичелли в «Рождении Венеры». Разве что, грудь у Кати была крупнее, а волосы – черные. Старик-вахтер из Катиной поликлиника, из бывших политических, еще при Сталине оттрубивший в лагерях почти полтора десятка лет, с восхищением смотрел на Катю и говорил, шепелявя пустым ртом:
– Венера…, Боттичелли! Клянусь! И та же стать! И та же нежность во взоре! Возрождение!
Старик до посадки, еще совсем нестарым, был аспирантом в каком-то ленинградском творческом учебном институте и пока ему позволялось, занимался искусствоведением. Он как раз изучал мастеров итальянской школы конца пятнадцатого, начала шестнадцатого веков, а по работам Сандро Боттичелли даже писал кандидатскую диссертацию. Тут его и арестовали – нашли что-то от прославления фашизма, заподозрили связь с агентурой самого Муссолини, и Боттичелли с его Венерой канули в прошлое в самом прямом смысле. И вот теперь Венера, рожденная из пены, из чудесной раковины, предстала перед ним с ликом Екатерины Юрьевны Тарасовой, урожденной Железиной. Старик чуть не помешался. Его даже тайком показывали районному психиатру, но тот сам, увидев предмет помешательства сблизи, сразу отбросил всякие подозрения в отношении бывшего искусствоведа и зэка, а ныне беззубого, старого вахтера.
На Катю вообще все поголовно заглядывались в ее медицинской части «номер один», где она по-прежнему работала медицинской сестрой. Позже медчасть укрупнилась, заняла еще два деревянных особняка и стала называться поликлиникой МПС, то есть была, наконец, полностью отнесена к медицинскому управлению министерства путей сообщения. Катю перевели из терапевтического в отделение физиотерапии. Пациенты, молодые и даже преклонных возрастов, с удовольствием отдавали себя ее заботам, подставляя шеи, руки, ноги, животы и прочее под ее быстрые, чуть прохладные, нежные ручки.
Если она была в отпуске или сидела дома с одним из заболевших детей, пациенты недовольно ворчали, откладывали свои визиты, а, видя ее, выстраивались в очередь, огрызаясь друг на друга и, кажется, даже ревновали. Катя почти никогда не возвращалась домой без цветов или коробки конфет, или зефира, или пачки необыкновенно душистого чая, или даже желтой узбекской дыни. Иногда все это, включая и бутылку вина или коньяка, ей помогали доставить к дому на чьей-нибудь служебной, а, порой, и личной автомашине. Очень часто можно было видеть у калитки «победу», «москвич» или даже «волгу» с лихим оленем на капоте.
Катя задорно хохотала, когда Лидия Афанасьевна с укоризной косилась на нее. Катины глаза стали еще гуще, еще чернее, чем были, а щеки налились нежным румянцем, гармонировавшим с ее густыми, вороньего цвета волосами. Височки же у нее были с нежными синими прожилками, выкрашивая кожицу вокруг глаз в голубой тон.
Катя кокетливо вертелась перед Павлом, роняла, порой, как будто случайно, «неосторожное» слово о том, что кто-то за ней опять «приударяет», но с отчаянием замечала, что муж относится ко всему этому с безразличием, почти оскорбительным, и прикусывала яркие свои губы, стараясь выдумать что-нибудь еще, что сумело бы расшевелить его или даже расстроить.
Павел понимал, что жена играет особую роль при нем или, скорее, на него, как на единственного зрителя, но не мог преодолеть в себе безразличия ко всему, что, казалось бы, должно было вызвать у него приступы ревности. Он даже корил себя за это, иногда изображал недовольство, хмурился, но глаза оставались по-прежнему незрячими ко всем ее потугам заставить его увидеть в ней прекрасную, желанную многими, женщину.
Отчаявшись, Катя однажды заигралась – у нее действительно появился серьезный вздыхатель, осыпавший ее цветами, даривший ей духи (он очень ценил «Красную Москву») и даже капроновые чулки. От норковой шубки и шерстяного французского костюма она с испугом отказалась. Это уж никак нельзя было скрыть не только от мужа, но и от родителей.