– У нас тут гости будут на заводе… Я не могу пока сказать, кто именно… Тайна, понимаешь? Государственный секрет…, но ты имей в виду – выше, можно сказать, не бывает! То есть бывает, конечно, но этот…этот очень высоко! Еще даже неизвестно, кто выше!
– Выше кого? – удивился Павел.
– Ну, ты даешь! В Кремле же служил! Самого Хозяина охранял, а не понимаешь?! Ты, брат, что-то совсем уж сник. А?
– Да не сник я. Устал, может, немного…
– Ничего… Летом в отпуск пойдешь, мы тебе путевочку на юга организуем, с женой… Она у тебя что надо! Хороша баба!
Пустовалов видел Екатерину раза два или три – во время какого-то праздника в толпе на демонстрации, потом на вечере в клубе, куда ее привел Павел, а один раз у них дома, когда Павел пригласил на свой день рождения Пустовалова и его все замечающую Майку.
Вообще Павел своего дня рождения (12 октября) не отмечал с того момента, когда расстался с Машей (это была ее привилегия помнить и дарить какую-нибудь милую пустяковину) и даже часто забывал о нем, а тут Катя вдруг настояла. Она хотела собрать друзей Павла и показать всем, какой у них славный дом, и как она его любит, и что все сплетни о ней пустой звук. Пустовалов не спускал с Екатерины глаз, а потом все цокал языком – мол, молодец, разведчик, хорошего «языка» взял! И весело тогда смеялся своей солоноватой шутке.
Предложение Пустовалова поехать Павлу летом с Катей на юг почему-то рассердило Павла – как будто посторонний человек стремился скрепить его еле живой союз с другим посторонним человеком, каковой он уже давно считал Катю. Ее саму он в этом нисколько не винил, даже, напротив, полагал себя виноватым во всем – в том, что взял когда-то очень неосмотрительно в жены молодую женщину много младше его, и в том, что не мог забыть Машу, и в том, что был не в состоянии вести себя так, как того требовала красивая и темпераментная жена, и что обманул ее ожидания, и что был безразличен и ленив в отношении всего, что касалось семьи, будто солдат, приехавший на короткую побывку и так и не разобравший своего серого вещевого мешка.
А тут еще этот «Три П» с его солеными намеками на «южные радости» (его же выражение) с совершенно чужой ему Катей!
– Обойдусь! – ответил Павел и попытался вырваться от Пустовалова.
– Да постой ты! – возмутился Петр Петрович, – Чего ты такой дерганый! Обойдется он! У тебя что, дома неприятности?
Павел отмахнулся и опустил голову.
– Слушай, Тарасов…, я тебе про гостей не случайно сказал. Директор будет лично водить их по заводу и к вам в цех приведет. Тебя показывать…, в том числе. Так решили в дирекции…, ну, не только тебя, конечно…, но твою кандидатуру утвердили аж вон там…, еще вчера.
Он важно ткнул пальцем в небо.
– А чего меня показывать? Что я, картина? – Павел опять недовольно посмотрел на Пустовалова.
– Картина, не картина, а герой! Разведчик, в охране у Самого был…, ордена опять же…, а теперь, можно сказать, лучший вальцовщик, работяга что надо! Вальцовка – это, брат…, сам знаешь…, не валенки валять! – он хитро рассмеялся и подмигнул.
Пустовалов часто вспоминал это – «валенки валять».
– Так что, ты, – сказал он уже строго, нравоучительно, – Будь готов…, как юный пионер! Чтоб в самом чистом во всем…, сходи на склад, переоденься заново, мы тебе подберем чего-нибудь… Чтоб роба новая…, головной убор…, ну, сам понимаешь… Может, там это даже снимать будут…для будущих благодарных поколений!
– Не надо мне ничего! Ни одежды, ни гостей, ни путевок ваших! Говорю же, устал я! Не от работы я устал, Петя, а от себя самого! Обрыдло все!
– Не нравится мне твое настроение, Тарасов! Не фронтовое! Ты что это себе позволяешь? Мужик ты еще хоть куда, авторитетный, люди тебя уважают, не пьешь, не гуляешь…, а замкнулся так, что никаким ключом не отомкнуть! Смотри, не подведи, когда гости приедут! Молчи уж лучше! А то «устал, обрыдло»!
Пустовалов быстрой, раздраженной походкой пошел прочь, обиженно оглядываясь через плечо на угрюмого Тарасова.
Листопрокатный цех, в котором работал Павел, был тут же рядом. Его жар метался в огромном, всегда обжигающе горячем помещении, будто пытаясь обогнать своей насыщенностью невообразимый шум, производимый огнем и металлом. Ощущение иного мира, пылающего, как солнце, охватывало каждого, кто оказывался внутри. Непривычный человек испуганно замирал на пороге, широко раскрыв рот, пытаясь вздохнуть, захватить побольше воздуха, но легкие тут же наполнялись жаром бушующего огня, жгучего пара и почти невидимого в ярком полыхании печей дыма, а в темя убийственно бил молотом грохот сопротивляющегося, клокочущего металла. Длинный стальной лист, раскаленный почти до солнечных температур, подхватывался вальцовщиком с гудящих вальков и бросался складальщику. Тут нельзя было зазеваться ни на секунду – сила, с которой выползал раскаленный металл и с которой он шел в мощные вальки, превращаясь в ровный дымящийся лист, могла разнести все кругом, если ее колоссальную тепловую энергию не успеет принять на себя тот, что стоит на пути у этого металла – вальцовщик.
Человек здесь преображается, оставляя за воротами все то, что должно помешать ему в этом беспрерывном жарком бою, когда любая заминка может стоить очень дорого, даже самой жизни. Павел ощущал себя тут почти также, как на фронте – хотя тогда, в разведке, его иной раз спасала лишь смятенная тишина и мучительное, до головной боли, терпение, однако в то же время требовалось такое же напряжение, та же отдача всех сил и всего житейского и боевого опыта. Теперь он дышал и жил этим, будто сам плавился в огненной ванне кипящего металла.
Даже долгое терпеливое стояние на часах в главном коридоре Кремля по своему непрерывающемуся ни на мгновение тревожному вниманию казалось ему, благодаря этому, родственным тому жару, грохоту и жгучим парам, которые теперь составляли его рабочую повседневность. Будто тогда была лишь тихая засада, которая непременно должна была вылиться в этот смертельный, знойный, во всепоглощающий бой. Он думал, что также чувствуют и другие. Однажды неосторожно высказался об этом и тут же встретил насмешливые взгляды и недоумение. К этому нестерпимому пламени, к этой безжалостной войне с раскаленным металлом каждый шел по своей собственной тропе, и не все тропы были такими скрытными и тихими, как его.
Павел вообще-то не был склонен к осмыслению героики чего-либо, и к труду относился также серьезно и хладнокровно, как и к войне, или к обязанностям государственной охраны. Он не разделял этого между собой, но все же внутри его всегда ворочалась какая-то мысль, вынуждавшая смотреть на себя не только со стороны, но и копаться в сути. То, что на первый взгляд выглядело обычным, тривиальным, в действительности оказывалось крайне важным, героическим, неповторимым. Как та же служба на часах, как тихий рейд в тыл, как мучительное терпение в засаде, как внимание в работе с огнем…
Поэтому ему было странно понимать, что кто-то мог придти в этот горячий цех без душевного порыва, а только ради материальных привилегий, как и то, что кто-то мог вступить в бой лишь потому, что не имел возможности уйти от него.
Иногда ему казалось, что в ощущениях этого, в глубинных оценках и состоит роковая разница поколений: порыв одних и прагматичный шаг других. Как будто бы делают одно и то же, а оказывается, что не только в начале, но и в конце, на выходе, разные, противоречащие друг другу сущности. Вот потому-то на него и посмотрели с недоверием, когда он попытался объяснить свои ощущения от работы с огнем в цеху. Это его отрезвило, и он в очередной раз подумал, что не сможет этого сказать больше никому – ни дома, ни здесь. Только один человек мог его выслушать и понять, поощрительно улыбнуться и ласково пригладить ему волосы. Но этого человека уже давно нет рядом, он потерял не только ее, свою Машу, но и саму возможность быть понятым, не став при этом объектом для насмешек или даже простого недоумения.
…Он надел тяжелые, брезентовые рукавицы, опустил на глаза затемненные стеклышки очков, висевшие словно забрало на козырьке серой кепки, и, привычно ухватившись за длинную ручку почти трехсаженной кочерги, подступил к раскаленному жерлу печи с бушующим в нем пламенем. Вальцовщик из предыдущей смены, веселый, крепкий парень по прозвищу «Рыжий» с красным, потным лицом, с опаленными ресницами и бровями, задорно толкнул Павла плечом и подмигнул:
– Везет некоторым, дядя! К ним гости прямо с неба падают! Небось, наградят…!
Тарасов всегда, глядя на него, вспоминал с усмешкой, что когда-то водил в тыл к немцам, в конце войны, оперативную группу, во главе которой стоял разведчик с той же кличкой. Это смешило его, потому что оба эти человека были непохожи один на другого, но в то же время что-то у них было общее: не цвет волос (потому что тот, военный «Рыжий» был вовсе не рыжим), а какая-то одинаковая манера делать трудное дело с легкостью самоуверенного дворового шалапая. И главное – дело получалось!
Павел отмахнулся от «Рыжего», но тот не унимался:
– Пал Иваныч, ты не тушуйся! К тебе, к тебе приведут! А как же! Герой, трудяга! Мы – что! Мы так, шлак печеночный!
– Иди ты! – пытаясь перекричать грохот, беззлобно крикнул Тарасов.
– Ну, ну, ну! – шутовски стал приплясывать Рыжий, – Какие мы скромные! Пойду нарежусь с горя! Эх! Ко мне подвели бы, так я б ему сразу…, прямо, как ветром дунул – даешь комнату! Женюсь, мол! Деток негде строгать, понимаешь! В общаге один справа храпит всю дорогу, как жирный кабан, другой слева всё книжки слюнявит, учится, видишь ли, а у стены, так вообще алкаш! Вонищи от него! Ужасть! Куда ж молодую невесту привесть-то! Сама-то тоже в общаге…, у них там воще по семь баб в одной берлоге…счастья ждут, дуры! Да не дождутся! А тут к тебе лично…, понимаешь…, так ты проси его! Давай, дескать, рабочему классу обещанное!
– Уйди! – вновь отмахнулся Тарасов, – Балабол хренов!
– Чего? А? – орал Рыжий, залезая ухом почти в рот к Павлу.
– Вот я тебя сейчас качерёгой промеж наглых глазенок! – засмеялся Павел.