С переднего сидения к Ватутину резко повернулся полковник Семиков, невысокий тощий офицер лет сорока. Он блеснул в темноте возбужденными глазами и испуганно взмолился:
– Товарищ командующий, прошу вас…, покиньте машину. Справа от нас сарай… Там можно укрыться на время. А мы тут пока выясним, что к чему. Пошлем вперед разведчиков …
Генерал недовольно проворчал что-то невнятное и раздраженно толкнул дверь. Он вышел, потянулся и сделал несколько шагов в сторону. К обеим сторонам дороги угрюмыми серыми сугробами жались крестьянские хаты, с крыш которых криво свисали пухлые снежные шапки. Кривой месяц словно опирался тонким своим рожком на холодную трубу одной из хат. Ближе всего виднелся полуразрушенный сарай с распахнутыми воротами и вывалившимися кое-где из стен длинными черными бревнами.
– Выясните, в чем дело, Белошицкий…, – начал было генерал и в этот момент со всех сторон одновременно грохнули близкие выстрелы.
Майор низко пригнулся и метнулся к генералу. Тот успел отскочить в сторону, выхватить из кобуры пистолет и даже сделать несколько выстрелов в направлении двух хат, откуда велся дружный огонь. Из машин сразу выкатилось несколько солдат и офицеров. Пули истерично визжали над головами, били под ноги, вздымая фонтанчики льда и земли. Военные залегли с одной стороны дороги. Одна из машин, в которой ехал член Военного совета 1-го Украинского фронта генерал-майор Константин Крайнюков, вдруг развернулась на узком шоссе и рванула назад. Шофер генерала сержант Сандро Лоноселидзе пригнулся к рулю и попытался на скорости перескочить через ледяную горку, набухшую над утрамбованной снежной дорогой, но в это мгновение длинная очередь прошила машину спереди и двигатель, тут же задымив, умолк. Водитель, толкнув дверь, вывалился наружу и вдруг, пригибаясь, побежал в сторону поля. Крайнюков, оставив в машине меховую шапку, согнувшись почти пополам, засеменил к стрелявшему уже с колена генералу армии.
Вдруг тот резко дернулся и завалился набок. Над ним низко склонились старшина Кабанов и рядовой из личной охраны Коваленко.
– Ранен! – испуганно выкрикнул Коваленко, – Николай Федорович ранен! В бедро! Господи, высоко-то как! Кровь хлещет…
Генерал Крайнюков уже лежал рядом и не то от испуга, не то от злости колотил кулаком по обледенелой земле.
– Перевяжите командующего! Перевяжите командующего! – орал он, все время повторяя это то громче, то тише.
Кабанов уже рвал зубами пакет с бинтом. Он вновь прикрыл собой раненого и тут же рывком распахнул его белый дубленый тулуп. Кровь энергично выстреливала из разорванной штанины генеральских бриджей. Громко сопя, Кабанов стал перетягивать рану. Но кровь не останавливалась, она извергалась из ноги раненого так мощно, будто только ждала подходящего момента, и вдруг получив небольшую пулевую щель, теперь топила снег и лед вокруг генеральского тела со всей своей горячей страстью. В темноте она казалось черной и густой, точно смола или машинное масло.
Что происходило с генералом армии Ватутиным в то мгновение, когда первые пули долетели до его автомобиля? Какая мысль поразила его даже раньше пули? В одночасье он вдруг ощутил себя обыкновенным бойцом, а не полководцем, за плечами которого были великие сражения, был Сталинград, была победа, переломившая когда-то ход страшной войны, даже ход мировой истории.
Вспомнилось, благодаря свинцовому ливню, прыснувшему ему в лицо, что жизнь солдата и генерала цельна, когда оба оказываются на одном огневом рубеже и никакие нашивки, звезды, ордена, никакое прошлое, будь оно великим или ничтожно незаметным, в это мгновение не имеют значения. Разряженный дух славы или бесславия на самом верху военной пирамиды вдруг показался ему до потешного легким, а плотный, сжатый, как могучий кулак, воздух боя в холодной ночи – тяжелым, как вся жизнь и как режущее сердце мысль о смерти. Там, наверху, решались судьбы тысяч и тысяч людей, а здесь, внизу, судьба одного лишь человека, в которого направлены горячие стволы, плюющиеся не угрозами, не обидами и завистью, не светскими интригами, а обыкновенной, без права на обжалование и оправдание, смертью. Роковая, последняя черта между жизнью и смертью была надменно равнодушна к тому, что было с той ее стороны, которая называлась удавшейся судьбой и великим, богатым жизненным успехом, либо тяжким, мучительным существованием и непреходящей болью нищеты. Главное было за той огненной чертой – общее для всех, и для больших генералов и для неизвестных солдат. Не там, наверху, решалась теперь его судьба, а здесь, на ледяной корке, на промерзшей насквозь чужой земле, решалась так же, как у каждого, кто был сейчас рядом с ним – и генерал, и офицеры, и солдаты. Пуля, как известно, дура… Или, напротив, слишком умна, чтобы быть понятой теми, что ее высокомерно и называли «дурой», хотя изначально мысль великого Суворова, произнесшего впервые эту фразу, была о другом: он сравнивал слепоту тяжелой свинцовой мухи с умной меткостью управляемого человеческой рукой штыком. Тот знал, в кого бить, от выбора цели до последнего мгновения ее поражения в самый центр, в саму жизнь.
Потом, много позже, мысль, заложенная великим Суворовым в эту привычную для уха солдата фразу о тактике боя, ляжет в основу обстоятельного расследования о нападении на кортеж Ватутина: слепа ли действительно была та роковая пуля или она уподобилась умному, прицельному удару штыком.
…Между раненым и нападавшими, метрах в пятнадцати от истекавшего кровью генерала, залег за небольшим рыхлым сугробом Белошицкий и поливал из своего ППШ безглазые, слепые дома. Он не целился, потому что не видел противника, но и не стрелять не мог. Так часто бывает на войне: пули улетают в неведомое и сами ищут то, что их остановит раз и навсегда. Если это живое тело или земля, они входят мягко, почти нежно, будто находят себе теплый приют, а если камень или дерево, то злобно плющатся в уродливые, мелкие, горячие лепешки.
Остальные офицеры и немногочисленная охрана тоже почти наугад палили по хатам, откуда время от времени вырывалось пламя и прилетали визжащие смертельной истерикой пули.
– Ко мне, ко мне ответственного офицера штаба! – вдруг крикнул Николай Федорович и со стоном попытался выпрямиться.
Один из стрелявших, крепкий краснолицый капитан в коротком белом тулупе, с пухлым планшетом, зажатым подмышкой, перебежками добежал до командующего и упал с ним рядом. Капитан был возбужден стрельбой и еще больше тем, что увидел – нога генерала, точно пораженная спазмом, вытянулась, а из напряженной мышцы фонтанчиками продолжала вырываться на снег кровь.
Из домов внезапно показались темные фигуры людей. Их было много, неожиданно много! Десять автоматчиков, сопровождавших генерала, быстро, перебежками, кинулись в их сторону и залегли, ограждая раненого командующего. Длинную точную очередь дал сухой, со злым скуластым лицом, рядовой Мишка Хабибулин, бывший казанский милиционер, а теперь рядовой из личной охраны командующего.
– Мат ваша! – бешено заверещал татарин, – Твая башка моя секир! Лажис, сволач, лажис, твоя мат! Сволач немецкая! И папа твоя сволач, Гитлер твоя папа! Твой башка моя секир! Лажис!
Как ни странно, но нападавшие будто послушались его и тут же повалились в снег. Вновь со всех сторон дико завизжали пули.
– Молодец! Молодец! – морщась, усмехнулся Ватутин, но тут же посерьезнел и в упор посмотрел на офицера штаба, – Берите одного рядового, любую машину и немедленно скрывайтесь с документами. В Ровно… Впрочем, куда прорветесь, туда и уходите!
– Я не могу! Я не могу, товарищ командующий! – тонким голосом крикнул капитан и испуганно посмотрел на генерала, – Я с вами! Я вас не брошу! До последнего, товарищ генерал армии! Да как же я жить потом буду!
– Молчать! Молчать! – генерал застонал и отвалился назад в руках Кабанова.
Тот все еще продолжал, тяжело сопя, перетягивать рану. Бинты намокали, кровь уже не выстреливала, а обильно скапывала на снег. Рядом безостановочно палил в сторону нападавших Коваленко.
– Капитан! Послушай меня, капитан! – собрался с убывающими силами генерал и как будто взмолился, – Это сейчас самое важное! Если к ним попадут документы, все напрасно! Понимаешь ты или нет!? Столько войск здесь, …сюда стянуто… И что же, зря всё? Я приказываю уходить с документами! Под трибунал отдам!
Капитан вздрогнул и даже попытался козырнуть, еле удержав подмышкой тяжелый кожаный планшет.
– Давай, давай, капитан! Поспеши, дорогой мой! – генерал уже еле выговаривал слова, глаза закатывались под лоб от нестерпимой боли, – Бери любую машину и уходи… Одного человека забирай с собой… Обвяжи документы вокруг гранаты и помни – они не должны никому достаться! Рвани, если что! На себе рвани! Ну, вперед! Вперед! Ты же русский офицер!
Капитан, неожиданно пустив петуха, крикнул кому-то в цепи:
– Максимов, к машине. Быстро! Заводи!
Он закашлялся, но тотчас выхватил из глубокого кармана своего короткого белого тулупчика противопехотную гранату, сунул ее и в без того распухший от документов планшет и ловким движением перехватил его сверху крепкими сыромятными ремешками с никелированными пряжечками. Потом сунул в щель планшета окоченелые пальцы и, дважды соскользнув, вытянул кверху трубчатый взрыватель гранаты с кривым болтающимся кольцом и чекой. Он как будто примерился к нему, дважды соскользнув ногтями по металлу, но потом все же установил, как следует, и глубоко выдохнул.
– Не торопись уничтожать, капитан! – простонал генерал, щуря побелевшие от боли глаза и тщетно пытаясь приподняться. Он хватал рукой старшину Кабанова за отворот шинели, но тянулся к капитану, – В последний момент только! В последний момент! Довези в штаб! Прошу тебя!
Ватутин с шумом выдохнул и его голова запрокинулась далеко назад. Капитан сжал побелевшие губы, уперся одной рукой в ледяную корку под собой, другой крепко сжал планшет, ставший похожим на кожаный цилиндр, и рывком поднялся. Со всех сторон, прикрывая его, заколотилась пальба, заметались в разные стороны стрелянные горячие гильзы, еще истошней заверещали обезумевшие от ночной воли пули.