Павел взял с собой в тот рейд и ефрейтора Коптева, самого старшего из всех. Ему было сорок два года. До войны он служил в милиции, в дежурной части одного из ростовских райотделов. Жительствовал в Ростове-папе, как он говорил. Попал в первые же дни войны в саперную роту. Всей ротой, которой командовал слишком уж молоденький лейтенантик, угодили в окружение. Почти всю роту – тех, кто выжил после тяжелых трехдневных боев, пленили немцы, но Коптев сумел зарыться в разрушенном блиндаже, точно заживо похоронив себя, и к немцам не попал. Он чуть не задохнулся под толстенным слоем земли. Потом он долго шел через густые леса к Дону, в свой Ростов-папу, потому что ничего другого даже знать не хотел. Там у него жена и две девчонки, пятиклассница и трехклассница, блондиночки две. Пришел, а соседи рассказали, что жена с детьми бежала в степи от немцев. Их схватили в каком-то хуторе, приняли за партизан и как будто расстреляли вместе с хозяевами дома, где они ночевали. Во всяком случае, следов никаких не осталось. Ни могил, ни тел, ни бумаг! Ничего! Тогда Коптев пошел через те же леса назад, догонять фронт. Великолепно стрелял, умел драться как лев, горячо и жестоко. Взял его в разведвзвод Куприянов, вычислил каким-то образом в обычной пехоте. Вот увидел и сразу пальцем поманил. Тот безропотно пошел.
Следующим был слесарь какого-то небольшого московского завода здоровенный молчаливый верзила Антон Конопатов. Кто он, что он, никто не знал. Павел догадывался, что был когда-то Антон судим за что-то. Чувствовал он это каким-то образом. Да и Коптев поглядывал на него с хитрой ухмылкой. А уж милиционер такое дело за версту чует. Но бойцом этот Конопатов был замечательным. В рукопашную без него вообще не обойтись. А уж как он нес три километра однажды на плече толстенного немца-языка, упрямого и злобного типа, спеленованным как огромного розового младенца, так это стало притчей во языцех не только во взводе, но даже и в штабе полка. Кулачина была у него огромная, прямо как человеческая голова. Уж на что Павел был сильным мужчиной, высоким, крепким, да еще умелым драчуном, но рядом с Конопатовым смотрелся хрупко. Решили не копаться в его прошлом. И так сойдет!
Самым большим оригиналом был бывший переводчик из наркомата иностранных дел, полиглот (знал шесть языков), филолог Любомир Галич. Он происходил из македонских евреев, состоял в болгарской коммунистической партии. Собственно, евреем он был лишь по отцу, профессору медицины, а мать – чистокровная македонка, необыкновенно красивая театральная актриса; ее красота, рассказывал Любомир, не померкла даже с возрастом. После ареста отца и загадочной смерти матери прямо в театральной уборной во время антракта, он, долго скрывавшийся до этого в горах, бежал от немцев в Болгарию; там ведь евреев не трогали. Оттуда, из веселого портового города Варны, его на рыбацкой шхуне тайно переправили в Россию. Вот тут его, наконец, и арестовали, в срочном порядке дали десять лет, как исключительно подозрительному элементу, а возможно, даже немецкому шпиону. Галич отсидел чуть более трех лет в нижнетагильском специальном лагере, где было много совершенно раздавленных недоверием и жесточайшим лагерным бытом иностранцев. Но вскоре в Москве вспомнили каким-то образом, что он близко знал одного важного немца, очень нужного советской разведке офицера. Они сошлись еще в юности, на языковой практике, в берлинском университете. Теперь этот офицер служил на ответственном месте в Скопии, не то в гестапо, не то еще в каком-то секретном учреждении.
Галича срочно вытащили из лагеря, доставили самолетом в Москву и после очень короткого инструктажа в специальной разведшколе в районе старого Ярославского шоссе вернули в Македонию, опять же морем, через Болгарию. Любомир помог выкрасть того немца и вместе с ним вернулся в Москву. На этот раз долго ехали в крытой черным брезентом легковой машине через Сараево, Белград и Будапешт. Немец всю дорогу спал, как убитый – под воздействием сильного снотворного, которое предварительно смешали с коньяком. На венгерско-украинской границе немец вдруг очнулся и попытался поднять шум, но Галич ударил его кулаком по затылку и тот затих. Сначала даже показалось, что немец умер, но после границы его все же сумели привести в чувство. Он сначала горько рыдал, а потом зло зашипел на Галича – дескать, сволочь и предатель, истинный жид, вас всех, мол, нужно в печь, прямо с пеленок. Он понимал, что его сейчас не убьют, что бы они ни говорил, иначе, зачем похищали!
Операцию с Галичем проводили еще двое кадровых сотрудников разведки, латыш и белорус. Они внимательно слушали отчаянные причитания немца, потом один из них, белорус, спокойно заметил:
– Жид, не жид, а дело сделал.
Немец плюнул себе под ноги и просипел сорвавшимся голосом:
– Иуда тоже дело сделал!
Белорус задумался, потом отрицательно покачал головой, как будто поймал немца на неточности:
– Иисус был не немцем.
– А что, если бы он был немцем, Иуда был бы другим? – с ухмылкой бросил немец.
– Возможно, – утвердительно кивнул белорус, – мир бы сейчас ему молился, а не Иисусу.
Немец с ненавистью посмотрел на Галича и печально отвернулся в сторону.
Галич обиделся на всех троих разом: на немца за его звериную ненависть к евреям, на белоруса за то, что он слишком уж прагматично сравнил свое отношение к евреям и к немцам, выбрав все же, явно из двух зол, меньшее – евреев, а на латыша – за то, что тот как будто соглашался в чем-то с одним, а в чем-то и с другим. Но за евреев не заступился ни один из них. А ведь без этого еврея здесь бы не было этого немца.
Галича все же наградили по возвращении именным оружием, но, главное, взяли на референтскую и переводческую работа в наркомат иностранных дел, потому что он блестяще знал немецкий и еще пять других языков. По-русски, правда, изъяснялся значительно хуже, чем на немецком, со многими смешными ошибками.
С начала войны его командировали в штаб Западного фронта, при этом лишь в скромном звании рядового. И хотя он неофициально числился переводчиком с немецкого, его везде упрямо называли писарем. Дело в том, что в штабе фронта Галичу не доверяли: иностранец из совершенно непонятной страны, по-русски говорит с сильным акцентом, да еще смуглый какой-то. И к тому же почему-то голубоглазый. А это было странно для всех. Смуглый, значит должен быть кареглазым, а если голубоглазым – то непременно блондином. Исключительно строгим был подход к таким приметам у начальника особого отдела.
И Любомира Галича, в конце концов, отправили в стрелковый взвод самым обычным бойцом. В бумагах припомнили судимость, а к этому еще и приписали, что его не реабилитировали, а всего лишь «частично» помиловали по решению Особой комиссии. Вот там его в середине сорок второго года и обнаружил Куприянов.
Забавно было наблюдать, как разговаривали по-немецки Галич и Креповский. Спорили до хрипоты, что и как произносится и что в действительности то или иное означает. Галич скрипел зубами и уличал Креповского в том, что тот знает только классический язык, по учебникам. А разговорного не только не знает, но и никогда не слышал.
Был еще в отобранной группе невысокий, худотелый цыганистый паренек Степан Ворошилов, бывший беспризорник, неутомимый хохмач и наглый воришка. Его так и прозвали – «Цыган». Этот черноглазый живчик умел ловко обчистить любого человека, а тот только в последний момент хватался за карманы, да и то не всегда и, как правило, с плачевным для себя результатом. Он очень гордился этими своими способностями, которые в мирное время могли быть по достоинству оценены лишь милицией, а в военное, как оказалось, еще и командиром разведвзвода Куприяновым и замкомвзвода Павлом Тарасовым. Воровская сноровка «Цыгана» вызывала к нему двоякое чувство: с одной стороны, опасение за то, что она могла применяться им без разбора ко всякому самоуверенному ротозею, а с другой – восхищение, как искусным фокусником.
«Цыган», кроме всего прочего, был великолепным бегуном – мог отмахать двадцать километров с рекордной скоростью, даже не сбив дыхания. Обгонял, говорят, даже машину, если та натужно тряслась на русских ухабах, а он летел себе будто в сказочных сапогах-скороходах. Лучшего связного было не найти во всей армии.
Откуда он в действительности происходил, никто не знал, потому что постоянно и очень вдохновенно врал. То из Одессы-мамы, то из Ростова-папы. Но тут его уличил все тот же Коптев. На несмелый вопрос Куприянова к бывшему милиционеру, как он думает, не судим ли, случаем, этот Ворошилов (в воинских документах по этому поводу не было ни слова, но с таким ведь всякое могло быть!), получил решительный ответ, что нет, ни в коем случае. Мол, гонора воровского много, а вот мира воровского не знает вовсе. Трепач, воришка, мелкий аферист, скорее всего, карманник-самоучка, но судим никогда не был. Однако, если бы не война, точно бы посадили. Его разыскал Павел. Во взводе он мог пригодиться очень многими своими способностями. А главное, был отчаянно смел. И совершенно безотказен. О родителях, братьях или сестрах никогда не рассказывал, как будто у него никого не было. Никому не писал и ни от кого писем не ждал. Правда, один раз с непривычной для него мгновенной грустью в глазах проговорился, что всех его родных увезли куда-то далеко собирать «кедровые орешки». И тут же залихватски рассмеялся и стал сочинять очередную дурацкую историю о том, как он на воронежском ликероводочном заводе целых два месяца заведовал специальным цехом кедровой водки.
– Такую, понимаешь, знатную водочку гнали! Шишками пахла. Ее в Москву отправляли! Меня даже к высокой государственной награде хотели представить…к ордену…, но я того…отказался.
Шумному «Цыгану» как будто самой природой был противопоставлен Костя Павликов, тихий, неприметный паренёк. До войны он был школьником, жил только с матерью, так как отец умер, когда ему еще и трех лет не было. Рассказывал, что отец погиб на железнодорожном складе во время пожара – служил в специальной охранной части, попытался сбить пламя, но чем-то не тем, и вместо того, чтобы погасить пожар, наоборот, все взорвал. У них дома было два обыска, его даже на две недели забирали от матери в детский дом, а ее в это время держали в милиции. Тяжелое было время, безрадостное, несытое.