Дело в отношении их покойного отца, в конце концов, прекратили, решив, что тот лишь по своей безграмотности и добросердечной торопливости посодействовал пожару, а не по злому, враждебному, умыслу. А не то расстреляли бы и мать Кости, да и Костю самого бы куда-нибудь дели. К тому же, это был все же только двадцать четвертый год, а тогда к людям еще относились не так категорично и безжалостно, как уже позже. Случись этот пожар после тридцать четвертого года, все бы обернулось куда хуже.
Жили они в Саратове, нищенствовали, потому что несмотря ни на что на серьезную работу мать не брали, и нет-нет, да поминали недобрым словом ее мужа, Костиного несчастного отца.
В пригород часто приезжал «шапито». Костя нанялся туда чистить арену, клетки, убирать мусор за зрителями. Однажды он заменил на трапеции заболевшего артиста, сына директора цирка. Это было удивительно, потому что никогда раньше никто не видел его ни с чем в руках, кроме метлы и лопаты. Тогда, во время представления, он лишь чудом удержался на раскачивающейся перекладине. От него всего лишь и требовалось, что стоять на ней в рост и лишь слегка раскачиваться, как на качелях. Так ему сократили чужой номер, чтобы занять время, необходимое для перегруппировки и секундного отдыха гимнастов. И все же Костя оказался необыкновенно ловким от природы и очень наблюдательным. Его стали время от времени назначать в номера – то подсадным «дурачком» во время представления, то даже на подхвате у фокусника или у воздушных гимнастов. Даже с клоунами выходил на небольшие репризы. Его участие поначалу было очень скромным, чаще всего безопасным, но уже позже он прошел под наблюдением двух или трех артистов всю их удивительную школу – от эквилибристики до метания ножей. Костя несколько раз уже выходил почти на равных с опытными артистами. Ни разу не сорвался, ни разу не ошибся и, что особенно ценилось, ни разу не струсил и никого не подвел. Его стали брать в продолжительные поездки по стране. Правда, уезжали недалеко, однако же, это уже были его собственные гастроли. Разнообразная география цирка «шапито» завораживала Костю не меньше, чем захватывающие дух номера под куполом. Не отказывался он и убраться иной раз на арене, и даже вынести бумажный и стеклянный мусор после представления. Но главным, все же, для него, разумеется, было участие в самом представлении. Перед самой войной он уже вошел в цирковую фамилию «братьев Горностаевых» и его сухое, строгое лицо появилось на ярких афишах рядом с улыбающимися лицами других артистов.
Мать сильно беспокоилась о нем, но и чрезвычайно гордилась. В семье появился довольно приличный заработок, и она, наконец, смогла уйти из завода резиновых изделий, где работала в заводоуправлении уборщицей за сущие копейки. Ее здоровье сильно расстроилось за последние годы, мучило сердце, высокое давление.
Школу Костя бросил уже в пятом классе – на это времени не хватало. Он подумывал уже о том, чтобы забрать из Саратова бесконечно болеющую теперь мать и переехать в Москву, куда его настойчиво звал один из бывших артистов их цирка, а теперь маленький начальник в цирковой дирекции.
Но тут как раз началась война. На фронт он попал лишь в конце сорок второго года, когда ему исполнилось восемнадцать лет, а в январе сорок третьего в одном из резервных полков 13-й армии, в стрелковом взводе, его разглядел тот же Куприянов. Ловкий, немногословный, скромный парень, никаких лишних эмоций. Разбирался в ножах, великолепно их затачивал, умел, будто кошка, за считанные секунды вскарабкаться на самый верх сосны, ловко перепрыгивал через два ряда колючей проволоки с помощью шеста, точно умел летать, а воздухе еще успевал метнуть тяжеленный нож прямо в цель. Его иной раз показывали заезжему начальству, как зверушку какую-нибудь. Он не обижался, потому что вообще не умел этого делать, да и к цирковым представлениям привык уже с раннего детства.
Единственный, кто мог с ним соперничать в «высотной» ловкости был Алишер Темирбаев, до войны водитель в казанской пожарной части. Даже тут, в его довоенной работе он в чем-то совпадал с Павликовым, хотя и в весьма печальном для Павликова смысле. Ведь цирковая судьба Кости Павликова началась по-существу с тех же пожаров, к которым имел прямое отношение его сгоревший отец.
Темирбаев тоже легко взбирался на любую высоту, хотя по существу это в обязанности водителя, пусть даже и пожарного, не входило. Но Темирбаев когда-то увлекся альпинизмом и сделал в группе таких же упрямых смельчаков, как он, три заметных восхождения на Кавказе. Об этом писали в газетах, даже печатали его фотографию. Он всегда носил с собой измятый, пожелтевший листок, часто бережно раскрывал его и молча всматривался в то, что видел, наверное, сотни раз. Крепкий был «мужик, замечательно злой». Так о нем совершенно серьезно отзывался даже трепач Степка Ворошилов по прозвищу «Цыган».
Алишер, к тому же, очень нравился Павлу Тарасову своей цельностью, умением слушать и исполнять все с неукоснительной точностью и умением. А, главное, с искренним и серьезным убеждением, что война – это всегда жестокость и только на ней место мужчины. Тарасов нашел его в автомобильном взводе. Впрочем, тот и сам захотел в разведвзвод. Уверенно говорил: пригожусь! Очень горячо и зло убеждал. Я, мол, как обезьяна, ловкий.
– Я на охоту в степи с малых лет ходил, – доказывал он, потрясая кулаками в воздухе, – Не смотрите, что мне почти уж сорок. Я любого мальчишку обскочу! А еще кого хочешь, веревкой удавлю. Когда мне всего пятнадцать лет было, я вот этими руками волка связывал, а незадолго до войны даже одного матерого петлей удавил. Я злее любого волка! Война же!
Вот этих десятерых, лучших и самых проверенных в деле, привез на встречу с младшим лейтенантом Куприяновым и с полковником Ставинским старший сержант Павел Тарасов. Там уже ждали их еще девять разведчиков из резерва штаба фронта. Люди они все были совершенно незнакомыми, но производили впечатление, хоть и не очень обстрелянных, но вполне надежных.
Куприянов несказанно удивился, что на важное задание отправляют группу, состоящую наполовину из еще несработавшихся, фактически незнакомых друг другу молодых бойцов. Он только заикнулся об этом Ставинскому, как тот раздраженно шикнул на него.
– Ведите, младший лейтенант, свою шайку вон в то школьное здание, на второй этаж, в класс, – полковник Ставинский, невысокий, темноволосый, полный офицер лет сорока пяти, показал коротким, толстым пальцем в одно из зданий, занимаемых разведотделом штаба армии, – и ждите там. Познакомьтесь пока. Впрочем, вам вместе с бойцами из резерва быть дня три, не больше. Идите туда, ждите, часа через полтора прибуду. Пайки вам принесут позже. Проверьте оружие, соберите документы, награды. Все сдадите мне. Ясно?
– Слушаюсь, товарищ полковник.
Полуобгоревшая школа была почти единственной более или менее сохранившейся общественной постройкой при местном костеле. Остальное лежало в руинах и головешках.
Секретное подразделение штаба армии занимало часть бывшего польского имения, тоже порядком пострадавшего во время недавних боев, но все же еще крепкого. Сохранились, правда, почти в неприкосновенности каменные флигеля и некоторые деревянные дворовые строения. Говорили, что польский пан, владелец имения, небольшой текстильной фабрики и обширных полей в предместье, сразу после присоединения в 39-м этой территории к Советам, бросил все, от слуг до живности, и бежал с молодой панночкой в Лондон. Здесь оставался его дальний родственник – местный ксендз, который первое время еще как-то останавливал грабеж. Но однажды его застрелили по дороге в предместье. Он ехал на дрожках отпевать усопшего поляка, а отпевать пришлось его самого. Фабрику сразу разграбили и разнесли по селам. Даже металлические ворота и будку сторожа унесли куда-то. Остались одни остовы станков. Война же доделала остальное. Захирел и костел. Потом в нем даже скот держали.
Жители Ровно сюда почти не ездили, а немцы с презрением оглядывали окрестности и ругали Советы – сами, мол, ни на что не способны и другим жить не давали. Впрочем, жить не давали почти никому и немцы. Но этого они не замечали.
Во время оккупации Ровно был столицей Украины. Немцам нравилась его европейская архитектура, строгие костелы и вообще близость к западным границам. Во имя безопасности оккупационных и местных властей немцы устраивали постоянные облавы, сеяли террор и страх. Они очень быстро обросли сначала экзальтированными друзьями, а потом врагами, ряды которых пополнялись из тех же бывших друзей. Многие решили, что они ничем не лучше русских, а во многом даже хуже.
Окраина города, где располагалось секретное подразделение разведотдела штаба 13-й армии, ведавшее нелегальной агентурой, пострадала более всего, а уж примыкавшие к нему два небольших села и хутор сгорели почти дотла. Поджигали и немцы, и русские, и отступавшие националисты. И грабили все, кто мог. Несколько лет назад начали с небогатой еврейской собственности (мастерские, магазинчики, шинки и даже синагоги с кладбищем), а когда та закончилась, выждали некоторое время и потом решительно подступились к остальному.
Тяжело, мучительно умиравший от смертельных ран, полученных во время погрома в конце июня сорок первого года, ровненский портной старый еврей Абрам Белиц, выплевывая окровавленные, раздробленные зубы, прошамкал со страшной усмешкой черного, как пропасть, рта:
– Когда девица теряет от насильника девственность, ей больше нет смысла беречь свою честь. Ее уже может подобрать всякий. Когда где-то убили первого, нет смысла плакать по второму, потому что все равно теперь уже пришли и за ним, но придут и к последнему. Начало – это, как девственность… Не уберегли – ворота открыты! Вору уж нет преград.
Слова старого Абрама сбылись: сначала погромы, потом грабежи, разбои, реквизиции, нескончаемые бои, аресты, расстрелы и вот когда-то цветущий край превратился в обугленное кострище, из которого то тут, то там выглядывает жалкое, нищее безумство.