Константин Зиновьевич недовольно поморщился:
– Да знаю я, знаю. Два года повестки развожу. Слушай меня, Павел, этот полковник, ну, Герман Федорович, однофамилец твой, хороший человек, честный, прямой. Смелый мужик. Он меня когда-то от беды спас. Было дело… Чуть не загремел я тогда… Но это прошлое уже всё. Однако я ему по гроб жизни обязан. Вот я ему тут собрал маленько… Сало там, бутыль самогона, чистого…слеза прямо, а не самогон. Что твоя водка! Да что водка! Спирт прямо медицинский и тот мусор рядом с ней. Ну, еще колбаски домашней, крупы тоже немного, гречки фунт, конфеток опять же маленько. Вот и всё. Так ты отвези ему. По дороге, если пожелаешь, отрежь себе сальца, колбаски. Ему хватит. Пить только не пей! А то до добра не доведет! Снимут с эшелона и все пропадет. Знаю я этих… Кланяйся ему. Скажи честно, что я тебя туда лично не определял. Случайно это, хоть и однофамильцы. Ты его держись, брат. Говорю тебе, верный мужик, даром, что молодой! Он там большой человек. Начальник штаба погранокруга. Во всем Забайкалье один такой! Как приедешь, сразу к нему. Требуй! Дело, мол, и все! Про гостинцы лучше не говори никому. Кто его знает, как это у них там… Ты, того… Похоже, тихоня, хоть и махаться, вроде, умеешь. Держи марку, брат! Вы ж тамбовские, битые! А боец тихим не должен быть. Ты это имей в виду, а то заездят те, что громкие! Впрочем, на границе-то тихо должно быть. Там, может, так и надо, а?
Павел кивнул и опустил голову, глубоко вздыхая. Помощник военкома как будто с горькой жалостью в глазах усмехнулся одними лишь краешками губ.
Свой худой сидор, да серый вещмешок от Павлюченко – поклажа тяжелая, ответственная. Дважды в пути, а ехали через Москву, с одной ночной пересадкой, всего семнадцать полных суток, Павел Тарасов открывал мешок и втягивал носом запах сала и колбасы. Есть все время хотелось, но, несмотря на позволение Павлюченко, ни кусочка отрезать не посмел. Неловко как-то было. Да и разворачивать пришлось бы при посторонних. Как тут объяснить, откуда такое богатство. А без объяснения никак, пришлось бы угощать тогда. А ведь чужое! Как можно! Да и кормежка была хоть и не ахти какая, а хлебом и картошкой их обеспечили. Чай пили даже с сахаром. А самогон покупали на станции. Чистейший тот, подарок для важного однофамильца, вез, не трогая.
До Москвы их ехало пятеро, там ночью добавили еще семерых и определили в вагон, который шел до Владивостока, через Читу. Везли морской призыв, пьяный, дебошный. Как узнали, что двое командированы на службу в НКВД – в Иркутск, в управление лагерей, и на границу, в Читу, притихли поначалу, недоверчиво косились. Потом напились и полезли драться. Особенно один, из Ленинграда. Бывший артист. Я, хвастался, самого адмирала Ушакова играл. Не гляди, что молодой. Загримировали как положено и сыграл. Так что…а ну встать! Смирно! Что за мешок такой везешь, увалень ты Тамбовский?
Павел молча обхватил своей ладонью, широкой как лопата, тонкое и узкое его лицо и мягко толкнул назад. Артист тут же улетел под полку и сконфуженно умолк. Больше про Ушакова не вспоминал, да и все с уважением поглядывали теперь на Тарасова. А Павел стеснялся себя. Простой, деревенский, ничего в жизни по существу не видел, а тут артисты… Да и то, что толкнул того, который «адмирал Ушаков», неловко как-то вышло. Может, он шутил? А Павел по простоте своей душевной не понял шутки. Ленинградец же, артист-то! А это, как известно, колыбель революции… У них там, может, все такие, а, может, это и не обидно вовсе, что так кричат? Может, так и надо?
Москву Тарасов совсем не видел и даже не узнал ее ночных, суровых очертаний по рисункам, которых было много в школе. Потому что попали в столицу глухой ночью, сырой и холодной. Даже снежок завьюжил, мартовский, коварный; как иголками колол лицо, руки. Да и погнали их с одного вокзала на другой почти под конвоем. Их везли два надменных красноармейца, еще один морской, всю дорогу пьяный, с белыми пустыми глазами. Павел так и не понял, какого он звания. По Москве, с вокзала на вокзал, ехали в трамвае с черными от копоти и грязи окнами. Трамвай раскачивался, бренчал, звенел, гудел тяжелыми колесами по рельсам, весь трясся, что вот-вот развалится. Как та их тамбовская «кукушка». Только сирых колхозников да пьяных жиганов не видно здесь было. Может быть, спали они в это время, а может быть, все были под арестом уже. И печки-буржуйки, конечно, тоже не было. А так – кукушка и кукушка! Однако и самой столицы не видно было из-за темноты и грязных окон.
Тарасов сошел один с эшелона в деревянной Чите ранним утром, «согласно предписанию», и сразу зашагал в штаб погранокруга, пешком, спрашивая у заспанных пешеходов дорогу. Снег еще лежал стылыми сугробами и ветер выл холодный, как смерть. Павел тащил на плечах серый вещмешок и свой почти уже пустой «сидор». Левая рука онемела от тяжести, плечо саднило. Продрог он необыкновенно! Но нес и нес свою дорогую поклажу, потому что чувствовал Павел Иванович Тарасов – то он судьбу свою несет. А это лишь первые его слепые шаги по длинной и путаной дороге.
2. Однофамилец
Полковник Герман Тарасов оказался молодым человеком, лет не более тридцати. Павлюченко, похоже, даже был его старше, а в звании, тем не менее, состоял скромном. И чин – всего лишь помощник военкома. А тут – начальник штаба огромного пограничного округа. Всё в руках у такого человека и у командующего – и местные власти, и население, и даже каждый приезжий, потому что он автоматически подпадает под пристальное, сосредоточенное внимание всесильного НКВД. А тут ведь, вблизи границы, пограничники играли главную роль и в постоянном наблюдении за всем и всеми, и в ведении разведки на ближайшей иностранной территории в пределах нескольких десятков километров в ее глубину, и в контрразведывательных операциях на своей земле. Командование военного округа вынуждено было подчиняться интересам командования пограничного округа, хотя и являлось, казалось бы, руководством более широкого и мощного образования. Более того, оно находилось под постоянным контролем оперативных служб пограничников, давно уже вошедших в наркомат внутренних дел.
На внешности Германа Тарасова такая тяжелая ответственность сказалась не так, чтобы очень заметно. Даже Павел, человек не искушенный в оценках окружавших его людей и не знавший, какими эти люди должны быть в разных жизненных обстоятельствах, и то был искренне удивлен. Он судил об образе пока еще незнакомого и невиданного им человека по восторженной, очень короткой, но, тем не менее, достаточно эмоциональной речи помощника тамбовского военкома.
Герман Федорович был сдержанным человеком, с несколько нарочитой серьезностью, стремящейся состарить его преждевременно, но в то же время, наносной, не соответствующей его веселому и даже бесшабашному характеру. В нем в постоянном сражении находились две могущественные силы: первая шла от природных его качеств, то есть от легкости характера, а вторая, напротив, была одета в тяжелые рыцарские доспехи, в которые военная жизнь его заковала еще в 1925 году, и звалась она долгом.
Итак, затянутый в командирские ремни и портупею, с тремя эмалевыми прямоугольниками в петлицах и с вышитыми на зеленом сукне на рукавах кумачовыми звездами, окантованными тонкой красной тесьмой, в зеленой фуражке, Герман Федорович выглядел военным франтом. Павел почти сразу узнал, что полковником Германа Тарасова звали лишь посторонние армейские чины, а внутри войск НКВД было принято другое звание – капитан госбезопасности, что как раз и соответствовало обычному армейскому полковнику.
Павел буквально прорвался к элегантному начальнику штаба округа в первое же утро. А перед тем, содрогаясь от холода и страха перед неизвестностью, ожидал его в тесной дежурке у ворот штаба.
Его сначала настороженно, потом чуть свысока, а после уже и снисходительно приняли двое часовых, одетых в тяжелые белые тулупы и в форменные треухи, завязанные тесемками на бритых подбородках. Один из них был с трехлинейкой, а другой – с наганом в кобуре. Первый оказался тульским, а второй хабаровским уроженцем.
– А чего тебе, паря, начштаба так срочно понадобился? – подозрительно, но на самом деле, со жгучим любопытством, принятом в узком, закрытом сообществе людей, для которых любая новость – острое развлечение, несколько раз подряд вопрошал туляк.
Он при этом щурился, резал остреньким глазом.
– Надобно, – коротко отвечал Павел и краснел почему-то.
– А что это у тебя в сидоре? – не унимался тот же часовой.
– В ентом? – Павел, лукаво поглядывая на красноармейца, поднимал свой тощий мешок, играя вроде бы в дурачка и растягивая тем самым время.
– В ентом! – передразнивал тульчанин, – В ентом у тебя, деревня, драная рубаха, стираные портянки да вошь на аркане, чтоб не убёгла, не заплатив. Вон в том? Уж не бомба ли?
Хабаровец громко смеялся над издевательским тоном сослуживца, но при слове «бомба» становился серьезным и бдительным по виду.
О том, что один из Тулы, а второй из Хабаровска, Павел узнал уже через двадцать минут знакомства, когда ему плеснули в алюминиевую кружку обжагающе-горячего чая да кинули туда колотого сахара из красноармейского пайка.
– Не могу я вам, братцы, сказать… Тут не моя тайна, – оправдывался Павел и опять краснел до макушки, – Нет тут бомбы. Что я, враг какой! Товарищу полковнику от старого друга гостинец.
– Товарищу полковнику, товарищу полковнику…, – дразнил его туляк, – Там он «товарищ полковник», за воротами, а в погранвойсках, потому как мы энкаведе, это не так называется.
– А как? – искренне удивлялся Павел.
– Капитан госбезопасности, – на этот раз отвечал хабаровец, подняв к небу палец в вязаной коричневой перчатке, – вот как!
– Понял…, – хмуро кивал Павел и зажимал в ногах свой тяжелый мешок. Он и чай потом пил из кружки, не выпуская из-под ног своей тяжелой поклажи.
– Служить, значит? – спросил туляк задумчиво лишь для того, чтобы не потерять нить разговора.
– Вер