Тот критически осмотрел ладную фигуру солдата и буркнул:
– Хорош гусь! Мать твою за ногу! Если фрицы не шлепнут, я лично…собственноручно… приконопачу! Не заштопаешь, сучий ты потрох! Родину, б…, научу любить, как родную! Свободны, бойцы. Это теперь мое мясо!
Бойцы впервые за все время криво усмехнулись и исчезли. Но как только их след простыл, капитан Безродный вдруг потеплел.
– Ну, герой! Рассказывай бате, почему и где ты обгадился? Да не стесняйся, браток, здесь все, кроме постоянного состава, с ног до головы в полнейшем говне.
Павел угрюмо ответил:
– Никак нет, товарищ капитан. Чистый я. Ошибка вышла.
– Тут у всех «ошибка вышла». А чистых в этой вонючей жизни, не было, нет и никогда не будет. Один только и есть чистый человечище – наш Верховный главнокомандующий дорогой товарищ Сталин! Остальные – говно! Кто побольше, а кто поменьше. Побольше у нас – переменный состав, осужденные трибуналом, а поменьше – постоянный, служивый, чтобы этими, которые «побольше», командовать до самой их неминуемой собачей смерти. На месяц, на три ли – это всё интимные тонкости, потому что полная хрень с яйцами! Ясно это тебе, боец, или ты совсем уж тупой, безнадежный?
– Ясно, товарищ капитан.
– Ну, вот, исправляешься уже.
Слова Безродного о Сталине прозвучали как-то вроде бы с сомнением или, даже, напротив, с уверенностью в сомнительном их содержании, что само-по-себе было одним тем же. А грубость Безродного, немыслимая концентрация сквернословия на «одном квадратном метре», как он сам любил говорить, поразила Павла даже больше, чем циничный тон о Сталине. Это была не привычная, грязная матерщина, а виртуозно сооруженная конструкция порой из самых обычных слов, которая вдруг обнаруживала куда большую устойчивость, чем непритязательные постройки из русского мата.
Разговор этот происходил в крестьянском доме на окраине разоренного войной села Куриные Горы, неподалеку от Могилева. Тут в нескольких сохранившихся домах разместился постоянный состав роты, а переменный, то есть осужденные от одного месяца до трех, размещались в землянках, наскоро вырытых в мягкой болотистой почве, в трехстах метрах от села. Туда и повел Павла ординарец Безродного рядовой Онисим Козыренко.
– Вы, дорогой товарищу боец, будьте покойненьки! Пуля, она ведь дорогу сама найдёть. Вот за енту седьм’ицу седьмого веду, а уж пятерых как корова языком слизала! И боёв-то майже никаких не було, а иде хлопци?
Козыренко говорил с характерным украинским «гх», но слова произносил то русские, то украинские, как будто путал их. Да и вещал он на распев, точно стихи читал. Время от времени в конце слов он до нелепости смешно ставил мягкий знак. Павел прислушивался к его речи, а потом спросил:
– Да ты из каких будешь? Говоришь уж больно чудно.
– Из каких? Из нашенских, из русинов…руснаки мы. По батьке хохол я, а по матке руснак…русин по-вашему. С Закарпатья…
– У вас что ж все так говорят?
– Ни. Это у нас тильки так говорять…, в селе Ракитница. Потому как у нас, друже, и хохлы, и кацапы, и казаки, и хорваты, и болгары, и поляки, и руснаци…русины, стало быть…, и даже цыгани живуть плич-о-плич.
– Интернационал у вас, стало быть?
– Ни. Всякой тварюки по паре. Нет у нас ниякого интернационалу. Не належить…, не положено.
– А что и драк промеж вас не бывает? У нас вон…одни русские на Тамбовщине, так стенка на стенку, с колами! Хоть и до первой крови, да так бока намнут, что сам крови захочешь! А у вас там всякие-разные, и чего?
– Как же! Бувае! За дивчину…бувае, а так шоб хохлы на циганов или, скажем, на кацапов…или чтоб с хорватими али с русинами…, ни, такого не бувае! Мы что ж божевильни…, тобто сказившися усе? А хто орати буде? Пахать, по-вашему? А инший ворог прийде! Ни!
– Немцы-то с вами как?
– А чого нимци? Им все одно – шо ты хохол, шо поляк, шо русин али хорват или навить болгарин! Циган хапали, жидив, эвреив, значить, а так – ни. Они нашей мовы не розумиють. Мы для их уси собаки. Гавкаэмо и гавкаэмо. Так они сами ж гавкають! Я одну нашу селянку бачив тут…недалече, биженка. Говорить, они тильки хавку збирати горазды, а так, ни.
Козыренко остановился, внимательно посмотрел на Павла и вдруг спросил серьезно:
– А ти палити, солдат?
– Чего?
– Я говорю, куришь?
– Нет. Не привык.
– Це дюже погано!
– Почему это?
– Так вас першими в атаку-то посилають. А после ще три дни не подають рапортичку, шо вас немаэ бильше. Ну, шоб положений тютюн…табак, по-вашему, подилити, и горилку, и поёк, и боекомплект. А потом усих знову в бой, а начальство думаэ, тут повний состав, и шлють… Гинуть, опять дилять…
Павел похолодел от того, что услышал. Он и раньше догадывался, что так почти везде делают, и что командование об этом знает, а потому действительные списки потерь с известным опозданием подают в оперативный отдел штаба армии, а другие, еще меньшие – в интендантские отделы.
Наверх немедленно докладывают о малых потерях, значит, командиры и полководцы хорошие, способные. Не числом, а умением! Им ордена полагаются, повышения, должности, звания. Многие ловкачи пухнут, как тесто на дрожжах. Вроде бы только-только лейтенантом был, а, глядишь, уже капитан, потом скоренько – майор. Он и взводом-то командовать еще не научился, а ему уже роту, батальон, а то и целый полк доверяют. Наверху же планируют следующие операции и учитывают лишь то лукавое число, которым только и располагают. С опозданием на трое или даже больше суток, а бывает, что и навсегда. Потери, разумеется, увеличиваются, а доложить так, как есть на самом деле, боятся уже втрое сильнее. Зато табак есть, водка есть, пайки есть, даже свободное обмундирование остается на складах. Его тоже списывают, будто на живых. Живые ведь изнашивают гимнастерки, бриджи, шинели, сапоги, валенки, шапки, а мертвые – нет. Людей получается меньше, чем положенных им вещей. Вот так и крутиться хитрая статистика от каптерок и складов до главного оперативного стола в Генеральном штабе. Там ее кто-нибудь случайно сведет и изумляется. Требуют новых докладов, путаница увеличивается. Начинают циферки усреднять…
Тарасов слышал об этом от военных еще когда стоял на часах у маршала Буденного. Один военный старик даже вспоминал, что такие доклады еще в гражданскую войну от Первой Конной в Москву, к председателю реввоенсовета Троцкому, слали. Наврут с три короба, а потом гонят людей в безумные атаки. Под тем же Ровно тогда поляки быстро научились бешеных буденовских казачков к земле пригибать: конница против глубоко окопавшейся польской пехоты оказалась беспомощной. Крошили ее плотным пулеметным огнем, и в рейды, о которых докладывал Буденный и его командиры, ходило втрое меньше, чем в действительности, потому что реальные потери были втрое больше.
А все цифры! Рапорта, доклады! Павел тогда очень удивлялся, слыша шепот старых военных в приемной. Времени у них хватало – маршал мог по полдня, а то и больше, не принимать людей.
Так и получается, думал с отвращением Тарасов, кому война, а кому – мать родна.
Павел посмотрел на Козыренко и решил, что этот штрафной солдат службу понимает куда яснее, чем любой другой в обычных войсках, если сразу предупредил его о том, что тут лучше курить, иначе угодишь в месиво в первых же рядах.
– Как же ты в штрафники попал, Онисим?
– Так не памятаю! Пьяний був як батькина домаджана.
– Чего?
– Ну, бутель такая, лыком плетена… Вино в ий…аль горилка. Во я таким пьяним и був. Нас нимци у одноми сели на постои тепленькими узяли. Розвидка проспала. Командир роти пішов до баб, гад. А з ним усі офіцери… Дивлюся спьяну шо таке – тикаю соби… А тут загранотряд обкопався у гайку. Ну…тож …у рошчи, по-вашему. Схопили мене и давай ребра кулаками мацати. А потом запитують: куда, друже, тикал? А я ж и не памятаю! Пьяний був! Ну мене и ще двоих таких же за дезертирство в штрафроту. Один мисяць дали. Так я уж и пятый тут! Писля цього мисяця в постийний состав записали, постоянный, по-вашему, по-военному, значить,…а капитан Иван Васильевич Безродный взял к соби ординарцем.
– Да-а! Я такого чудного языка, как у тебя, еще не слыхивал. И не русский, и не украинский вроде… Не так и не так…
– Так я чого…! У нас все сило так говорить. Може, и другие слова какие бувають, да кто ж его знае? Вот украинци говорять «кулаками мацать», а у нас у ще нет-нет да скажуть – юмруками мацати. Виходить, опять кулаками… Или хто яку-небудь диву уламоваэ… – йдемо, мовляв, любиться… А може и не так сказати…
– А как?
– А вот як: идем до обичи… Любить, значить! По-вашему… З повагаю… Це э – с уважением… Наши дивы зрозумиють видразу и любятся, а чужи могуть и по хари репнути!
– И чего – репали?
– Бувало и репали…, – солдат ответил это с пошленькой усмешкой и с особым, как будто даже неподдельно печальным воспоминанием в хитрых и дерзких своих глазах.
Павлу вдруг стало очень весело, холодок сразу прошел. Он широко улыбнулся и подмигнул Козыренко, а тот лениво отмахнулся. Привык, видимо, к насмешкам. Одно у них такое село, где все языки перепутаны, словно на Вавилонской башне. Об этой башне Павел помнил еще из школьного курса от чахоточного учителя Алексея Алексеевича. Очень удивлялся тогда людской глупости, которая позволила людям все языки перепутать до полного непонимания друг друга. Вот теперь воюют! До сей же поры! А в том селе Ракитнице, оказывается, вполне можно было выдумать что-то очень среднее, пусть неблагозвучное, но мирное – и украинцы, и русские, и болгары, и хорваты, и поляки, и евреи, и цыгане…все там жили и друг друга понимали. И пили вино из своих странных домаджан. Мягкий знак везде ставили. Вавилоняне на самого бога замахнулись, башню к нему строили, он и рассердился. А эти своего общего бога на земле нашли. Русины – не русины! Кто такие? Одно село и всё.
Историю про то, как некурящих и непьющих отправляют в бой первыми, Павел услышал во второй раз чуть позже от бывшего московского музыканта в одной из черных землянок, вырытых за селом Куриные Горы. Тот был осужден на один месяц в штрафную роту за то, что во время атаки решил отсидеться в окопе и был захвачен там не противником, а своими, следующими за первым штурмовым эшелоном. Его выволокли на белый свет и тут же, в походном порядке, дали этот месяц смертельного кошмара.