Тихий солдат — страница 70 из 152

Тьфу! Не будет Павел поэтом. Он в такой простой вещи не в состоянии разобраться! Теперь понятно, почему молодой Пушкин так насмешливо смотрит на него своими ненашенскими глазами.

Он стал подолгу, с нетерпением ждать, когда появится медицинская сестра Наденька Ковалева, светленькая, тоненькая, с маленькой аккуратной грудкой, с чуть кривыми и чуть большими, чем требуется, зубками. Она, оказывается, была ленинградкой, но училась в Москве, в первом медицинском, на втором курсе. Только сессию сдала, началась война. Жила у милой и ворчливой тетки, та тоже врач, одинокая была и несчастная. Устроила Надю сначала в один госпиталь нянькой, потом в другой, сама же облачилась в военную форму и ушла на фронт. Их госпиталь попал в окружение под Харьковом и исчез навсегда. Надя, попытавшаяся сначала вернуться в Ленинград, к родителями и к маленькому брату, наконец, поняла невозможность этого, и в надежде, что все же попадет на Ленинградский же фронт, пошла в военкомат. Ее сразу отправили во фронтовой лазарет на Прибалтийский фронт. Там она встретила военврача Полнер, киевского хирурга, и вот с тех пор кочует с ней и с ее госпиталем вдоль фронтовой полосы, переходя из одного подчинения в другое. Теперь она – хирургическая сестра, а это уже серьезная специальность! С этим можно и жизнь прожить.

А еще ее смущала влюбленность Пети Богданова, подслеповатого, суетливого брянского юноши, которого в строевую часть не взяли из-за зрения, зато определили сначала санитаром, а потом даже фельдшером в их же военный госпиталь. У этого Пети отец был художником, а мама учительницей. Незадолго до войны отца вдруг арестовали, но Петя поначалу даже не знал за что. Только через неделю или две после ареста они с испугом прочитали в местной партийной газете, что глава их семьи был в своем творчестве «буржуазным формалистом» и писал полотна не во имя, а вопреки вкусам народа. Что это за жанр такой они не знали и таких страшных оценок ни от каких критиков раньше не слышали.

Маму с Петей вынудили уехать из Брянска в деревню к ее дальним родственникам и там жить под надзором вечно пьяного участкового уполномоченного. Об отце они так больше ничего и не узнали. А тут как раз война, все куда-то побежали, и они с мамой, потому что боялись оказаться в немецком тылу. Мама говорила, им это вообще никак нельзя, потому что папа у них «формалист» и «враг народа». Добежали до Коломны, но и тут не удержались, немцы давили здорово со всех сторон. Пришлось ехать теперь к отцовским родственникам в Муром. А те приняли плохо, открещивались не только от них, но и от самого «формалиста», хотя у них везде были развешены его полотна (он раньше часто ездил к ним на лето и осень, много там писал).

Однако к тому времени Петя уже мог пойти в военкомат – подошел возраст. Его, из-за зрения никуда не брали, но он уговорил отправить его хотя бы в санитарный эшелон, хоть кем-нибудь!

Мама осталась в Муроме, а у него началась настоящая военная одиссея: фронт, раненые, умирающие, операции прямо на колесах, километры окровавленных бинтов и сотни километры путей, а еще ведра крови, бомбежки, обстрелы, потом тыл, госпиталь, короткая передышка и вновь дорога во фронтовую полосу, в самое пекло. Петя научился делать перевязки, колоть, резать и отрезать, и даже отпиливать. Он решил, что после войны непременно поступит в медицинский, будет специализироваться на хирургии. Еще ему очень нравилась специальность ортопеда, которая на фронте была востребована реже других, хотя тоже случалось и такое: переломы, смещения, крошево костей. Непременно стремились к ампутации, потому что возиться с больными, подвешенными на кронштейны и крючки на долгие месяцы, никто не мог. Тут во фронтовых госпиталях бесконечный конвейер: жизнь-смерть, жизнь-смерть, жизнь-смерть. А ортопедия – это только жизнь, да еще непременно с комфортом для бывшего больного. В этом ее конечная цель. Петя считал, что хирургия именно в этой области и есть самая настоящая мужская работа. Вот этим он и думал заняться по окончанию войны.

Очень мешало ему и очень радовало одновременно присутствие Нади Ковалевой. Хорошо, что она здесь, что рядом с ним, но разве можно все время думать о ней, когда такие трагедии вокруг, когда столько гнойных ран, когда гангрена, почти как насморк в мирно время, когда мрут солдаты, будто их не в госпиталь, а на кладбище везли! А тут Надя Ковалева, со своими светленькими кудряшками, и с тонкими сухими губками, и с зубами такими кривенькими, но очень хорошенькими и по-своему трогательными. Ну, просто очень!

Петя постоянно к кому-нибудь ревновал Надю.

То к капитану-танкисту, которому он же помогал в операционной отпиливать ногу под левым коленом, а тот исступленно орал, что найдет Петю Богданова и голову тому самолично отпилит.

То к летчику-майору, у которого обгорело пол-лица и нагноилось плечо. Ему тогда еле спасли руку. Однако он все равно умер, потому что у него вдруг случилось прободение старой, скрываемой им от всех еще до войны, язвы. Берта Львовна говорила, что это случилось на фоне общего ослабления организма и от того, что тому летчику пришлось прописывать такие лекарства, которые с его язвой были не совместимы. А без них никак!

То к одному старшине, морскому волку, одесситу. У того вырвало взрывом кусок ягодицы. Он очень смущался, стыдился срамной раны, а все знали, что это одно из самых болезненных и опасных ранений, потому что там много нежной ткани, а еще мышц и важных сосудов у человека проходит. А старшина в бреду постоянно требовал вернуть ему тельняшку и бескозырку. Они единственные могли украсить его, даже при вырванном клоке на тыльном причинном месте. Эти два обязательных предмета морской одежды моряки с собой носили постоянно, даже когда их, списанных с потопленных кораблей, строжайшим приказом переодели в обычную военную форму и сделали сухопутными бойцами. Старшина, как только пришел в себя, стал хватать Надю за руки, страстно тянуть к себе, шептать что-то, обещать, клясться, божиться. Петя тут же вбивал ему в неповрежденную ягодицу успокоительный укол, хотя это был страшный дефицит и полагался только совсем уж возбужденным раненым, способным причинить себе или окружающим вред. Но, видимо, поведение страстного морского волка Петя считал поистине опасным для ближних.

Берта Львовна всех тяжелых больных стремилась сначала разместить в офицерской палате (тут и уход лучше, и питание, и лекарства разнообразнее – таков был приказ из Москвы), а старик-ефрейтор, бывший священник Георгий Ильич Смирницкий, кряжистый, седенький, с неожиданно яркими голубыми глазками, басовитый, обходил с Петей раненых и вписывал им вместо рядовых званий младшие офицерские. Карандашом вписывал, как велела доктор Полнер, чтобы потом затереть, когда они чуть подтянутся, написать как есть на самом деле и перевести в палату для рядового состава. Уже выздоравливающими перевести.

Вообще Берта Львовна замечала всё или почти всё. И даже Петину нервную влюбленность в Надю Ковалеву. Она шутливо грозила Пете пальцем, а иногда шептала с усмешкой: «Не упусти ленинградскую птичку, Петя!»

К Тарасову Петя тоже очень ревновал, потому что тот не спускал мечтательных глаз с Нади и часто звал ее к себе по всякой ерунде. Но у этого штрафника положение было слишком серьезное – еле выкарабкался из своего ужасного бреда. Кого только не поминал – и самого Буденного, и какого-то Германа Федоровича, и Машеньку, и Ивана, который почему-то должен был тихо лежать и материны пироги есть. Еще в бреду постоянно появлялся немец, майор, и Тарасов умолял его отвернуться. Да так умолял, что его начинало трясти. Еще он все время разговаривал с каким-то Куприяном и просил его подождать. Были еще имена, прозвища. Казалось, Павел пребывал все время в том страшном мире, из которого его пытались вытянуть всеми госпитальными силами, а он упрямо держался за него, думая, что не отдал там своих долгов.

– Воюет, – вздыхал бывший священник Смирницкий, – Все никак из боя не выйдет! Так всю жизнь и будет… Чуть что, опять в бою. Какая-нибудь инфлюенция плевая, а ему все будет казаться артподготовка. Я еще с первой мировой таких знавал. Один попал когда-то в химическую атаку от германцев, еле выжил бедняга, а как приболеет слегка, так все кричит, рубаху на груди рвет: «Дым! Дым! На исподнее мочитесь! Дышите сквозь него!» И мочился ведь, под себя ходил, а как очнется, так плачет от стыда. Чего ему стыдиться-то! Пускай германцы, нелюди, стыдятся! Так они разве ж могут?

Ходил Петя с Георгием Ильичем вдоль рядов кроватей, что поставили вместо парт в бывших классах, и заполнял на больных разные рапортички. Когда Смирницкий басовито бурчал Пете – «очки протри!», это означало, что сейчас они будут писать карандашом другое звание. Но обидные слова об очках Петю все равно очень расстраивали, потому что Надя иногда это тоже слышала. Она хоть и понимала, что именно имеет в виду бывший священник, однако же ведь тем самым ей не давали забыть про Петин врожденный недуг. А тут ведь герои кругом лежат и выздоравливают! Петя очень страдал.

Тарасов эту его влюбленность в Наденьку почти сразу заметил и, наконец, решил для себя, что не станет его сердить. Как бы он сам поступил, если бы вот так кто-нибудь стал бы у него на глазах бесцеремонно атаковать Машу Кастальскую?

Фронт постепенно уползал на запад, бомбежек почти не было, не говоря уж о том, что никто давно уже не слышал в этих местах артиллерийских раскатов. В эти дни самые главные сражения разворачивались на Украине, в Полесье. Тут, в южной Белоруссии, шла большей частью, позиционная война. Небольшие селения, высотки переходили по нескольку раз из рук в руки. Стороны только собирались с силами. А пока были вялыми, нерешительными.

Шла теплая, ласковая весна, больше похожая на начало лета. Мгновенно набухали жирные почки и тут же взрывались нежными изумрудными листочками, легкомысленные птицы, не желавшие знать войны, заливались искренним весельем, стали летать сначала юные любопытные мушки, а затем очень быстро и вполне зрелые, назойливые особи. Всё торопилось жить, будто стремилось компенсировать страшные потери долгих зимних холодов и железной бессердечности войны. Природа должна была в очередной раз отстоять свои непременные святые рубежи, вопреки бесстрастному упрямству потустороннего жестокого лиха.