– Это чего такое? – недовольно спросил Павел и грубо толкнул рукой тетрадь.
– Для учета, – засмущался старик и незаметно переместил тетрадь на ближайшую пустую полку.
– Давай поглядим, какие такие у тебя ириски имеются?
– И мед, и шоколад есть. Но это всё! Клянусь сыном!
Павел недоверчиво взглянул на старика и взял с одной из полок коробку.
– Чудная какая! Вроде дерево и не дерево…
– Прессованный картон. В Польше делали… Пленные…
– Концлагерь? – Павел вскинул на старика глаза, в которых был и упрек, и угроза одновременно.
– А где же еще?
– Ну, Белов! Ну ты и фрукт заморский!
– Я-то тут причем, товарищ…, не имею чести знать имени-отчества…
– Чести! – Павел недовольно поморщился, – Какая у тебя, к ядрене-фене, честь! Фашистюга, фриц, нечисть ты! Пока весь народ жилы рвал за победу, ты тут на подлых фашистских харчах вон какое пузо себе отожрал!
Старик густо покраснел (это было видно даже в сумеречном свете слабых ламп) и срывающимся голосом ответил:
– Вы тут не правы, товарищ! Это не пузо у меня, как вы изволили только что выразиться, а пупочная грыжа. Надорвался в прошлом году, когда меня одного тут оставили, и я таскал ящики…, и не с ирисками и с мармеладом, а со свиной тушенкой и с копченым салом. А это по двенадцать кило каждый ящик, да таких сотни две в день, а то и три! Туда-сюда, туда-сюда! Один! Всех моих помощников на восточный фронт отправили.
– Ага! На восточный фронт! – с кривой усмешкой продолжал наседать Павел, – А мы из них самих там тушенку делали, свиную…да вот жрать ее, акромя червей, некому было. Грыжа у него! Эка заслуга! Скажи еще боевое ранение!
– У каждого свой окоп, молодой человек! – необыкновенно серьезно, уже каким-то иным тоном ответил Белов, – Мой вот такой, извольте видеть… А не желаете себя назвать, так и не надо. Только сколько заберете, за столько распишитесь.
Он с раздражением схватил с полки амбарную книгу с орлом и свастикой и вольным движением кинул ее на столик. Потом раскрытой ладонью решительно надавил сверху.
– Ишь ты! Распишитесь! – возмутился Павел, всплеснув руками, – Под этой фашистской курицей? Да я тебя сейчас стрельну, вражина, да вот только мне за тебя, за старую пузатую сволочь, даже деревянной медальки не дадут! До того ты мелкий и вредный для родины тип!
Белов вспыхнул еще больше и, заикаясь, крикнул в сердцах:
– Врешь! Врешь, наглый мальчишка! Дадут! Тебе орден дадут! Потому что ты…ты такой же как они все! Думаешь, меня на поезд с женой и с больным сыном не посадили, потому что места не хватило? Так знай, место было! Меня скинули прямо на насыпь…, на глазах у жены… Узнал сосед по дому, зубной врач, между прочим, приличный, казалось бы, человек. Ах, орет, немец! Фашист! Иди к своим! Нечего тебе, шпиону, у нас делать! Так что, тебе, господин-товарищ солдат, за такого, как я, орден дадут! Потому ты и стараешься, оскорбляешь старика… Эти все попрекали…фольксдойче, фольксдойче! Мол, недочеловек, русский шпион, дескать… Что ж это за жизнь такая, господи! Я им тут ток провожу, тележки ставлю, рельсы таскаю, изобретаю чего-то! А им все мало! И вам мало! Всё забирай! И подпись твоя мне не нужна! Сдохнуть бы поскорее!
Он оттолкнул в сторону оторопевшего Павла, стал хватать ящик за ящиком и бросать их к ногам Тарасова. Павел невольно отступил назад, к стене и вдруг с жалостью посмотрел на старика. Он схватил его за кисть руки:
– Да ладно тебе, дед! Чего ты разошелся! Ну…, было…, так всякое же случается! Ты ж не виноват, что таким родился? Верно? Да подпишу я тебе твои орлиные бумажки! Отчитаешься перед вашим фюрером по полной программе!
Белов остановился, замаяно посмотрел Павлу в глаза и вдруг как будто сдулся. Он обессилено сел на табуретку и руки его упали вдоль тела вниз. Он склонил вперед седую, взлохмаченную голову, его выдающийся живот уродливо и жалко большим мячом торчал впереди, под слабой, старческой грудью.
Павел нагнулся над ним и тихо, примирительно сказал:
– Павлом Ивановичем меня зовут, дед! Тарасовы мы. Ты не сопи, не надо! Все образуется! Давай лучше ящики смотреть, а то мне возвращаться уж пора. Там люди сидят голодные… Понимаешь ты это?
Старик кивнул и губы его дрогнули.
– У меня буханка хлеба еще есть. И две банки тушенки, собственные, мои. Вы не подумайте, Павел Иванович, я не украл… Просто в сухом пайке положено… Возьмите…
– Э! Белов! Нам чужого не надо. Паек так паек. Солдат солдата понимает. А как же! А вот ящики давай. Штук двенадцать возьму, чтоб по четыре с ирисками, с медом и с шоколадом. Какая-никакая, а жрачка! На безрыбье-то и рак рыба!
Он рассмеялся своей шутке; Белов несмело усмехнулся.
«Чего я его пожалел вдруг? – подумал Павел, вскрывая ящик с ирисками и подгребая их ладонями, – Немец же! Изобретал тут! А наши пухли от голода!»
Но злость ушла, рядом тяжело сопел старый, немощный человек, которого когда-то скинули с последнего киевского эшелона за то, что он, немец, бежал от немцев же, разлучили с семьей, и вот теперь сидит он здесь в этом душном подвале и ждет с ужасом, когда придет какой-нибудь вот такой солдат, как Павел Тарасов, выведет во двор и пристрелит за то, что не было у него никакого выбора ни тогда, в Киеве, ни теперь, под Кенигсбергом. У Павла Тарасова есть выбор – пристрелить или нет, а у него, у старого Питера Белофф, нет ни малейшего. Разве это справедливо? Разве нужна победе вот такая, седая жертва, с пупочной грыжей, с усталыми, слезливыми глазами? Больше некому ответить за всё?
«И зачем это я ему про того немца с женой-еврейкой сказал? Этот-то тут причем?» – подумал он и тяжело вздохнул.
Павел встряхнул головой и отвернулся, сердясь на себя самого за жалость, за бесхарактерность, за какую-то странную, незнакомую ему, сентиментальность; он и слова-то такого не знал, но чувствовал его смысл и очень этого смысла стеснялся.
Сопя и обливаясь потом, таскали коробки по коридору к металлической платформе под лестницей, нагружали на нее, кое-как закрепляли. Потом старик открыл на стене деревянный ящик и нажал какую-то кнопку. Платформа вздрогнула и медленно, поскрипывая промасленной цепью, поползла к свету, наверх.
– Ну, ты даешь, дед! – восхищенно цокнул языком Павел и побежал вверх по лестнице, параллельно быстро поднимающейся платформе. Он с мальчишеским восхищением поглядывал на ползущие к выходу двенадцать картонных коробок.
Белов стоял внизу и с искренней гордостью смотрел на свое изобретение. Когда платформа достигла верхней площадки, он опять сунул руку в деревянный ящик, закрепленный на стене, и остановил дребезжащий двигатель. Цепь звякнула, чуть ослабла и послушно встала.
Старик, страдая отдышкой, медленно поднялся по лестницам, вышел на двор и сощурился на свет. Он редко поднимался наверх, считая склад своей окончательной могилой, из которой, как из всякой могилы, выхода нет.
Ни он, ни Павел не знали, что тот последний киевский эшелон, в котором спасались от немцев жена Белова и их больной сын, уже через полчаса после выхода со станции был почти полностью уничтожен мощной самолетной атакой. Выжило там всего человек тридцать. Но среди выживших не было пожилой темноволосой женщины и тихого, светловолосого, в отца, должно быть, молодого человека с безразличным, блуждающим взглядом.
14. Вторая встреча
Дорога вилась за дюнами, в двухстах метрах от рыбной фабрики. Серая, ровная лента, местами поврежденная гусеницами танков и разрывами снарядов, уходила вглубь побережья, причудливо закручиваясь вокруг дюн и небольших смешанных рощиц. Вдоль нее время от времени взлетал в серое небо частокол стройных сосен.
Белов помог Павлу перетащить все двенадцать коробок с их сладким содержимым к дороге и остановился. Он с грустью поглядывал на Павла, одиноко стоявшего на обочине дороги над коробками, аккуратно сложенными в три ряда, по четыре в каждом. К ним Павел привалил ранец с пистолетами.
Павел беспокойно смотрел на дорогу, по которой время от времени натужно завывали натруженными двигателями грязные армейские автомобили победителей с артиллерийскими прицепами или проносились крытые грузовички с разболтанными кузовами и оборванными, вьющимися на ветру, брезентовыми полотнищами. С грохотом проскочило три танка, из-под гусениц которых во все стороны летели крупные куски асфальта и земли. На башне первого танка, задрав ноги кверху, лихо развалился рыжий танкист. Он нетрезвым взглядом прицелился в Павла и его коробки, что-то заорал и стал лупить каблуком по приоткрытому люку. Танк еще сильнее загремел гусеницами и, чуть развернувшись, встал. Две следовавшие за ним чадящие машины, мощно качнувшись стволами вперед, остановились, как вкопанные. Из распахнутого люка механика последней машины послышался густой мат. Рыжий что-то бойко крикнул вовнутрь своего танка и оттуда показалась черная, кудлатая голова.
«Сейчас грабить будут!» – как-то очень спокойно подумал Павел и покосился на Белова, и тут он сообразил, что старик ведь одет в форму солдата вермахта, а это прямой повод не только к грабежу, но, может быть, даже и к убийству. Павел ногой незаметно сдвинул за ящики ранец с оружием и нащупал рукой в кармане кастет.
Однако обладатель черной кудрявой головы и рыжий танкист смотрели лишь на коробки, потом черный что-то отрывисто сказал и скрылся в люке. Рыжий зло ударил кулаком по люку и сморщился от боли, он нагнул голову в люк и, видимо, отчитывая черноголового, очень громко выругался, но танк взревел, испустил тучу сизого, вонючего дыма, и рывком двинулся дальше по шоссе. Рыжий не удержался и почти нырнул спиной в люк, кверху взметнулись его ноги в грязных сапогах. Два других танка тут же сорвались следом за первым.
Тарасов с облегчением улыбнулся, вспомнив как рыжий провалился в танк, и весело покосился на побледневшего Белова.
– Эх, где мои хлопцы! – вспомнил Павел о двух других разведчиках, с которыми пришел час назад в лагерь, – А что, если их тут порешат…ваши! Я ведь еще с двумя пришел, с необстрелянными, можно сказать.