соображая, какая тут, оказывается, высота… Все, хана — всмятку же разобьюсь… Вот сейчас, сейчас! сейчас!!! — не в силах ждать, я распахнул глаза.
Я ничего не понимал. Все тело скрутила судорога невыносимого предчувствия, каждая кость готова была лопнуть десятками острых щепок, войти, раздирая, в плетение мягких волокон, в рагу сопливых, податливых, подрагивающих тканей, набрякших теплым, красным, которого так много, много, так много, что оно больше не помещается внутри… Затылок словно уже хрупнул яйцом, пустив по черепу сеть трещин.
Мелко трясясь, я вывернул морду из сыро пахнущей подушки. Вежливый сосед щурился на меня, отвернувшись от своей верхней полки, на которой он аккуратно расправлял простыню, — и ничего вежливого не было в этом настороженно-решительном прищуре. Я крутнулся на скользящем матрасе, левой ухватил пыльный край третьей полки, подтянулся, правой нащупал лямку рюкзака. Обрушился с ним, откровенно звякающим, на пол (Вежливый еле успел посторониться), слепо нашарил ботинки, кое-как натянул, не зашнуровывая.
Полная, четкая, яркая луна летела в заоконной прыгающей черноте… стада заснеженных цистерн… громадные одинаковые фасады голых панельных районов — в мелких огнях… станции, склады, редкие окна, фонари в морозном дыму, гнойный свет на снегу… сосульки с низких крыш до земли, погребенная под сугробом скамейка… Какой-то, видимо, почтовый железнодорожный сараище: под козырьком длинный-длинный ряд железных, в человеческий примерно рост ящиков — в каждый из которых втиснуто по скрюченному окоченевшему трупу…
Выкрашенный серой краской задний тамбур был пуст и выстужен: снежок на полу, изморозь на стеклах. Густой пар изо рта. Я поспешно раздернул завязки рюкзака, выхватил бутылку, свернул крышку, приложился к горлышку. Поперхнулся, закашлялся, вытер рукавом облитый подбородок.
Прислонился к ледяной стене. Боль расходилась по мозгу, как круги по воде. Лязгающий металлический коробок встряхивало, мотало и несло из темени в темень.
Дверь в проход между вагонами распахнулась внезапно и резко, чуть не задев меня. Я торопливо отодвинулся, машинально глядя на вошедшего, в свою очередь машинально, видимо, обернувшегося… — и тут же отступил еще на шаг, едва не выронив бутылку.
Когда я пришел в себя, никого в тамбуре опять не было. И я бы даже поверил, что не было вообще, что это мой глюк, — если бы не постукивала язычком о косяк незакрытая дверь внутрь вагона… К черту… — я торопливо хлебнул, не чувствуя ни вкуса, ни крепости… А может, он был нормальный, и приглючилась мне только жуткая рожа?.. Белая, то ли мучнисто-, то ли изжелта-белая: нечеловеческого, короче, цвета… Без волос. Без носа. Без губ. Без век. Без ушей, кажется… Один раз довелось мне раньше такое видеть — это был мужик, перед лицом которого взорвался аэрозольный баллончик. Ему оторвало нос, уши, пальцы…
Я вдруг представил, как зачем-то (проверить, правда ли он такой?) устремляюсь следом за этим типом в вагон… А там никого. Пустые полки, полусползшие матрасы, скомканные простыни, брошенные вещи. И — ни одного человека. И свет не горит, только снаружи заносит синюшные отблески проносящихся фонарей…
Вот и попытайся кому-нибудь доказать, что ты не полный псих… Мышцы лица неконтролируемо расползались то ли в ухмылку, то ли в гримасу. Давай, попробуй… Только не забудь добавить, что главное твое нынешнее занятие — попытка доказать: вся история кино это сто-с-лишним-летний античеловеческий заговор… Кино? Да. Именно. Кино. Синема. От тебя мы без ума. Во-во.
7
Дацко, разумеется, был страшно занят (как всегда) и, как всегда, отвлекаться от своих занятий не собирался — но перетереть с Ксенией готовность выразил. Он сейчас на ATV. У него программа в десять, полчаса до может уделить.
…В этом было его отличие, например, от Игоря. У Игоря тоже никогда ни на что не хватало времени, он тоже вечно был ужжжасно озабочен чем-то (что не имело к Ксении отношения и чем он не хотел с ней делиться), перманентно находился в неописуемой запаре и куда-то фатально опаздывал… Как, впрочем, практически все ее нынешние знакомые… как она сама, в конце концов.
При этом чем же все-таки занимается Гордин семьдесят-восемьдесят процентов своего времени, оставалось сущей загадкой. На посторонних и полузнакомых людей он производил впечатление феерически делового персонажа, одномоментно и фактически в одиночку тянущего минимум по восемь проектов и зарабатывающего тысячу долларов в минуту. Надо было знать его так же близко, как Ксения, чтобы за неприступными сосредоточенными гримасками видеть порядочного бездельника и беспредельного раздолбая, постоянно находящегося на мели, отлынивающего от любой работы, не отвечающего на звонки тех, кому он обещал что-то выполнить или вернуть деньги, зато с одинаковой охотой занимающего бабло и переваливающего свое дело на всякого, кто имел неосторожность предложить помощь. Он действительно на памяти Ксении не пришел вовремя ни на одну встречу (с важным ли партнером, с ней ли в период «окучивания») — но вовсе не по причине плотности графика (не более плотного, чем у любого человека в этом городе и в этом бизнесе), а по причине чудовищной несобранности.
Совсем другое дело Аркаша Дацко. Этот тридцативосьмилетний холеный, но уже заметно обрюзгший и подплывший сальцем «мачо» (как он сам заботливо позиционировал себя в девяностых в глянцевых изданиях… впрочем, небезосновательно, если подразумевать под этим дебильным словцом известную самцовскую харизму) действительно работал со скоростью и эффективностью авиационной пушки.
Ксения по понятным причинам не была с ним знакома лет двенадцать назад, когда Аркаша, тогдашний режиссер рекламных и музыкальных клипов (несомненно, «стильных», гламурных, с рапидами, нарезами и гиперкрупными планами), прилежно и самоотверженно, на износ, олицетворял (говорят) типаж столичного клубного бездельника; но с изменением духа времени и господствующего модус вивенди Дацко тоже, видимо, кардинально переменился — в соответствии с оными. Да, наверное, и с возрастом. Он больше не нюхал кокс, не тусовался по клубам и часто не находил времени летать на западные фесты. Рекламу он тоже давно уже не делал — теперь он брал за нее бабки. Теперь он был телепродюсер. (Еще один продюсер в Ксениной коллекции. На данный момент примерно три четверти ее знакомых — продюсеры. Впрочем, в Москве, кажется, теперь не меньше половины населения — продюсеры. А вторая половина — пиарщики… Стоп, а менты?.. А менты — не часть населения. Это явление природы: опасное, безмозглое и неизменное, как сейсмическая активность в Японии…)
Короче, Дацко давно не бездельничал — он бешено, безостановочно, с ледяным напором «варился», на ходу отпуская попеременно в приложенные к обоим ушам мобилы рваные нетерпеливые реплики. В его сутки и правда упаковывалось неправдоподобное количество телодвижений, перемещений, переговоров и подписаний, имеющих результатом бесчисленные программы, сериалы и кинофильмы, как правило совершенно имбецильные, но в свою очередь неизменно обращающиеся в преизрядное, даже по меркам этой изнывающей от прибылей отрасли, лавэ. Два (из то ли трех, то ли четырех) его телефона, предназначенные для «внешних» контактов, действительно звонили не реже раза в пару минут. При этом если у тебя к Аркаше имелось более-менее существенное дело, у него почти всегда можно было получить внятный ответ или краткую аудиенцию.
Вот и Ксению он в свое время пер — равнодушно, в темпе, в перерыве меж более важными занятиями, но на совесть. Мало ей не показалось, и ощущения остались самые неоднозначные. Она так и не поняла: для Аркаши это было чисто рефлекторно, или ему все-таки приятно было нагадить Гордину, чьей женщиной она тогда считалась, — Дацко хорошо его знал и по каким-то неведомым ей причинам сильно не любил.
Крутя пустыми переулками меж Бэ Полянкой и Бэ Ордынкой, она тщетно пыталась вспомнить глазами, где же было это ATV (Первый или Второй Казачий?..). Какое-то посольство — Игорь показывал — тут рядом: туркменское, кажется…
Нашла. Прошла (пропуск на нее был заказан — у Аркаши все четко). Вспомнила, где у них ведомственный кабак — на первом этаже направо. В кабаке имелась всего одна, хотя довольно обширная и громогласная компашка нагловатой телевизионной молодежи.
Дацко образовался всего через пять минут после назначенного срока, неся округлый графинчик с чем-то красно-коричневым — фирменной здешней кедровой настоечкой, как оказалось. Якобы сладкой и страшно мягкой — но Ксения все равно отказалась.
— А, ну да, ты же вообще не пьешь, я забыл…
Себе, впрочем, Аркаша плескал щедро — легкий расслабон в перерыве. Перед бесчисленным дальнейшим (день его — Ксения помнила — раньше трех ночи кончался редко).
— Рассказывай, — велел негромко, чтоб не слышала телемолодежь.
Ксения рассказала (так же негромко) про свой визит на Люсиновскую. Дацко потягивал кедровую, брякая о стол тяжелыми золотыми (и даже, кажется, с драгкаменьями) котлами, глядя внимательно и без выражения (его телефон тут же заголосил, но он сбросил звонок), — и Ксения не взялась бы сказать, действительно ли Аркаша ее слушает или думает про себя о чем-то совершенно постороннем. У него всегда был этот пустоватый взгляд и скудная мимика человека, мыслями от тебя далекого. Крупное, красивое, но уже теряющее четкость черт лицо — уже становящееся потихоньку рыхло-мужиковатым…
— Как, ты говоришь, фамилия?
— Валяев. Капитан. Из УБЭПа.
У него опять заорал телефон — другую мелодию (а может, другая труба).
— Перезвоню, — отрезал Дацко. — А когда ты его последний раз видела? — Ксении. — Гордина?
— Ну, я не помню числа. В конце декабря… Слушай, и что он — правда так и пропал? И никто ничего не знает?
— Похоже на то. Причем пока спохватились… Он же буквально перед самым Новым годом срыл. Ну, уже накануне праздников никто, конечно, не работал, с Нового года до Рождества все квасили — и только когда опохмелились, на работу выползли… Причем даже тогда еще толком никто ничего не прочухал — кроме, видимо, этого их Меркина…