Тилль — страница 23 из 52

— К монастырю, — ответил толстый граф.

— Мы как раз оттуда. Провизии там нет.

— Мы не провизию ищем, мы ищем Тилля Уленшпигеля.

— Он там, это да. Мы его видели, только потом явились императорские, и нам пришлось уносить ноги.

Толстый граф побледнел.

— Не бойтесь, я вам дурного не сделаю. Я Ханс Клоппмесс, из Гамбурга. Я тоже был когда-то императорский, а может, снова буду, кто знает? Я ведь наемник, это моя работа, все равно как столяр или пекарь. Армия — моя гильдия, вон и том фургоне жена и детишки, им есть надо. Сейчас французы не платят, но когда начнут, то будет побольше, чем у императора. В Вестфалии большие господа о мире переговариваются. Как война закончится, все получат задержанное жалование, уж это точно, без жалованья мы по домам не пойдем, а этого большие господа боятся. Лошади у вас хороши!

— Спасибо, — сказал толстый граф.

— Мне бы такие пригодились, — сказал Ханс Клоппмесс.

Толстый граф озабоченно обернулся к драгунам.

— Вы откуда? — спросил Ханс Клоппмесс.

— Из Вены, — хрипло ответил толстый граф.

— Я один раз почти был в Вене, — сказал всадник рядом с Хансом Клоппмессом.

— Да ну? — спросил Ханс Клоппмесс. — Ты, и в Вене?

— Почти в Вене. Не добрался.

— А что случилось?

— Ничего не случилось, говорю же — не добрался.

— Держитесь подальше от Штарнберга, — говорит Ханс Клоппмесс. — Лучше всего направляйтесь югом мимо Гаутинга, потом на Херршинг, а оттуда уж к монастырю. Там пешком пока пройти можно. Но поторопитесь, Тюренн и Врангель уже перебрались через Дунай. Скоро начнется.

— Мы не пешком, — сказал Карл фон Додер.

— Пока что.

Не договариваясь, без команды, все они пришпорили коней. Толстый граф пригнулся к шее своей лошади и держался изо всех сил, наполовину за поводья, наполовину за гриву. Он видел, как летит из-под копыт земля, слышал за собой крики, слышал хлопок выстрела и удержался от соблазна обернуться.

Они скакали и скакали, и все еще скакали и скакали, его спина невыносимо болела, сил в ногах больше не оставалось, и он не отваживался повернуть голову. Рядом с ним скакал Франц Керрнбауэр, перед ним Конрад Пурнер и Карл фон Додер, а Штефан Пурнер позади.

Наконец они остановились. От лошадей шел пар. Перед глазами толстого графа все почернело, он начал соскальзывать с седла, Франц Керрнбауэр подхватил его и помог слезть. Наемники за ними так и не погнались. Начался снегопад. Бело-серые хлопья кружились в воздухе. Толстый граф дал снежинке приземлиться на палец и увидел, что это зола.

Карл фон Додер потрепал шею своего коня.

— Он сказал: югом мимо Гаутинга, потом на Херршинг. Лошади пить хотят, нужна вода.

Они снова сели на коней. Молча ехали сквозь падающую с неба золу. Людей больше не встречали, а ранним вечером увидели над собой монастырскую башню.

Здесь мемуары Мартина фон Волькенштайна делают скачок — он ни слова не говорит о крутом подъеме за Херршингом, который наверняка нелегко дался лошадям, не упоминает полуразрушенные монастырские здания, не описывает монахов. Дело тут, конечно, в памяти, но еще более, кажется, в том нервном нетерпении, что овладело им во время письма. И потому уже через пару путаных строк читатели видят его в рассветные часы следующего дня за беседой с настоятелем.

Они сидели на табуретах в пустом зале вдвоем.

Вся прочая мебель была украдена, поломана или пошла на дрова. «Раньше здесь были гобелены, — сказал настоятель, — и серебряные подсвечники, и большой золотой крест там, над дверным проемом». Теперь светила им только лучина. Отец Фризенеггер говорил по существу и без прикрас, но толстый граф несколько раз успел задремать. Всякий раз, всполошенно встряхнувшись, он видел, что сидящий напротив худощавый мужчина не переставал говорить. Толстого графа нещадно клонило в сон, но настоятелю было важно рассказать о последних годах, было важно в точности донести до императорского посланника, что пережил монастырь. И когда уже во времена Леопольда I толстый граф писал свои мемуары, чувствуя, как путаются в его голове события, люди и даты, он с завистью вспоминал безупречную память отца Фризенеггера.

«За все тяжелые годы настоятель не утратил своего острого разума, — писал он. — Взгляд его был внимателен, слова прекрасно подобраны, фразы длинны и изящно сложены, но одной лишь достоверности недостаточно: многочисленные события в устах настоятеля не связывались в истории, и посему трудно было не потерять нить». Он рассказывал, как солдаты грабили монастырь: сперва войска императора взяли, что хотели, потом пришли протестантские войска и тоже взяли, что хотели. Потом протестанты ушли, и снова пришли войска императора и снова взяли, что хотели: животных и древесину, и сапоги. Потом войска императора ушли, но оставили гарнизон, а потом пришли мародеры, которые были сами по себе, но гарнизон их прогнал, а может быть, они прогнали гарнизон, или то, или другое, а может быть, сперва одно, а после другое, толстый граф не помнил точно, да и неважно это, — во всяком случае, гарнизон ушел, и пришли войска императора, а может быть, шведы, чтобы взять, что хотели, животных и древесину, и одежду, и, конечно, сапоги, да только сапог уже не было, и древесина тоже кончилась. Следующей зимой крестьяне из окрестных деревень сбежались в монастырь искать защиты, в каждом зале толпились люди, в каждой келье, в каждом коридоре. Голод, нечистоты в колодцах, мороз, волки!

— Волки?

— Волки повадились пробираться в дома, — объяснил настоятель, — сперва по ночам, а потом и днем.

Люди бежали из деревень в леса, где охотились на мелких животных, чтобы прокормиться, затем срубили деревья, чтобы согреться, — и от голода волки утратили всякий страх. Они пошли на деревни, как ожившие кошмары, как жуть из старинных сказок. Являлись посреди хлева или горницы с голодными глазами и не думали пугаться ножа или навозных вил. В самые страшные дни зимы они добрались даже до монастыря, и одна из бестий напала на молодую мать и вырвала младенца из ее рук.

Нет, этого на самом деле как раз и не было, настоятель говорил лишь, что все боялись за маленьких детей. Но когда толстый граф, у которого к тому времени было уже пятеро внуков и трое правнуков, записывал рассказ настоятеля, то образ волка, рвущего в куски младенца на глазах матери, так преследовал его, что показался настоящим воспоминанием, — и посему, в изысканных выражениях попросив у читателей прошения за то, что не имеет права умолчать о нижеследующем, в ужасающих подробностях описал смятение, волчий рык, крики жертвы, острые зубы и кровь на снегу.

— Так все и продолжалось, — ровным голосом рассказывал настоятель, — день за днем, год за годом. Беспрестанный голод. Беспрестанные болезни. Сменяющие друг друга армии и мародеры. Опустошенная земля. Леса исчезли, деревни погорели, люди бежали бог знает куда. В прошлом году даже волки и те куда-то делись.

Он наклонился вперед, положил толстому графу руку на плечо и спросил, сможет ли тот все запомнить.

— Все запомню, — сказал толстый граф.

— Важно, чтобы при дворе все знали, — сказал настоятель. — Курфюрст баварский, главнокомандующий императорскими войсками, в премудрости своей занят только общей картиной, а не деталями. Его многажды просили о помощи, но, если говорить со всей откровенностью, его солдаты творили худший разбой, чем шведы. Если память обо всем этом сохранится, то страдания были не напрасны.

Толстый граф кивнул.

Настоятель пристально посмотрел ему в лицо.

— Самообладание, — сказал он, будто читая мысли. — Дисциплина и воля.

От него зависит, сохранится ли монастырь, выживут ли братья.

Он перекрестился, толстый граф последовал его примеру.

— Вот что помогает, — сказал настоятель.

Он приоткрыл ворот рясы, и с чувством жути, знакомым ему только по горячечному бреду, толстый граф увидел джутовые жгуты с вплетенными металлическими шипами и осколками стекла, перепачканными засохшей кровью.

— Дело привычки, — сказал настоятель.

Хуже всего было в первые годы — тогда он снимал порой власяницу и охлаждал водой гноящиеся язвы. Но затем всякий раз стыдился своей слабости, и всякий раз Господь дарил ему силу сызнова усмирять плоть. Порой боль становилась до того невыносима, до того адски пылала, что ему казалось, будто он сходит с ума. Тут спасала молитва. Спасала привычка. Да и кожа огрубела. С четвертого года постоянная боль стала ему другом.

В эти минуты, писал позднее толстый граф, им, верно, овладел сон, ибо когда он зевнул и потер глаза, вспоминая, где находится, напротив него сидел уже кто-то другой.

То был тощий человек с впалыми щеками и шрамом, тянущимся через весь лоб к переносице. Одет он был в рясу, но сразу было ясно — хоть и нельзя было сказать, по каким приметам, — что это был не монах. Никогда еще толстый граф не видел таких глаз. Когда он описывал в своих мемуарах этот разговор, ему не удавалось вспомнить, действительно ли все было так, как он десятилетиями рассказывал друзьям, знакомым и чужим. Впрочем, в любом случае он не смог бы отринуть версию, которую уже слышало столько людей, так что повторил ее и на бумаге:

— Наконец-то ты явился, — сказал незнакомец. — Я уже заждался.

— Ты Тилль Уленшпигель?

— Да уж не ты! Что, за мной прибыл?

— По приказу императора.

— Какого? Императоров много.

— Император один! Над чем ты смеешься?

— Не над императором, над тобой. Ты почему такой жирный? Жрать же нечего, как ты отрастил такое брюхо?

— Заткнись, — сказал толстый граф и сразу же разозлился на себя за то, что ему не пришло в голову ничего остроумнее. Всю жизнь потом он пытался измыслить достойную реплику и придумал их даже несколько, но в своих рассказах всегда приводил этот постыдный свой ответ. Казалось, что ответ этот подкрепляет истинность воспоминаний. Разве станет человек выдумывать историю, выставляющую его самого в настолько невыгодном свете?

— А то ты меня ударишь? Не ударишь. Ты мягкий. Кроткий и мягкий, и добрый. Не место тебе здесь.