— Мне на войне не место?
— Не место.
— А тебе место?
— Да, мне место.
— Ты с нами сам поедешь, или нам тебя заставлять придется?
— Сам, конечно. Здесь есть больше нечего, все рушится, настоятель долго не протянет, поэтому я за тобой и послал.
— Это не ты за мной послал.
— Еще как я, тефтелька ты жирная!
— Их величество изволили услыхать…
— А отчего же это они изволили, толстобрюхий ты мой? Их жалкое величество, их тупорылое величество с золотой короной услыхали обо мне на своем золотом троне, потому что я за вами послал. И не думай на меня замахиваться, шуту еще и не такое говорить дозволено, не знаешь разве? Если я не назову их величество тупорылым, то кто же? Кто-то ведь должен. А тебе нельзя.
Уленшпигель ухмыльнулся. Ужасная это была ухмылка, насмешливая и злая, а так как дальше толстый граф их разговора не помнил, он потратил полдюжины фраз на эту ухмылку, а потом целую страницу мечтательно описывал, как прекрасен, глубок и освежающ был его сон на полу монашеской кельи: «До полудня следующих суток ты пробыл со мной, Морфей, в ту ночь, когда ты был мне так нужен, о милый бог покоя, дарующий радость и мир, священный хранитель ночного забытья, и пробудился я омоложенным, счастливым, полным благодатных сил».
Слова эти отражают не столько тогдашние ощущения молодого человека, сколько религиозные сомнения старика, о которых он с чувством и подробно пишет в другом месте мемуаров. В то же время, об одной детали, заставлявшей его краснеть и пятьдесят лет спустя, он умолчал из стыда. Собравшись около полудня во дворе, чтобы попрощаться с настоятелем и тремя изможденными монахами, походившими скорее, на приведения, чем на людей, они осознали, что забыли взять с собой лошадь для Уленшпигеля.
Да, никому из них не пришло в голову подумать: на чем, собственно, должен добираться в Вену человек, которого им велено было доставить. Здесь, разумеется, негде было купить или одолжить не то что коня, а даже и осла. Вся скотина, которую не успели съесть, давно разбежалась.
— Ну, значит, пусть за мной сидит, — сказал Франц Керрнбауэр.
— Не годится, — сказал Уленшпигель. При свете дня он выглядел в своей рясе еще более тощим. Он стоял, чуть клонясь вперед, щеки проваливались, глаза блестели в глубоких глазницах. — Император мне друг. Хочу отдельную лошадь.
— Я тебе зубы выбью, — спокойно сказал Франц Керрнбауэр, — и нос я тебе сломаю. Вот прямо сейчас. Посмотри на меня. Видишь ведь, что я зря не болтаю.
Несколько секунд Уленшпигель задумчиво смотрел на него снизу вверх, потом забрался сзади на его лошадь.
Карл фон Додер положил толстому графу руку на плечо и прошептал:
— Это не он.
— Что?
— Это не он!
— Кто не он?
— Мне кажется, это не тот, кого я тогда видел.
— Что?
— На рыночной площади. Что ж тут поделать. Мне кажется, это не он.
Толстый граф пристально посмотрел на секретариуса.
— Вы уверены?
— Не вполне. Много лет прошло, и он был тогда надо мной на канате. Какая уж тут уверенность!
— Давайте больше не будем об этом, — сказал толстый граф.
Настоятель благословил их дрожащими руками и посоветовал избегать больших городов. В Мюнхене из-за наплыва страждущих заперты ворота, туда больше никого не пускают, улицы переполнены голодными, колодцы загрязнены нечистотами. В Нюрнберге, где лагерь протестантов, та же картина. Говорят, что Врангель и Тюренн со своими отрядами приближаются с северо-запада, так что лучше всего пойти в обход через северо-восток, пробраться между Аугсбургом и Ингольштадтом. От Ротенбурга можно продолжить напрямую на восток, оттуда открыт путь в Нижнюю Австрию. Настоятель умолк и почесал грудь — казалось, обычный жест, но теперь, зная о власянице, толстый граф отвел глаза. По слухам, обе стороны вели дело к большому бою, пока в Вестфалии не объявили перемирие. Каждая надеялась улучшить положение до переговоров.
— Спасибо, — сказал толстый граф, который почти ничего из сказанного не понял. Он не был силен в географии. В отцовской библиотеке стояла многотомная Topographia Germaniae Маттеуса Мериана, и несколько раз он с содроганием листал ее. К чему все это запоминать? Зачем путешествовать, если можно жить в центре, в самой середине мира, в Вене?
— Отправляйся с Богом, — сказал настоятель Уленшпигелю.
— Оставайся с Богом, — ответил шут с лошади. Обхватив за талию Франца Керрнбауэра, он выглядел до того слабым и сухощавым, что никак не верилось в его способность удержаться верхом.
— Однажды ты пришел к нашим воротам, — проговорил настоятель. — Мы приняли тебя, не спрашивая, какой ты веры. Более года пробыл ты с нами, а теперь покидаешь.
— Отличная речь, — сказал Уленшпигель.
Настоятель перекрестился. Шут хотел последовать его примеру, но как-то запутался — одна рука зацепилась за другую, и пальцы творили что-то не то. Настоятель отвернулся, толстый граф с трудом сдержал смех. Двое монахов открыли ворота.
Проехать им удалось немного. Через несколько часов на них обрушился такой ливень, какого толстый граф еще не видывал. Они соскочили с лошадей и укрылись под их брюхами. Вода бурлила, ревела, кипела вокруг, будто на них падало само небо.
— А если это не Уленшпигель? — прошептал Карл фон Додер.
— Два неразличимых предмета, — сказал толстый граф, — суть один и тот же предмет. — Или это Уленшпигель, нашедший прибежище в монастыре Андекс, или человек, нашедший прибежище в монастыре и называющий себя Уленшпигель. Бог знает правду, но покуда он не вмешивается, разницы нет.
В этот момент вблизи послышались выстрелы. Они вскочили в седла, пришпорили коней и понеслись по полю. Толстый граф тяжело, со свистом, дышал, у него болела спина. Дождь бил в лицо. Целая вечность прошла, пока драгуны наконец не остановили лошадей.
Толстый граф спешился, еле держась на неверных ногах, и потрепал шею своей лошади. Она вытянула губы и фыркнула. Слева текла речка, справа высился нетронутый лес, какой им не встречался с Мелька.
— Это, должно быть, Штрайтхаймские угодья, — сказал Карл фон Додер.
— Тогда мы слишком далеко зашли на север, — сказал Франц Керрнбауэр.
— Ни в жизни это не Штрайтхаймские угодья, — сказал Штефан Пурнер.
— Да что же это еще может быть, — сказал Карл фон Додер.
— Ни в жизни, — сказал Штефан Пурнер.
Тут вдали раздалась музыка. Они затаили дыхание и прислушались: дудки и барабаны, веселый марш, ноги так и запросились в пляс. Толстый граф поймал себя на том, что плечи его дергаются в такт.
— Убираемся отсюда, — сказал Конрад Пурнер.
— Не на лошадей! — прошипел Карл фон Додер. — В лес!
— Осторожность не помешает, — сказал толстый граф, пытаясь хотя бы сделать вид, что это он тут распоряжается. — Наша задача — оберегать Уленшпигеля.
— Бедные вы ослы, — вздохнул Уленшпигель. — Дурьи головы. Это мне вас оберегать придется.
Над ними высились деревья. Толстый граф видел, что его лошадь не хочет идти в лес, но он крепче сжал поводья, погладил ее по влажным ноздрям, и она послушалась. Скоро подлесок стал так густ, что драгунам пришлось расчищать дорогу саблями.
Они снова прислушались. Раздавался неясный гул: что это, откуда? Постепенно толстый граф осознал, что то было множество голосов, разговоры и пение, и выкрики бесчисленных глоток. Он почувствовал страх своей лошади, погладил ее гриву, она фыркнула.
Он забыл, сколько времени они шли лесом, и написал, что шли два часа. «Голоса затихли за нами, — писал он, — и нас объяла шумная тишь лесного покоя. Кричали птицы, ломались сучья, ветер шептал в кронах».
— Надо на восток, — сказал Карл фон Додер, — в Аугсбург.
— Настоятель говорил, что в города не пускают, — сказал толстый граф.
— Но мы посланники императора, — сказал Карл фон Додер.
Тут толстый граф сообразил, что у него с собой не было никаких бумаг в доказательство этого: ни письма, ни охранной грамоты, ни свидетельства. Ему не пришло в голову попросить, а в администрации Хофбурга, очевидно, никто не счел себя ответственным за эту задачу.
— А где восток? — спросил Франц Керрнбауэр.
Штефан Пурнер показал куда-то рукой.
—. Это юг, — сказал его брат.
— Экие болваны, — весело сказал Уленшпигель. — Ничего-то вы не соображаете, гномы паршивые! Мы на западе, значит, восток везде.
Франц Керрнбауэр замахнулся, но Уленшпигель с неожиданной резвостью пригнулся и прыгнул за дерево. Драгун кинулся за ним, но он проскользнул как тень за одним стволом, потом за другим, и исчез. Слышно было только его хихиканье.
— Не поймаешь, я лес знаю. Я еще мальчиком обратился в лесного духа.
— В лесного духа?
— Белого лесного духа, — Уленшпигель, смеясь, вышел из кустов. — Я служил Великому Дьяволу.
Они устроили привал. Припасы почти кончились. Лошади обгрызали стволы деревьев. По кругу пустили бутыль со слабым пивом, все сделали по глотку. До толстого графа бутыль дошла уже пустой.
Усталые, они побрели дальше. Лес поредел, деревья стояли уже не так близко друг к другу, подлесок был не так густ, уже не нужно было прорубать дорогу для лошадей. Толстый граф заметил, что больше не слышит птиц: ни воробья, ни дрозда, ни вороны. Они снова сели на коней и выехали из леса.
— Боже, — сказал Карл фон Додер.
— Господь Всеблагой, — сказал Штефан Пурнер.
— Дева Мария, — сказал Франц Керрнбауэр.
Когда толстый граф спустя пятьдесят лет попытался описать увиденное, он понял, что ему это не под силу. Не под силу как писателю, и еще более не под силу как человеку — даже после стольких лет он был не в состоянии облечь увиденное в слова, которые что-нибудь бы значили. Конечно, он, тем не менее, что-то написал. Это был один из важнейших моментов в его жизни; то, что он стал свидетелем последнего сражения Тридцатилетней войны, преследовало его всю дальнейшую жизнь. «Господин обергофмейстер видел битву при Цусмарсхаузене», — говорили всякий раз, когда представляли его кому-то, а он с привычной скромностью отвечал: «Не стоит, об этом не расскажешь».