Тилль — страница 32 из 52

Чем ближе, тем сильнее запах бил в ноздри. От него кололо в глазах и жгло в груди, а если держать перед лицом платок, то он пробирался и через платок. Король зажмурился, его мутило. Он попытался дышать мельче, но от запаха было не спастись, и его замутило еще сильнее. Он заметил, что и графу Худеницу было нехорошо, и даже солдаты прижимали ладони к лицу. Повар был бледен как смерть. Шут и тот выглядел не так задиристо, как раньше.

Земля была разрыта, лошади проваливались, будто пробирались через болото. Нечистоты темно-коричневыми кучами громоздились вдоль дороги, и король пытался внушить себе, что это не то, что он думает, но знал, именно это оно и было — кал сотен тысяч людей.

Но зловоние шло не только от него. Пахло ранами и язвами, пахло потом и всеми болезнями, которые только знало человечество. Король моргнул. Ему показалось, что он видит запах — ядовитое желтое сгущение воздуха.

— Куда?

Дюжина кирасиров преградила им проход: высокие, спокойные солдаты в шлемах и броне, какой король не видел с тех самых дней в Праге. Король посмотрел на графа Худеница. Граф Худениц посмотрел на солдат. Солдаты посмотрели на короля. Кто-то должен был заговорить, должен был объявить о его прибытии.

— Его величество король Богемии, его светлость курфюрст пфальцский, — произнес король после долгой паузы сам, — направляется к вашему повелителю.

— Где его величество король Богемии? — спросил один из кирасиров. Он говорил на саксонском диалекте, и король вспомнил, что на шведской стороне воевало мало шведов — да и в датском войске почти не было датчан, и в Праге у ворот в свое время стояла только пара сотен чехов.

— Здесь, — сказал король.

Кирасир поглядел на него с ухмылкой.

— Это я. Его величество — это я.

Другие кирасиры тоже ухмылялись.

— Что вас забавляет? — спросил король. — Мы располагаем охранной грамотой, приглашением короля Швеции. Немедленно ведите меня к нему.

— Ладно, ладно, — сказал кирасир.

— Я не потерплю неуважения, — сказал кораль.

— Ну-ну, не волнуйся, — сказал кирасир, — пойдем, величество.

И он повел их через внешние круги лагеря во внутренние; с каждым шагом зловоние, казалось бы, уже предельно отвратительное, делалось еще тошнотворнее. Они добрались до фургонов обоза: оглобли торчали вверх, больные лошади валялись на земле, дети играли в грязи, женщины кормили грудью младенцев и стирали одежду в лоханях с коричневой водой. Среди них были и продажные девки, и жены наемных солдат. У кого была семья, тот брал ее с собой на войну, куда бы ей иначе деться?

Тут король увидел страшное. Сперва он глядел и не понимал, картина не поддавалась пониманию, но, если не отводить взгляда, увиденное складывалось в понятое. Он быстро отвернулся. Граф Худениц рядом с ним застонал.

Это были мертвые дети. Вряд ли кто-то был старше пяти, большинство младше года. Они лежали бледной кучей с пятнами светлых, карих и рыжих волос, а если присмотреться, у некоторых были открыты глаза; детей было сорок или больше, и воздух был темен от мух. Когда они проехали мимо, король почувствовал желание обернуться, он ни за что не хотел снова увидеть это и в то же время хотел; он удержался и не обернулся.

Они добрались до глубины лагеря, до солдат. Всюду стояли палатки, мужчины сидели у огня, жарили мясо, играли в карты, спали на полу, пили. Здесь все было почти обыкновенно, если бы не больные: больные в грязи, больные в сене, больные на фургонах — не только раненые, а люди с язвами по всеми телу, люди с бубонами на лице, люди со слезящимися глазами и слюнявыми ртами; многие лежали, неподвижно свернувшись, и неясно было, они уже умерли или еще только умирали.

Вонь стала совершенно невыносима. Король и его сопровождающие давно уже не отнимали рук от лица, они пытались не дышать, а когда вдохнуть все же становилось необходимо, хватали ртом воздух перед самыми ладонями. Короля снова мутило, он сдерживался изо всех сил, но становилось только хуже, и тогда он свесился с лошади вбок, и его вырвало. Тут же это случилось и с графом Худеницем, и с поваром, и с одним из голландских солдат.

— Все? — спросил кирасир.

— К королю обращаются «ваше величество», — сказал шут.

— Ваше величество, — сказал кирасир.

— Он все, — ответил шут.

Они отправились дальше. Король закрыл глаза, и это немного помогло, запах чуть ослабевал, если ничего не видеть. Но только чуть. Он услышал, как кто-то что-то сказал, что-то воскликнул, потом смех со всех сторон, но ему это было неважно, пусть над ним смеются. Только бы не чувствовать больше этого зловония.

И так, с закрытыми глазами, он добрался до королевского шатра в центре лагеря, окруженного дюжиной шведов в доспехах — лейб-гвардией короля, призванной отгонять недовольных солдат. Шведская корона вечно запаздывала с выдачей жалования. Даже если побеждать в каждой битве и забирать себе все, что найдется на покоренной земле, война оставалась невыгодным предприятием.

— Вот, короля доставил, — сказал кирасир, который их вел.

Охранники захохотали.

Король услышал, что к смеху присоединились и его солдаты.

— Граф Худениц! — произнес он своим самым резким повелительным тоном. — Пресечь дерзость!

— Слушаюсь, ваше величество, — пробормотал граф, и, как ни странно, это подействовало, бесстыдные свиньи замолкли.

Король спешился. У него кружилась голова, он закашлялся и долго кашлял, наклонившись всем телом вперед. Потом один из охранников раздвинул полог, и король со свитой вошли в шатер.

Было это целую вечность назад. Они ждали уже два часа, если не три, ждали на низких скамейках без спинки, и король не знал, как ему продолжать игнорировать это обстоятельство, а игнорировать его было необходимо, потому что иначе пришлось бы встать и отбыть, а швед этот был единственным, кто мог бы вернуть ему Прагу. Возможно, швед был с ним груб, потому что сам хотел в свое время жениться на Лиз? Слал ей письма и портреты дюжинами, все клялся и клялся ей в любви, но так и не смягчил ее сердце. Верно, в этом было дело. Какая мелочная месть.

По крайней мере, возможно, этим он удовлетворит свою жажду возмездия. Возможно, это хороший знак. Может быть, ожидание означает, что Густав Адольф согласится ему помочь. Он потер глаза. Как всегда, когда он волновался, его руки казались слишком мягкими, а в животе так жгло, что никакой травяной настой не помогал. Тогда, во время битвы за Прагу, колики стали до того невыносимы, что ему пришлось покинуть поле боя, пришлось ждать исхода дома, в окружении слуг и придворных. Это был худший час его жизни, но только все, что случилось потом, — каждая минута, каждое отдельное мгновение — было еще хуже.

Он услышал собственный вздох. Наверху трещала на ветру ткань шатра, снаружи доносились мужские голоса, кто-то кричал, смертельно раненый или чумной, в лагерях никогда не обходилось без чумы. Об этом не говорили, никто не хотел об этом думать, поделать все равно ничего было нельзя.

— Тилль, — сказал король.

— Король? — сказал Тилль.

— Представь что-нибудь.

— Что, скучно стало?

Король молчал.

— Он, значит, заставляет тебя ждать, обращается с тобой, как со своим портным, как с парикмахером, как с мойщиком ночного горшка, вот ты и заскучал, и я тебя должен развлечь, так?

Король молчал.

— С удовольствием.

Шут подался вперед.

— Посмотри мне в глаза.

Король с сомнением взглянул на него. Тонкие губы, острый подбородок, пестрый камзол, шапка из телячьей кожи; когда-то он спросил шута, что означает этот костюм, уж не пытается ли он нарядиться животным, а тот ответил: «Наоборот, человеком!»

Он послушно посмотрел шуту прямо в глаза. Моргнул. Было неприятно, он не привык переносить чужой пристальный взгляд. Но все было лучше, чем говорить о том, как с ним поступает швед, и ведь, он сам попросил шута развлечь его, да и любопытно было, что тот задумал. Король подавил желание смежить веки — он смотрел прямо в глаза шуту.

Ему вспомнился чистый холст, что висел в тронном зале и вначале так его радовал. «Скажи людям, что дураки не видят здесь картины, ее видят только люди благородные: попробуй, скажи и погляди, какие чудеса начнутся!» Уж до чего смех разбирал, когда посетители старательно всматривались в пустой холст и кивали с видом знатоков. Конечно, всем им хватало осторожности не утверждать прямо, что они действительно видят картину, почти все прекрасно понимали, что это просто белый холст. Но, во-первых, никто не был до конца уверен, не кроется ли все же в холсте и правда какая-то магия. А во-вторых, они не знали, верят ли в эту магию всерьез Лиз и он сам — а выглядеть плебеем или дураком в глазах королевских особ было, в сущности, не лучше, чем действительно быть дураком или плебеем.

Даже Лиз ничего не сказала. Даже она, его замечательная, прекрасная, но во многом все же наивная супруга, молча смотрела на холст. Даже она не была уверена, что, впрочем, неудивительно, в конце концов, она была всего лишь женщиной.

Он хотел было заговорить с ней об этом. Хотел сказать: «Брось это, Лиз, со мной-то можешь не притворяться!» Хотел, но не решился. Ведь если она верила, если она хоть немного верила, что холст заколдован, то что бы она тогда подумала о нем?

А если бы она заговорила об этом с другими? Если бы она сказала: «Его величество, король, мой супруг, не видит картины на холсте», — что люди бы тогда подумали? Он и так был в щекотливом положении: король без земель, изгнанник, ничего у него не оставалось, кроме мнения окружающих, а если бы расползлись слухи, что в его тронном зале висит волшебная картина, которую видят одни лишь благородные люди, а он не видит? Конечно, никакой картины не было, был только розыгрыш шута, но, очутившись на стене, холст обнаружил собственную магию, и король с ужасом понял, что не может ни снять его, ни сказать о нем хоть слово: нельзя было заявить, что он видит картину там, где ее нет, уж это был лучший способ выставить себя дураком, — но и что картины нет, никак нельзя было сказать, ведь если остальные верили, что холст способен магическим образом изобличать глупость и низость, то этого было достаточно, чтобы окончательно его опозорить. Даже со своей бедной, милой, ограниченной женой он не мог об этом говорить. Путаное это было дело. Вот что шут натворил.