Густав Адольф протянул руку, его маленькая мясистая ладонь маячила перед грудью короля. Только пожать ее — и он снова увидит гейдельбергский замок, холмы и реку, тонкие лучи солнца, падающие сквозь плющ в колоннаду, увидит залы, в которых вырос. И Лиз снова заживет, как ей пристало, у нее будет вдоволь камеристок и мягчайшего белья, и шелков, и немигающих восковых свечей, и преданных придворных, знающих, как беседовать с королевой. Он мог все вернуть. Все стало бы как раньше.
— Нет, — сказал король.
Густав Адольф склонил голову набок, будто не расслышал.
— Я король Богемии. Я курфюрст пфальцский. Я ни от кого не приму в лен то, что мне принадлежит по праву. Мой род старше вашего, и вам, Густав Адольф Ваза, не следует ни говорить со мной в таком тоне, ни делать мне столь постыдного предложения.
— Доннерветтер, — сказал Густав Адольф.
Король повернулся к нему спиной.
— Погоди!
Король, направившийся было к выходу, остановился. Он знал, что разрушает этим весь эффект, и все же не мог иначе. В нем загорелась искорка надежды, и ее не удавалось потушить: вдруг он так впечатлил шведа твердостью характера, что тот сделает ему другое предложение. «А ты все же настоящий мужчина, — скажет он, — я в тебе ошибался!» «Да нет», — подумал король. Ерунда. И все же он остановился и обернулся, ненавидя себя за это.
— А ты все же настоящий мужчина, — сказал Густав Адольф.
Король сглотнул.
— Я в тебе ошибся, — сказал Густав Адольф.
Король сдержал приступ кашля. В груди болело, голова кружилась.
— Ну, иди с Богом, — сказал Густав Адольф.
— Что?
Густав Адольф стукнул его кулаком по плечу.
— Ты молодец. Можешь собой гордиться. А теперь вали, мне войну выигрывать надо.
— Это все? — сдавленно спросил король. — Это последнее слово: иди с Богом?
— Ты мне не нужен. Пфальц мне так или иначе достанется, а Англия, чай, без тебя мне даже скорее поможет, ты им только напоминаешь о старом позоре и проигранной пражской битве. Мне лучше с тобой не связываться, и тебе тоже лучше — не потеряешь лица. Ну, прощай!
Он обнял короля за плечо, подвел его к выходу и поднял полог.
Они вышли в приемную, и все поднялись. Граф Худениц снял шляпу и склонился в глубоком поклоне. Солдаты встали по стойке смирно.
— А это что за тип? — спросил Густав Адольф.
Король не сразу понял, что он о шуте.
— А это что за тип? — эхом отозвался шут.
— Ты мне нравишься, — сказал Густав Адольф.
— А ты мне нет, — сказал шут.
— Смешной. Мне такой пригодится, — сказал Густав Адольф.
— Ты тоже забавный, — сказал шут.
— Что за него возьмешь? — спросил Густав Адольф короля.
— Не советую, — сказал шут. — Я приношу несчастье.
— Правда?
— Смотри, с кем я пришел. Что, везет ему?
Густав Адольф некоторое время смотрел на короля. Тот не отводил взгляда; приступ кашля, который он сдерживал все это время, наконец прорвался.
— Идите отсюда, — сказал Густав Адольф. — Валите скорее, чтобы духу вашего здесь не было. Чтобы я вас в лагере больше не видел.
Он попятился, словно в испуге. Полог с треском опустился, и он исчез.
Король смахнул слезы, выступившие на глазах от кашля. Горло саднило. Он снял шляпу, почесал голову и попытался понять, что произошло.
Произошло вот что: все было кончено. Он никогда больше не увидит родину. И Прагу тоже. Он умрет в изгнании.
— Пойдем, — сказал он.
— До чего вы договорились? — спросил граф Худениц. — Чем дело закончилось?
— После, — ответил король.
Несмотря ни на что, он почувствовал облегчение, когда лагерь наконец остался, позади. Воздух становился все чище. Высокое синее небо стояло над ними, вдали возвышались холмы. Граф Худениц снова спросил, до чего они договорились и стоит ли рассчитывать на возвращение в Прагу, но, когда король промолчал, он оставил его в покое.
Король закашлялся. Он уже не был уверен, произошло ли все это на самом деле или померещилось: этот толстяк с мясистыми руками, ужасные вещи, которые он говорил, предложение, которое ему всей душой хотелось принять, но от которого пришлось отказаться. Почему, спросил он себя, почему он, собственно, отказался? Забыл. Причины, только что еще такие веские, растворились в тумане. Он даже видел этот туман, синеющий в воздухе и размывающий холмы.
Рядом рассказывал о своей жизни шут, но королю вдруг показалось, будто речь шута звучит внутри него, будто шут не едет рядом, а стал лихорадочным голосом в голове, частью его самого, о существовании которой ему не хотелось знать. Он закрыл глаза.
Шут говорил, как он сбежал с сестрой: ее отца сожгли за колдовство, а ее мать отправилась с рыцарем на восток, в Иерусалим, а может быть, в далекую Персию, кто знает.
— Да она же тебе не сестра вовсе, — услышал король голос повара.
Они с сестрой, рассказывал шут, сперва странствовали с плохим певцом, который был к ним добр, а потом с артистом, у которого он научился всему, что знает, отличным выдумщиком, хорошим жонглером, актером получше многих, только вот человек он был дурной, до того скверный, что Неле считала его чертом. А потом они поняли, что всякий артист — частью черт, частью зверь, а частью безобидное существо. И тогда Пирмин, так его звали, стал им не нужен, и после очередной его жестокости Неле сварила ему грибной супчик, которого он никогда не забудет, вернее, сразу забыл, потому что от него помер; две пригоршни опят, мухомор и кусок черной поганки — вот и все. Хитрость в том, что нужен и мухомор, и поганка: любого из этих грибов было бы достаточно, но по отдельности они слишком горчат, он бы заметил. А если их вместе сварить, выходит вкусно, и пахнет тонко, сладковато, никто не заподозрит плохого.
— Вы его, значит, убили? — спросил один из солдат.
Не он, сказал шут. Сестра убила, сам-то он мухи не обидит. Он звонко рассмеялся. Выбора не было, сказал он. До того это был скверный человек, что и смерть не помогла от него избавиться. Его призрак долго еще следовал за ними, хихикал им вслед в лесу, являлся им во сне, предлагал свои сделки.
— Какие сделки?
Шут не ответил. Открыв глаза, король увидел, что вокруг падает снег. Он глубоко вдохнул. Память о чумном запахе военного лагеря начала растворяться. Он задумчиво облизал губы, подумал о Густаве Адольфе и снова закашлялся. Ему показалось, что они едут задом наперед. Он не нашел в этом ничего удивительного, вот только обратно в зловоние лагеря он не хотел, не хотел к солдатам и шведскому королю, который только и ждал случая посмеяться над ним. Поляны вокруг уже побелели, а на пнях — наступающее войско вырубило все деревья — росли сугробы. Король запрокинул голову. Все небо мерцало снежными хлопьями. Он вспомнил свою коронацию, вспомнил хор из пятисот певцов и восьмиголосый хорал, вспомнил Лиз в мантии, усеянной драгоценными камнями.
Когда он снова очутился в настоящем, оказалось, что прошли часы, а может быть, и дни, во всяком случае, ландшафт вокруг снова успел измениться: снега лежало столько, что лошади еле шли, осторожно поднимая копыта и. бережно погружая их снова в белизну. Ледяной ветер бил в лицо. Кашляя, король осмотрелся и заметил, что голландских солдат с ними больше не было. Рядом ехали только граф Худениц, повар и шут.
— Где солдаты? — спросил король, но ему никто не ответил. Когда он повторил вопрос громче, граф Худениц бросил на него непонимающий взгляд, сощурился и снова уставился вперед, навстречу ветру.
«Сбежали, значит», — подумал король. И, кашляя, добавил:
— У меня то войско, которое я заслужил. Шут, повар и канцлер двора, которого нет. Моя призрачная армия, последние верные люди!
— Так точно, — сказал шут, расслышавший его, несмотря на ветер. — Сейчас и во веки веков. Ты болен, величество?
Почти что с облегчением король понял, что шут прав: вот откуда кашель, вот откуда головокружение, вот откуда его слабость перед шведом, вот откуда путаница в голове. Он был болен! Это так замечательно все объясняло, что он рассмеялся.
— Да, — радостно воскликнул он, — болен!
Нагнувшись вперед, чтобы откашляться, он почему-то вспомнил тестя и тещу. Он с первой секунды увидел, что им не понравился. Но все же он одолел их своей элегантностью, своим рыцарским поведением, немецкой ясностью, внутренней силой.
Он вспомнил старшего сына. Прекрасный мальчик, которого все так любили. «Если я не стану вновь правителем, — говорил он сыну, когда тот был еще совсем ребенком, — то им станешь ты, ты вернешь нашей семье ее высочайшее положение». А потом лодка опрокинулась, и он утонул, и пребывал теперь с ангелами Господними.
«И я скоро там буду, — подумал король и прикоснулся к своему пылающему лбу. — В вечном сиянии».
Он повернул голову и поправил подушку. Дыхание обжигало горло. Он натянул одеяло на голову, оно было грязным и дурно пахло. Сколько народа спало в этой постели до него?
Он откинул одеяло и огляделся. Очевидно, он находился на постоялом дворе. На столе стоял кувшин. На полу лежало сено. Единственное окно было плотно застеклено, снаружи кружила метель. На табурете сидел повар.
— Едем дальше, — сказал король.
— Вы слишком больны, — сказал повар. — Ваше величество не может…
— Ерунда, — сказал король, — бред, чепуха, пустая болтовня. Лиз же меня ждет!
Повар что-то ответил, но, наверное, король снова уснул, не успев понять ответ, потому что оказался в соборе, на троне, пред главным алтарем; он слушал хор и вспоминал сказку о веретене, которую ему рассказывала мать. Вдруг стало очень важно восстановить ее в голове правильно, целиком, но воспоминание ускользало: он помнил, что когда сматываешь нитку с веретена, сматывается и кусок жизни, и если сматывать быстро, например, если торопишься или что-то болит, или все идет не так, как хочется, то и жизнь проходит быстрее, и вот человек в сказке уже смотал с веретена все нитки, и все окончилось, едва начавшись. Но что было в середине сказки, король никак не мог припомнить, поэтому он открыл глаза и дал приказ следовать дальше, в Голландию, во дворец, где его ждала супруга, окруженная придворными, облаченная в шелка и диадему, где не прекращались пиры, где лучшие актеры из всех стран мира каждый день давали спектакли, которые она так любит.