Тилль — страница 44 из 52

И только когда к ней протянула руки смерть и в последние дни ее сознание смешалось, ей показалось, что она видит его. Он стоял у окна, худой, улыбающийся; он вошел в ее комнату, улыбающийся, худой, и она тоже улыбнулась, и села в кровати, и сказала: «Долго же ты шел!»

Герцог Готторпский, сын того герцога, что в свое время взял на работу ее мужа, подошел к кровати умирающей, чтобы попрощаться со старейшей жительницей замка. Он почувствовал, что не стоит в такой момент исправлять ошибки, взял ее протянутую маленькую твердую руку, и инстинкт подсказал ему правильный ответ:

— Да. Но теперь я здесь.


В тот же год на гольштейнской равнине умер последний дракон севера. Ему было семнадцать тысяч лет, и он устал прятаться.

Он приклонил голову в вереск, уложил в мягкую траву тело, так точно подражающее всему вокруг, что его не мог разглядеть даже орел, вздохнул и несколько минут жалел о том, что пора было расставаться с ароматами, и цветами, и ветрами, что он больше не увидит облака во время урагана, восход солнца и любимое свое зрелище — изгиб земной тени на медной лазури луны.

Он закрыл свои четыре глаза и издал тихий рокот. Почувствовал, что на нос ему сел воробей. Ему все было по душе; он видел так много, но все еще не знал, что ждет такого, как он, после смерти. Дракон вздохнул и уснул. Жизнь его тянулась так долго. Пора было превращаться.

Под землей

— Господь всеблагой Иисусе Христе, помоги, — пробормотал как раз до этого Маттиас, а Корфф сказал: «Тут Бога нет!», а Железный Курт сказал: «Бог всюду, скотина!», а Маттиас сказал: «Только не здесь!», и все засмеялись, но потом раздался гром, и волна горячего воздуха повалила их с ног. Тилль упал на Корффа, Маттиас — на Железного Курта, и стало темно, хоть глаз выколи. Некоторое время никто не двигался, все задержали дыхание, каждый думал, не умер ли он, и только постепенно все поняли, потому что это так сразу не поймешь, что подкоп обрушился. Они знают: нельзя издавать ни звука, если прорвались шведы; если шведы стоят в темноте над ними, достав ножи, тогда молчок, ни гу-гу, не дышать, не пыхтеть, не втягивать носом воздух, не кашлять.

Тьма. Не такая, как бывает наверху. Наверху даже в темноте все равно что-нибудь да видно. Наверху, даже если толком и не знаешь, что видишь, то все же видишь не беспроглядную черноту; поворачиваешь голову, и темнота не везде одинаковая, а когда привыкнешь, проступают очертания. Здесь не так. Тьма остается тьмой. Время идет, и когда проходит столько времени, что они не могут больше задерживать дыхание и начинают потихоньку дышать снова, все еще так же темно, будто Господь погасил весь свет в мире.

Наконец, так как над ними все же, верно, не стоят шведы с ножами, Корфф говорит:

— Рапортуйте!

А Маттиас:

— Ты тут с каких пор командуешь, скотина пьяная?

А Корфф:

— Ты, дерьма кусок! Лейтенант вчера подох, я теперь старший.

А на это Маттиас:

— Наверху, может, и так, да только не здесь.

А на это Корфф:

— Я тебя прикончу, если не отрапортуешь. Надо же мне знать, кто еще живой.

А на это Тилль:

— Кажется, я еще живой.

Он и правда не уверен. Если лежишь пластом и все черно, откуда знать, жив ли ты? Но теперь, услышав собственный голос, он понимает, что так оно и есть.

— Тогда слезь с меня! — говорит Корфф. — Ты на мне лежишь, скелетина.

Уж в чем он прав, в том прав, думает Тилль, действительно, не дело на Корффе лежать. Он скатывается в сторону.

— Маттиас, теперь ты рапортуй, — говорит Корфф.

— Ну рапортую.

— Курт?

Они ждут, но Железный Курт, которого так прозвали, потому что у него правая рука железная — или левая, никто точно не помнит, а в темноте не проверишь, — не рапортует.

— Курт?

Тихо стало, даже взрывов уже не слышно. Недавно еще доносились сверху далекие раскаты грома, так что камни дрожали; это шведы Торстенссона, которые пытаются подорвать бастионы. Но теперь слышно только дыхание. Слышно, как дышит Тилль, и Корфф, и Маттиас, только как дышит Курт, не слышно.

— Ты помер? — кричит Корфф. — Курт, ты подох, что ли?

Но Курт все еще молчит, что совсем на него не похоже, обычно он не затыкается. Тилль слышит, как Маттиас шарит вокруг. Верно, ищет шею Курта, хочет проверить сердцебиение, потом нащупывает, руку — сперва железную, потом настоящую. Тилль кашляет. Пыльно, ни дуновения, воздух кажется плотным, как масло.

— Помер, — говорит в конце концов Маттиас.

— Точно? — спрашивает Корфф. По голосу слышно, как его это злит: только со вчерашнего дня стал старшим, потому что лейтенанту не свезло, а уже подчиненных осталось только двое.

— Ну как тебе сказать, — говорит Маттиас, — дышать он не дышит, сердце не бьется, и болтать он не желает, да еще вот, сам пощупай, ему полбашки снесло.

— Дерьмо дерьмовое, — говорит Корфф.

— Да уж, — говорит Маттиас, — хорошего мало. Хотя, знаешь, не любил я его. Он вчера мой нож взял, я говорю: «Верни», а он говорит: «Да пожалуйста, вот прям меж ребер и верну». Так ему и надо.

— Так ему и надо, — говорит Корфф. — Упаси Господь его душу.

— Она отсюда не выберется, — говорит Тилль. — Как душе отсюда пробраться наверх?

Несколько минут все трое напряженно молчат, думая о том, что душа Курта, может быть, еще здесь, холодная, склизкая и, должно быть, злющая. Потом слышится шорох, копошение…

— Ты что делаешь? — спрашивает Корфф.

— Нож свой ищу, — говорит Маттиас. — Не оставлять же его этой сволочи.

Тилль снова кашляет. Потом спрашивает:

— Что случилось? Я ведь здесь недавно. Почему темно?

— Потому что солнце сюда не светит, — говорит Корфф. — Между солнцем и нами земли многовато.

«Так мне и надо, — думает Тилль, — пусть смеется, и вправду дурацкий был вопрос». И, чтобы спросить что получше, говорит:

— Мы умрем?

— А то как же, — говорит Корфф. — И мы, и всякая иная тварь.

«Опять он прав, — думает Тилль, — хотя кто знает. Я, например, еще ни разу не умирал». Потом, так как в темноте путаются мысли, он пытается вспомнить, почему оказался под землей.

Во-первых, потому что пошел в Брюнн. Мог еще куда-нибудь пойти, после всегда легко судить, а пошел он в Брюнн, потому что слыхал, что город это богатый и безопасный. Никто же не подозревал, что Торстенссон приведет сюда половину шведской армии, все говорили, что он отправится в Вену, где торчит император, — но кто же на самом деле знает, что происходит у этих господ в головах под их большими шляпами.

Во-вторых, из-за городского коменданта, этого типа с кустистыми бровями, острой бородкой, жирно блестящими щеками и спесью в каждом оттопыренном пальчике. Он смотрел, как Тилль выступает на главной площади, смотрел будто бы с трудом из-под своих тяжелых аристократических век, ему, верно, казалось, что он заслуживает зрелища поинтереснее шута в пестром камзоле.

— Получше ничего показать не можешь? — проворчал он.

Нечасто Тилль сердится, но уж когда сердится, то уж ругается обиднее всех, такое выдаст, что век не забудешь. Что он, собственно, сказал? В темноте совсем неладно становилось с памятью. Но что-то сказал, а они как раз набирали рекрутов для защиты крепости.

— Погоди еще. Будет от тебя польза, пойдешь в солдаты! Можешь сам выбирать войсковую часть. Смотрите только, чтобы он не сбежал!

И комендант рассмеялся, будто отлично пошутил, а и то сказать, шутка неплохая, приходится признать: осада ведь и есть такая штука, что не сбежишь; если б можно было сбежать, это была бы не осада.

’ — А теперь что? — это Маттиас спрашивает.

— Кайло найти надо, — говорит Корфф. — Где-то здесь оно. Я тебе так скажу, без кайла и пытаться нечего. Без кайла мы трупы.

— Оно у Курта было, — говорит Тилль. — Должно быть, под ним лежит.

Он слышит, как они роются и возятся, и щупают, и ругаются в темноте. Он сидит, где сидел, не хочет мешать, а, главное, не хочет, чтобы они вспомнили, что кайло было вовсе не у Курта, а у него. Остается толика сомнения, тут внизу все путается; что давно было, еще помнишь, но чем ближе к обвалу, тем больше все расползается, растекается в голове. Почти наверняка это он нес кайло, но так как оно было тяжелое и вечно попадало между ног, он бросил его где-то позади. Этого он, однако, не говорит, лучше пусть думают, что оно у Железного Курта, ему-то все едино, как на него ни злись.

— Ты сам-то ищешь, скелетина? — спрашивает Маттиас.

— А то! — говорит Тилль, не трогаясь с места. — Весь уже обыскался! Рою почище всякого крота, не слышишь разве?

Врать он умеет, они верят. Двигаться ему не хочется из-за смертельной духоты. Ни глотка воздуха не попадает внутрь, ни глотка не вырывается наружу, того и гляди — потеряешь сознание и больше не проснешься. В таком воздухе лучше не двигаться и дышать тоже не больше, чем необходимо.

Зря он подался в саперы. Это была ошибка. Он думал так. Саперы сидят глубоко под землей, а пули летают поверху. У врага есть саперы, чтоб взрывать наши стены, а у нас есть саперы, чтоб взрывать подкопы, которые копает под нашими стенами враг. Внизу копают, — думал он, — а наверху дерутся, режут и стреляют. И потом, если сапер умеет воспользоваться подходящим моментом, — думал Тилль, — то он ведь может просто все копать и копать, пока не выкопает себе личный подкоп и не выберется наружу где-нибудь на воле, за укреплениями, — вот как он думал, — и тогда ничего не стоит сбежать. И тогда, подумав все это, Тилль сказал офицеру, державшему его за воротник, что хочет в саперы.

А офицер сказал:

— Что?

— Комендант говорит, я могу выбирать!

А офицер:

— Да, но. Правда, что ли? В саперы?

— Вы меня слышали.

Да, это было неумно. Саперы всегда почти умирают, но ему это рассказали только под землей. Из пятерых саперов умирают четверо. Из десятерых восьмеро. Из двадцати шестнадцать, из пятидесяти сорок семь, а из ста саперов умирает каждый.

Хорошо, что хоть Ориген сбежал. Это из-за их ссоры вышло, в прошлом месяце, по дороге в Брюнн.