— Как записочки ваши таскать, так меня касается, — сказал я. — Он тебе, например, привет сейчас передавал.
— Спасибо. Что еще?
— Больше ничего. Только привет.
— Очень приятно, что только привет.
— А Сеня Колюшкин тебе совсем не нравится? — спросил я.
— Дурак! — сказала Феня.
— Он на дядю Жору немного похож, — тихо сказал я. — И волосы у него такие же.
У Фени дернулась губа. Феня засопела и отвернулась к стене. Мне тоже захотелось засопеть, шлепнуться на диван и отвернуться к стене. Но я не шлепнулся. Это только распусти себя, а потом вообще соплей не оберешься. Я рванул дверь и отправился посмотреть, что там делают наши гости.
С тех пор как не стало дяди Жоры, в комнату я к нему не заходил. Я не хотел заходить в его пустую комнату. Все стояло, как он оставил — и стол, и койка, и деревянные фигурки на полках, — а хозяина нету и никогда не будет.
Гости тоже не хотели заходить в комнату. Они теснились у входа.
— М-да, имущества не густо, — говорил начальник политотдела. — Летное обмундирование сдать придется. А комнату мы пока опечатаем. — Он обернулся к маме: — Вы уж нас извините, но такой порядок.
— Да ну что вы! — забормотала мама. — Мы ведь соседи только.
Я протискался между отцом и мамой и первое, что увидел в душной комнате, были Любины глаза. Большие печальные глаза Любы-парикмахерши. Они смотрели прямо на меня из стоящей на столе и обструганной по форме лица липовой чурки.
На столе в стружках лежало узкое долото и нож с кривым лезвием. На токарном станочке висело грязное вафельное полотенце. На полочке рядом с воздушной балериной стоял принц Гамлет и задумчиво рассматривал человеческий череп.
— А это кто? — раздался вдруг голос Серкиза.
Я вздрогнул от его голоса, Серкиз ни слова не произнес, как пришел. А теперь словно выстрелил.
Он смотрел поверх Любиной головы на висящий в деревянной рамке портрет человека с чапаевскими усами.
— Кто это?
— Отец дяди Жорин, — проговорил я и тут же испуганно попятился.
Выпуклые глаза подполковника ударили меня, точно я опять свалился на него с крыши.
— Кто?
— Отец, — пролепетал я. — Он мне сам говорил.
Непонятно было, чего Серкиз взвился. То помалкивал и словно повинность отбывал, а увидел фотографию — и взвился.
Серкиз шагнул через комнату, снял со стены портрет с треснутым в уголке стеклом и повернул его к свету.
— Это отец Переверзева? — недоверчиво спросил он и взглянул на маму.
— Отец, отец, — растерянно подтвердила мама.
И все в комнате снова почувствовали себя неловко. Почему это у дяди Жоры не мог быть отец? И почему портрет своего отца дядя Жора не мог повесить на стенку? Тем более такого отца.
Проведя по глазам пальцами, словно снимая пенсне, начальник политотдела спросил:
— Вы знали его?
Серкиз не ответил. Мне даже показалось, что он смутился. Он как-то слишком поспешно повесил портрет на прежнее место и выдернул из кармана тужурки кожаные перчатки. С зажатыми в кулаке перчатками он вновь стал прежним Серкизом. Смущение лишь скользнуло по его лицу и исчезло.
Он смутился всего на мгновение, но мне хватило этого мгновения. Меня обдало ознобом. Я не сводил с Серкиза глаз. А он с безразличным видом смотрел в окно и похлопывал себя по колену перчатками. Он так похлопывал себя перчатками, словно в комнате никогда не висело никакого портрета. Но кого он хотел обмануть? Ясно же, что он знал дяди Жориного отца. Конечно, знал! И не просто знал. Зачем бы ему тогда скрывать это?
А человек, который украл чертежи махолета, тот скрывается. Тому нельзя, чтобы его узнали. И он давно бы построил этот махолет, да у него нет расчетов. А расчеты лежат здесь, под койкой, в затасканном чемодане.
Я покосился на койку. Мне стало жарко. На всякий случай я отступил поближе к чемодану, чтобы до последнего защищать дерматиновую папку. Я был готов к схватке. Так бы просто я ее не отдал. Дядя Жора сам обещал мне подарить ее. И при начальнике политотдела Серкиз ничего со мной не сделает. Он не посмеет ничего мне сделать при начальнике политотдела.
— Так опечатываем? — равнодушно спросил Серкиз, поворачиваясь от окна.
Он напустил на себя столько равнодушия, что и последнему дураку стало бы ясно, что к чему. Он вытащил из кармана дощечку и кусок сургуча с таким видом, словно только тем и занимается, что по сто раз в день опечатывает разные комнаты.
— Да, давайте, — зажмурился начальник политотдела и вышел в коридор.
Серкиз подтолкнул меня к двери, точно я был каким-нибудь неодушевленным предметом. Я с трудом отклеился от койки и лихорадочно соображал, как мне быть.
Он уверенно, будто у себя дома, захлопнул дверь, продел в петельки для замка бечевку, повесил дощечку и чиркнул спичкой. Сургучная палочка поплыла на огне, закапала в углубление на дощечке. Запахло горьким, как на почте. Когда углубление заполнилось, Серкиз плюнул на печать и вжал ее в коричневое, быстро твердеющее тесто.
Ушел Серкиз первым, еле заметно кивнув маме. Начальник политотдела, моргая и морщась, попрощался с мамой и папой за руку.
— Дочке передайте, чтобы не обижалась, — попросил он. — Я и впрямь не совсем удачно пошутил. Да и не ко времени.
Он нагнулся под низкой притолокой. Папа взял под козырек, смутился и сделал вид, что поправляет на голове фуражку. Непонятно, чего он напялил на себя эту фуражку. А когда за гостями захлопнулась дверь, отец сердито сорвал фуражку с головы и сунул ее на гвоздь.
— Ходят тут, — пробормотал он. — Делать им нечего!
Ему было стыдно, что мы увидели его не таким, как всегда.
Нашел тоже, чего стыдиться! Мы и так отлично знали, что он не генерал, а старшина. А если бы он был генералом, то начальник политотдела и подполковник Серкиз тоже бы перед ним попрыгали.
— Тимка, марш за водой! — загрохотал отец из комнаты.
Он теперь искал, на ком сорвать злость, что он не генерал. А я разглядывал красную печать. За печатью лежала дерматиновая папка. И я обязан был спасти эту папку. Спасти во что бы то ни стало. Иначе она неминуемо окажется в лапах Серкиза.
— Я кому сказал? — зарычал отец. — Мне долго тебя допрашиваться?!
Он, кажется, не на шутку разошелся после гостей.
Я взял ведра и отправился на колодец. Из головы у меня не выходила папка. Но я уже знал, как выудить ее из чемодана и не дотронуться до сургучной печати. Окно Серкиз специально закрыл на шпингалеты. Но я все равно знал, как пробраться в дяди Жорину комнату. Это было проще простого.
Глава пятая. Вам не дует?
Отец побрился, надраил пуговицы и отправился на утреннее построение. У военных людей дисциплинка. Попробуй опоздать на построение полка! Тебе так опоздают, что не обрадуешься.
У Фени в санчасти можно опаздывать на сколько хочешь. Капитан медицинской службы Суслов распустил их до последней возможности. Феня могла одеваться и собираться на работу до обеда. Раньше у нее хоть отговорка была — вышивала портрет лейтенанта Грома. А теперь?
— Ти-иу-ум! — зевнула она со своей кровати. — Ты проснулся уже? Не смотри, я оденусь.
Хорошо хоть, что она надумала одеться. А то бы еще с утра пораньше взялась за какую-нибудь книжку про любовь. Это у нее бывает.
Я лежал под одеялом на своем продавленном диване и смотрел на вбитый в стену гвоздь. Потом я стал смотреть в окно. По улице тянулись к штабу офицеры. Они тянулись по двое и по трое, покуривали и не очень торопились. Время до построения полка еще было. Как всегда, на рысях промчался в столовую носастый лейтенант Котлов, которому обычно не хватало пяти минут, чтобы позавтракать.
Феня шебаршила у меня за спиной одеждой. Я думал, не дождусь, когда она наконец отшебаршится. Потом она полчаса расчесывала у зеркала свои длинные белые волосы. Стояла и водила гребнем по волосам. А у меня внутри все переворачивалось от нетерпения.
Проникнуть в соседнюю комнату, не дотронувшись до сургучной печати, было проще простого. Нужно лишь было дождаться, чтобы все ушли из дому. Маму я в расчет не брал. Она все равно не вылезала из кухни. А отец и Феня должны были очистить плацдарм.
Феня не очень торопилась очистить плацдарм. Она битый час прикалывала к платью брошку — кусочек темной деревяшки с белыми царапинами. Брошка бесила меня по двум причинам. Во-первых, ее подарил Фене Руслан Барханов, о котором она не позднее чем вчера и слышать не хотела. А во-вторых, на этой брошке только при могучем воображении можно было разглядеть лицо девушки с одним глазом и круглыми, как у младенца, щеками.
— Да ведь под халатом-то все равно не увидят в санчасти твою брошку! — не вытерпел я.
Феня моей реплики не услышала. Она подушила платье возле брошки и пробкой от духов потыкала у себя за ушами. Наверно, это очень важно, чтобы за ушами пахло, как в парфюмерном магазине. Если у тебя за ушами не пахнет, то это уже не жизнь.
Я выскочил из-под одеяла, поддернул трусы и, помогая себе кулаками, побегал вокруг стола. Я был единственным человеком в доме, который делал физзарядку. Правда, я делал зарядку не каждый день. Я делал ее, когда у меня было время или когда мне необходимо было рассеяться. Сейчас мне нужно было рассеяться, чтобы чего-нибудь не ляпнуть Фене.
На подоконнике по-прежнему рос мамин кактус. Оттого, что он плюхнулся на папин графин, с ним ничего не случилось. С графином случилось, а с ним нет. У кактуса как ни в чем не бывало отросли новые корни.
— Мама, мне уже уходить пора, — проговорила Феня, подрисовывая черным карандашом уголки глаз.
Я вспомнил, как она вчера ревела на кладбище, и мне стало противно. Вчера ревела, а сегодня опять красится.
— Мама, она же опаздывает! — заорал я.
Мама заглянула в комнату. Она перепачкалась в муке. Руки у нее были в муке, и ухо, и кончик носа.
— Сейчас, сейчас, — сказала мама.
— Поглядите, какой заботливый! — удивилась Феня. — Чего это ты?
— Сон мне приснился, — сказал я. — Приснилось, что тебя уволили из санчасти. Каждый день опаздываешь.