Тимкины крылья — страница 5 из 24

— Брось ты, — сказал дядя Жора и протянул мне какую-то деревяшку. — Это вот что здесь?

— Где? — не понял я.

— Да вот. Видишь? Стамеска соскочила, когда ты грохнул.

— Соскочила, — сказал я. — Так у вас и соскочит. И нечего меня успокаивать. Я же знаю, что я несмелый.

— Послушай, — сказал дядя Жора, — кончай сопли распускать. Тебе не идет.

Тогда я рассказал ему, как облил подполковника, как у меня отнялся язык и как я, позабыв обо всем на свете, в ужасе драпал сквозь кусты.

— Ну и что? — сказал дядя Жора. — А кто его не боится, этого Серкиза? Он как перед строем разойдется, так у меня поджилки трясутся.

— Так уж прямо и трясутся, — хмыкнул я.

— Понимаешь, Тимка, — сказал дядя Жора, — страх — ведь это, в конце концов, штуковина вполне нормальная. Он в каждом здоровом человеке живет как инстинкт самосохранения.

Дядя Жора разговорился, словно в бане. Он даже сел напротив меня на койку. Он так и этак пытался втолковать мне, что ничего стыдного в страхе нет, что нужно только уметь держать себя в руках.

— Больно уж у меня инстинкт этот сильный, — буркнул я. — Графин разбился, а я домой идти боюсь.

— А ты заставь себя.

— Чего же заставлять, если я все равно боюсь?

— А ты знаешь таких, которые ничего не боятся?

— Ясное дело, знаю.

— Например?

— Руслан Барханов, например, — сказал я. — Или его друг Тарас Коваленко.

Дядя Жора задумался.

Конечно, против Руслана Барханова и его друга Тараса Коваленко ничего не возразишь. Весь полк знает, какие они парни.

— Барханов, значит? — проговорил дядя Жора. — И Коваленко? Ну-ну… А почему, между прочим, ты решил, что смелый тот, кто ничего не боится? Гром, думаешь, ничего не боялся? Дудки. И Серкиза он побаивался, и еще кое-чего. Можешь мне поверить. Я с ним в училище бок о бок три года, и еще в полку. Вот то, что Гром оказался сильнее своего страха, — это да. Выпала ему в жизни решительная минута, и он оказался сильнее страха. А это и есть настоящая смелость. И ничего нет стыдного в том, что каждый человек чего-нибудь да боится. Один мертвецов боится, другой высоты, третий подполковника Серкиза.

— Выходит, трусишь — и трусь на здоровье, так, что ли? — буркнул я.

— Ну зачем же так? — сказал дядя Жора. — Настоящий человек закаляет свою волю, сознательно идет на страшное, чтобы отучить свои коленки от дрожи. Страх в человеке все равно остается. Это физиология. Но человек зажимает страх в кулак и улыбается. Помнишь, как Овода расстреливали? Думаешь, ему не страшно было?

Дядя Жора курил сигареты и давил их в пепельнице. Дым пластами плавал по комнате и утекал в открытое окно. За окном догорало солнце, и оранжевый квадрат медленно полз по оклеенной обоями стене. Я слушал дядю Жору и размышлял о разных страшных вещах, на которых можно воспитать в себе смелость. Например, бормашина в санчасти у зубного врача или беседа по душам с подполковником Серкизом. Остановить бы на улице Серкиза и спросить у него, как здоровьице, не тревожат ли его по ночам клопы. Можно еще о супруге его поинтересоваться. И чтобы все слышали. Во потом разговорчиков в полку будет!

В самый разгар моих размышлений о разных героических поступках в дверь постучали, и в комнату ввалился отец.

— Не спишь? — спросил он у дяди Жоры. — Дай гитарку пуговицы подраить. Моя запропастилась куда-то. Наверно, все этот разгильдяй наш.

Разгильдяй — это я. Хотя мне его гитарка — как зайцу подсвечник. А гитарка — такая дощечка с прорезью для пуговиц. Вставляются в нее сразу все пуговицы кителя и драются.

Меня отец не заметил. Наверно, потому, что я сидел под окном, а в окно било солнце. И еще я сжался в комок от страха. Сжался и сразу подумал: о смелости размышляю, а сам как мышь. Много я так в себе навоспитаю!

Я хотел подняться и не мог. Я даже пальцем пошевелить не мог. У меня, вероятно, очень сильная эта физиология.

Но я все же пересилил свою физиологию. Я приказал себе встать. Мне хотелось сказать отцу что-нибудь твердое и решительное. И обязательно с улыбкой. А губы сами собой выдавили:

— Я не нарочно его разбил. Честное слово. На него кактус упал.

Лицо мое от стыда и обиды залила краска. Я почувствовал, какое оно стало горячее, мое лицо. И говорил я совсем не то, и голос у меня звучал, как у последнего хлюпика.

— Ах, вот ты где? — удивился отец. — И начальника штаба ты тоже не нарочно облил? А ну, живо марш домой! Мы с тобой дома потолкуем.

Опустив голову, я поплелся к двери. Отец подтолкнул меня в спину.

— Чего ты еще? — огрызнулся я.

— Разговорчики! — рявкнул отец, и его жесткая ладонь съездила по моему затылку. — Быстро домой!

Дядя Жора сидел на койке и сосал окурок. На лоб ему волной падали светлые волосы. Перехватив мой взгляд, дядя Жора тыльной стороной ладони приподнял свой подбородок. Он показывал мне, как нужно держать голову. И я поднял голову. Поднял и сказал отцу:

— Ты не имеешь права драться!

— Что?!

— Не имеешь…

От крепкой пощечины у меня вспыхнула щека.

— Я тебе покажу, какие у меня права! — пригрозил отец.

— Все равно не имеешь! — повторил я, глотая слезы. — Это гадко — драться. И низко.

— Что такое?

— Гадко, гадко! — твердил я сквозь слезы и, морщась, прикрывался руками от шлепков.

Если бы не дядя Жора, мне бы досталось как следует. Но дядя Жора сердито засопел и втиснулся между мной и отцом.

— Ладно вам, — приговаривал он. — Хватит, говорю. Тимка у меня спать ляжет. Мы уже с ним договорились. На тебе гитарку. На.

Он чуть ли не вытолкал отца из комнаты и закрыл за ним дверь.

Вытащив с койки второй матрац, дядя Жора кинул его на пол.

— Стелись. Простыни вон там. Герой — голова с дырой…

Я и сам знал, где у него простыни. Будто я у него первый раз ночую!

На стене, за которой шумел отец, тускнел квадрат заходящего солнца. На стадионе уже давно окончился матч. А Феня, наверно, еще так и не вернулась. Фене хорошо. Феня у нас взрослая.

Глава пятая. Туз бубей

Мы сидели в приемной санчасти, и в ботинках у меня хлюпала вода. К нашему зубному врачу Алле Францевне, как всегда, стояла очередь. К Алле Францевне приезжали лечить зубы даже из Калининского поселка.

В ботинках у меня хлюпало потому, что я все же прошел по стальному канату с дебаркадера. Я воспитывал в себе смелость. И Эдька с Киткой тоже воспитывали в себе смелость. Мы даже пробовали сигаретой прожигать на руке бумажный рубль. Но никто из нас не смог прожечь на руке рубль. Не хватило выдержки. Жжет очень. А по тросу я прошел. Хоть немного, но прошел. Я разделся до трусов, перелез через перила и поставил правую ногу на трос. Я поставил ногу в точности как Руслан Барханов. А потом я отпустил перила и сделал один шаг.

В воду я бултыхнулся рядом с просмоленным бортом дебаркадера. Хорошо хоть, не зацепил за него головой.

Эдька от хохота приседал и подпрыгивал, словно делал физзарядку. А мудрый Китка сидел на сходнях и укоризненно качал головой. Оба они по тросу идти отказались.

— Сначала нужно, так же само, на чем-нибудь другом потренироваться, — сказал гениальный Кит.

Буфетчица дядя Костя высунулась из окна и ругала нас на чем свет стоит.

— Шеи себе хотите посворачивать! — кричала она. — Тут еще с прошлых летов сваи под водой остались!

Интересно, Руслану — так она воздушные поцелуйчики посылала, а я так ей чем-то не понравился.

— Помылись — закройте душ! — крикнул я ей с берега, пытаясь попасть ногой в штанину.

Дядя Костя ничего не поняла, но душ закрыла и даже окошко за собой захлопнула.

А мы отправились в санчасть к Алле Францевне. Следующей по плану у меня была Алла Францевна. Я сказал Эдьке с Киткой, что они вообще-то могут не ходить. Воспитываю в себе смелость я, и это мое личное дело. Но они все же пошли.

Впереди нас к Алле Францевне стояли трое: стрелок-радист младший сержант Евстигнеев с длинным, как у артиста Филиппова, лицом, Люба-парикмахерша, которая работает в Доме офицеров, и тетка в кирзовых сапогах. У теткиного подбородка был завязан платок в синий горошек. Тетка держалась за щеку, раскачивалась из стороны в сторону и тихонько подвывала.

От теткиного подвывания Эдька с Киткой сразу скисли. Они думали, что зубы — это просто так. Младший сержант Евстигнеев вертел в руках бескозырку. Мы уставились на его бескозырку. Чтобы мы не подумали, будто он крутит бескозырку от волнения, младший сержант Евстигнеев повесил ее на гвоздик. Тетку в сапогах он пропустил без очереди.

Тетка прошла в кабинет сгорбившись. Потом вдруг за дверью раздался такой вой, что у бескозырки на стене затрепыхали ленточки. Тетка взвыла и задохнулась, словно ей заткнули рот подушкой.

— Нет, я так не могу, — сказала за тонкой перегородкой Алла Францевна. — Не хватайте меня за руки. Я всего-навсего сделала вам укол. Плюньте вот сюда и идите посидите в приемной.

Тетка в сапогах плюнула и вышла. Она вышла мокрая и взлохмаченная. Платок в горошек съехал с головы на спину. Младший сержант Евстигнеев поднялся и, прежде чем шагнуть за порог, расправил под ремнем складки на белой форменке.

Мы сидели и ловили каждый звук. За дверью постукивали о стекло инструменты и зудела бормашина. Потом младший сержант Евстигнеев стал мычать. Он мычал носом. Его мычание хватало меня за самую печенку.

— Фокус показать? — шепнул Эдька и вытащил из кармана бубнового туза.

Не знаю, как Кит, а я был готов смотреть любые фокусы, лишь бы не слышать евстигнеевского мычания. Он как-то уж больно занудно мычал. Как все равно нечеловек. Фокус с картой Эдька показывал нам тысячу раз. Он вычитал про этот фокус в журнале «Наука и жизнь». Из одной карты можно было мгновенно сделать туза, тройку, шестерку и четверку. Все зависело от того, какое место прикроешь пальцем.

— Валяй, — сказал я.

— Эрики-мерики, — сказал Эдька и подтянул рукава рубашки. — Ловкость рук, и никакого мошенства. Оп-ля! Что за карта?