Тара-та-тах! – прорезало вдруг воздух. – Тара-та-тах! Ба-бах!.. Тиу-у, тиу-у… – взвизгнуло над сараями.
И крики, и топот, и зазвеневшее эхо от разряженных обойм «льюисов» – все это так внезапно врезалось, разбило предрассветную тишину и вместе с ней и долгое ожидание, что не запомнил и сам Димка, как очутился он опять возле незнакомца. И, не будучи более в силах сдерживаться, заплакал громко-громко.
– Чего ты, глупый? – радостно спросил тот.
– Да ведь это же они… – отвечал Димка, улыбаясь, но не переставая плакать.
И еще не смолкли выстрелы за деревней, еще кричали где-то, как затопали лошади возле сараев. И знакомый задорный голос завопил:
– Сюда! Зде-есь! Куда вы, черти?
Отлетели снопы в сторону. Ворвался свет в щель. И кто-то спросил тревожно и торопливо:
– Вы здесь, товарищ Сергеев?
И народу кругом сколько появилось вокруг откуда-то – и командиры, и комиссар, и красноармейцы, и фельдшер с сумкой. И все гоготали и кричали что-то совсем несуразное.
– Димка! – захлебываясь от гордости, торопился рассказать Жиган. – Я успел… назад на коне летел… И сейчас с зелеными тоже схватился… в самую гущу… Как рубанул одного по башке, так тот и свалился!..
– Ты врешь, Жиган. Обязательно врешь… У тебя и сабли-то нету, – ответил Димка и смеялся сквозь не высохшие еще слезы.
Весь день было весело. Димка вертелся повсюду. И все ребятишки дивились на него здорово и целыми ватагами ходили смотреть, где прятался беглец, так что к вечеру, как после стада коров, намята и утоптана была солома возле логова.
Должно быть, большим начальником был недавний пленник, потому что слушались его и командиры, и красноармейцы.
Написал он Димке всякие бумаги, и на каждую бумагу печать поставили, чтобы не было никакой задержки ни ему, ни матери, ни Топу до самого города Петрограда.
А Жиган среди бойцов чертом ходил и песни такие заворачивал, что только – ну! И хохотали над ним красноармейцы и тоже дивились на его глотку.
– Жиган! А ты теперь куда?
Остановился на минуту Жиган, как будто легкая тень пробежала по его маленькому лицу; потом головой тряхнул отчаянно:
– Я, брат, фьи-ить! Даешь по станциям, по эшелонам. Я сейчас новую песню у них перенял:
Ночь прошла в полевом лазарети;
День весенний и яркий настал.
И при солнечном, теплом рассве-ти
Маладой командир умирал…
Хоро-ошая песня! Я спел – гляжу: у старой Горпины слезы катятся. «Чего ты, говорю, бабка?» – «Та умирал же!» – «Э, бабка, дак ведь это в песне». – «А когда б только в песне, – говорит. – А сколько ж и взаправду». Вот в эшелонах только, – добавил он, запнувшись немного, – некоторые из товарищей не доверяют. «Катись, говорят, колбасой. Может, ты шантрапа или шарлыган. Украдешь чего-либо». Вот кабы и мне бумагу!
– А давайте напишем ему, в самом деле, – предложил кто-то.
– Напишем, напишем.
И написали ему, что «есть он, Жиган, – не шантрапа и не шарлыган, а элемент, на факте доказавший свою революционность», а потому «оказывать ему, Жигану, содeйcтвие в пении советских песен по всем станциям, поездам и эшелонам».
И много ребят подписалось под той бумагой – целые пол-листа, да еще на обратной. Даже рябой Пантюшкин, тот, который еще только на прошлой неделе писать научился, вычертил всю фамилию до буквы.
А потом понесли к комиссару, чтобы дал печать. Прочитал комиссар.
– Нельзя, – говорит, – на такую бумагу полковую.
– Как же нельзя? Что, от ней убудет, что ли? Приложите, пожалуйста. Что же, даром, что ли, старался малый?
Улыбнулся комиссар:
– Этот самый, с Сергеевым?
– Он, язви его шельма.
– Ну, уж в виде исключения… – И тиснул по бумаге. Сразу же на ней «РСФСР», серп и молот – документ.
И такой это вечер был, что его долго помнили поселяне. Уж чего там говорить, что звезды, как начищенные кирпичом, блестели! Или как ветер густым настоем отцветающей гречихи пропитал все. А на улицах что делалось! Высыпали как есть все за ворота. Смеялись красноармейцы задорно, визжали девчата звонко. А лекпом Придорожный, усевшись на митинговых бревнах перед обступившей его кучкой, наигрывал на двухрядке.
Ночь спускалась тихо-тихо; зажглись огоньками разбросанные домики. Ушли старики, ребятишки. Но долго еще по залитым лунным светом улочкам смеялась молодежь. И долго еще наигрывала искусно лекпомова гармоника и спорили с ней переливчатыми посвистами соловьи из соседней прохладной рощи.
А на другой день уезжал незнакомец. Жиган и Димка провожали его до поскотины. Возле покосившейся загородки он остановился. Остановился за ним и весь отряд.
И перед всеми солдатами незнакомец крепко пожал руки ребятишкам.
– Может быть, когда-нибудь я тебя увижу в Петрограде, – проговорил он, обращаясь к Димке. – А тебя… – И он запнулся немного.
– Может, где-нибудь, – неуверенно ответил Жиган.
Ветер чуть-чуть шевелил волосы на его лохматой головенке. Худенькие руки крепко держались за перекладины, а большие, глубокие глаза уставились вдаль, перед собой.
По дороге чуть заметной точкой виднелся еще отряд. Вот он взметнулся на последнюю горку возле никольского оврага… скрылся. Улеглось облачко пыли, поднятое копытами над гребнем холма. Проглянуло сквозь него поле под гречихой, и на нем – больше никого.
1925, 1934
Юный защитник Петрограда. 1919 год.
Красноармейцы. 1920 год
Красноармейский патруль. Петроград. 1917 год
Проверка документов у входа в Смольный. Ноябрь 1917 года.
Выпускники курсов командиров Красной Армии. Петроград. 1919 год.
Дальние страны
Зимою очень скучно. Разъезд маленький. Кругом лес. Заметет зимою, завалит снегом – и высунуться некуда.
Одно только развлечение – с горы кататься. Но опять, не весь же день с горы кататься? Ну прокатился раз, ну прокатился другой, ну двадцать раз прокатился, а потом все-таки надоест, да и устанешь. Кабы они, санки, и на гору сами вкатывались. А то с горы катятся, а на гору – никак.
Ребят на разъезде мало: у сторожа на переезде – Васька, у машиниста – Петька, у телеграфиста – Сережка. Остальные ребята – вовсе мелкота: одному три года, другому четыре. Какие же это товарищи?
Петька да Васька дружили. А Сережка вредный был. Драться любил.
Позовет он Петьку:
– Иди сюда, Петька. Я тебе американский фокус покажу.
А Петька не идет. Опасается:
– Ты в прошлый раз тоже говорил – фокус. А сам по шее два раза стукнул.
– Ну, так то простой фокус, а это американский, без стуканья. Иди скорей, смотри, как оно у меня прыгает.
Видит Петька, действительно что-то в руке у Сережки прыгает. Как не подойти!
А Сережка – мастер. Накрутит на палочку нитку, резинку. Вот у него и скачет на ладони какая-то штуковина – не то свинья, не то рыба.
– Хороший фокус?
– Хороший.
– Сейчас еще лучше покажу. Повернись спиной.
Только повернется Петька, а Сережка его сзади как дернет коленом, так Петька сразу головой в сугроб.
Вот тебе и американский.
Попадало и Ваське тоже. Однако когда Васька и Петька играли вдвоем, то Сережка их не трогал. Ого! Тронь только. Вдвоем-то они и сами храбрые.
Заболело однажды у Васьки горло, и не позволили ему на улицу выходить.
Мать к соседке ушла, отец – на переезд, встречать скорый поезд. Тихо дома.
Сидит Васька и думает: что бы это такое интересное сделать? Или фокус какой-нибудь? Или тоже какую-нибудь штуковину? Походил, походил из угла в угол – нет ничего интересного.
Подставил стул к шкапу. Открыл дверцу. Заглянул на верхнюю полку, где стояла завязанная банка с медом, и потыкал ее пальцем. Конечно, хорошо бы развязать банку да зачерпнуть меду столовой ложкой…
Однако он вздохнул и слез, потому что уже заранее знал, что такой фокус матери не понравится. Сел он к окну и стал поджидать, когда промчится скорый поезд.
Жаль только, что никогда не успеешь рассмотреть, что там, внутри скорого, делается.
Заревет, разбрасывая искры. Прогрохочет так, что вздрогнут стены и задребезжит посуда на полках. Сверкнет яркими огнями. Как тени, промелькнут в окнах чьи-то лица, цветы на белых столиках большого вагона-ресторана. Блеснут золотом тяжелые желтые ручки, разноцветные стекла. Пронесется белый колпак повара. Вот тебе и нет уже ничего. Только чуть виден сигнальный фонарь позади последнего вагона.
И никогда, ни разу не останавливался скорый на их маленьком разъезде.
Всегда торопится, мчится в какую-то очень далекую страну – Сибирь.
И в Сибирь мчится, и из Сибири мчится. Очень, очень неспокойная жизнь у этого скорого поезда.
Сидит Васька у окна и вдруг видит, что идет по дороге Петька, как-то по-необыкновенному важно, а под мышкой какой-то сверток тащит. Ну, настоящий техник или дорожный мастер с портфелем.
Очень удивился Васька. Хотел в форточку закричать: «Куда это ты, Петька, идешь? И что там у тебя в бумаге завернуто?»
Но только он открыл форточку, как пришла мать и заругалась, зачем он с больным горлом ни морозный воздух лезет.
Тут с ревом и грохотом промчался скорый. Потом сели обедать, и забыл Васька про странное Петькино хождение.
Однако на другой день видит он, что опять, как вчера, идет Петька по дороге и несет что-то завернутое в газету. А лицо такое важное, ну прямо как дежурный на большой станции.
Забарабанил Васька кулаком по раме, да мать прикрикнула.
Так и прошел Петька мимо, своей дорогой.
Любопытно стало Ваське: что это с Петькой сделалось? То, бывало, он целыми днями или собак гоняет, или над маленькими командует, или от Сережки улепетывает, а тут идет важный, и лицо что-то уж очень гордое.
Вот Васька откашлялся потихоньку и говорит спокойным голосом:
– А у меня, мама, горло перестало болеть.