— Сегодня буду тебя провожать долго, — сказал он.
— Да, Тим, — сказала она.
И он повел ее сначала к улице своего раннего детства. Он нес патефон и книгу, она — альбом с пластинками. Москва еще шумела, перемигивалась огнями светофоров, а здесь, на улице Грановского, дремала обычная тишина. У красного здания с боковыми выступами и фасадной оградой, за которой проглядывался дворик, Тимур остановился.
— Постоим минуту? — попросил он.
— Да, Тим, — тихо сказала она и стала рядом.
Почти все окна залиты ровным светом и только на втором этаже правого крыла темны. И он молча смотрел на те темные, траурные для него окна их бывшей квартиры. Ей стало жалко его, захотелось обнять, говорить что-нибудь ласковое, но разве она осмелится сама… первая?
Потом узкими улочками вышли на улицу Горького и спустились к Охотному ряду, а там — и Красная площадь. Лучи «юпитеров» заливали ровным светом багряный фон Кремлевской стены, на котором рельефно вырисовывались серебристо-голубые ели; они стояли безмолвно и неподвижно, как часовые в островерхих шлемах.
Всякий раз, когда Тимур ступал на глянцевитую броню брусчатки Красной площади, он испытывал волнение: в просвете между траурно-зеркальной гранью Мавзолея и затененной елью отчетливо просматривался надмогильный бюст отца. Так и сейчас, чтобы лучше рассмотреть его, Тимур подвел Веру ближе к трибунам. Она поняла и сама теперь предложила:
— И здесь постоим, Тим.
Он благодарно взглянул на нее и кивнул.
На Спасской башне переливчато прозвучала мелодичная увертюра курантов, и тут же густо и сочно ударило: «Дон-н… дон-н…» И так двенадцать раз…
Полночь.
— Тим, начинается новый день.
— И мы его никогда не забудем, да?
Он взял ее под руку и повел вниз, к реке. Выйдя к набережной, повернули вправо и пошли к Большому Каменному мосту, пересекли его и остановились у парапета, на том месте, где много лет назад стояли и ели ее любимое фруктовое мороженое. Тимур спросил:
— Помнишь это место?
— Да, Тим… Я все помню, — сказала и зябко повела плечами.
— Тебе холодно?
Он поставил патефон на гранитную тумбу парапета, положил на крышку книгу и, сняв пиджак, накинул ей на плечи.
Она с затаенным радостным страхом ощутила прикосновение его одежды. А он, в белой рубашке, с темным галстуком, стоял перед ней, высокий, сильный, заботливо поправляя накинутый пиджак и выпрастывая из-под пего тяжелую косу.
— Вот так… Теперь не озябнешь. И дай-ка пластинки, положу.
Она смотрела на него и думала, что он сейчас очень красивый, и еще думала о том, что он скоро надолго уедет.
— Ты что? — поймал он ее опечаленный взгляд.
Не призналась, совсем о другом спросила:
— Что у тебя за книга? У Левы почитать взял?
— Нет. Это твоя книга.
— Моя?
— Со вчерашнего дня. Думал при расставании вручить. Это тебе на память об окончании школы, о нашей встрече.
— Спасибо, Тим. — Она отвернула обложку. — Чехов… А надпись не разберу. Темно.
— Прочтешь после, а сейчас скажи — только пусть не покажутся мои слова избитыми — будешь ждать?
Даже под защитой его пиджака она ощутила ознобный холодок, который пронизал все ее тело. Тимур подошел к ней вплотную и несмело привлек к себе. Взглянув на него большими испуганными глазами, она сбивчиво промолвила:
— Тим, скажи честное слово, что ты… что ты не станешь целоваться, если я отвечу… если я скажу — всегда-всегда буду ждать только тебя.
— Верка… Моя хорошая Верка… Даю честное слово, слышишь? Честное слово даю, что сейчас тебя поцелую… — А потом приподнято объявил: — Будем танцевать! Прямо здесь, на нашем первом причале… Позволь… Ах, да! Музыку!
Он говорил быстро и, раскрыв патефон, вытащил из альбома первую попавшуюся пластинку; под шаляпинскую «Блоху» стремительно закружил Веру, подпевая:
— Блоха?.. Ха-ха!
Когда же наконец они медленно двинулись дальше и, свернув в переулок, дошли до ее семиэтажного дома, она неожиданно спросила:
— Тим, писать будешь?
— Каждый день!
— Честное слово? Не преувеличиваешь?
— Вера не верит. Тогда так: каждый выходной!
— Тим… и я хочу тебе подарить что-нибудь на память, — Она порылась в альбоме. — Прими вот эту пластинку.
Он осторожно обнял ее и шепнул на ухо:
— Спасибо, Вера… Верочка… Моя Верка. Я ее как талисман всегда буду возить с собой и — слушать.
— Но учти, это — не «Блоха» и конечно же не «Рио-Рита», — сказала и торопливо коснулась губами его горячей щеки. — Это — мой любимый «Орленок».
Из темного, как тоннель, подъезда вышел бородач в парусиновом фартуке; он вытягивал на тротуар резиновый шланг. Заметив парочку, предупредительно кашлянул в кулак:
— Гахм-гахм!
— Дворник Михеич, — шепнула Вера. — Пора прощаться.
— Прощаться нам еще рано. До свидания, Вера.
— До свидания, Тим! — А про себя добавила: «До встречи, мой орленок!» И побежала, рискуя выронить патефон, тяжеловатый альбом и книгу.
Перекинув через плечо пиджак и бережно придерживая пластинку, Тимур широко зашагал по безлюдным улицам Москвы? Проходя мимо телефонной будки, остановился, отыскал в кармане гривенник и втиснулся в тесную келью автомата.
Трубку там, куда звонил, сразу сняли:
— Да-да-да!
— Лидия Ивановна, докладываю: торт съели в основном мальчишки. Яблоки тоже, ибо вышеупомянутых мальчишек было подавляющее большинство.
— Тима-Тима, где ты запропастился?!
— Объявите всем — пусть не беспокоятся, еще полчаса… нет, час, ровно час я должен ходить по Москве с «Орленком» в руках.
— Боже! С каким еще там орленком? — Тимур вешал трубку, а телефонный металлический глазок продолжал постреливать скороговоркой — Тима-Тима, не задерживайся!..
Мягко вздохнула дверца, Тимур шагнул на тротуар и взглянул на темное, почти беззвездное небо. А в ушах звучало два голоса: «Орленок, орленок, взлети выше солнца!» и «Мой любимый орленок…»
Принимая от Веры подарок, он так и услышал тогда название этой пластинки — без кавычек.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Москва… Орел… Курск… Харьков… Лозовая…
Поезд дальнего следования катит и катит на юг. В купированном вагоне душновато. На крутых поворотах в открытое окно залетают теплые порывы воздуха с кисловатым запашком паровозного дыма.
Степан лежит на верхней полке и читает книжку, а Тимур, опустив столик, почти по грудь высунулся в окно. Состав гулко влетает на застонавший мост через какую-то реку. Внизу она, как помятый лист оцинкованной жести, вдали — серо-голубая, как небо. Ветерок, обласкав Тимуру лицо, еще больше растрепал белокурые волосы.
На ряби волн — редкие лодчонки. К мосту подплывает белый-белый катер; у решетчатого борта стоит группа девушек, они приветливо машут руками, и Тимур весело отвечает им.
Гудок катера сливается с гудком паровоза.
«До-гоняй… до-гоняй… до-гоняй!» — отчетливо выговаривают колеса.
Минута — и река осталась позади. По обе стороны железнодорожного полотна теперь хороводят вихрастые деревья.
Тимур забрался на свою, тоже верхнюю полку. Их попутчики — люди пожилые. Едва сгустились вечерние сумерки, как они сели за чай, а потом, покряхтывая, начали укладываться спать. Степан сунул книжку под подушку и тоже задремал. Только Тимуру не снится. Сверху он продолжает смотреть в темное уже окно: мелькают тени, помигивают далекие огоньки, быстро проносятся мимо освещенные станционные постройки. В голову приходит мысль, что он не раз проезжал по этой дороге. Но прежде все было ясно и знакомо — ехал из Москвы в Крым на каникулы. Теперь же дорога представлялась совершенно иной — что ждет его впереди?..
«До-гоняй… до-гоняй… до-гоняй!» — продолжали настукивать колеса.
Тимур лег на спину, заложил ладони под голову и прикрыл веки. Представились ярко-ярко: Москва… Кремль… старинный дом… квартира на втором этаже… и — напутствие Климента Ефремовича.
Сначала всей семьей сидели за столом. Рядом с Тимуром — его гость, Степан Микоян. Екатерина Давыдовна и Таня были молчаливы и грустны. Петр дружески подмигивал присмиревшим, но торжествующим — выдавали сияющие глаза — приятелям и желал младшему брату и его боевому другу «воздушного» счастья, а Лидия Ивановна несколько раз смахивала навернувшуюся слезу и нашептывала:
— Ах, Тима-Тима… Ах, Степа-Степа…
После обеда Ворошилов, обняв Тимура и Степана за плечи, повел их в «комнату-сад», усадил на диван, а сам подошел к столу.
— Думаю, будет для вас полезен небольшой мой прощальный подарок.
Взял две книги в голубых переплетах и вручил каждому. Поблагодарив, прочитали на обложке: «Ваши крылья». А Ворошилов, сев с ними рядом, вспоминал Крым, но не сегодняшний, а тех грозовых лет, когда он, член Реввоенсовета Первой Конной армии, и комюжфронта Фрунзе ехали в автомобиле от первой отбитой у врага станции Таганаш по дорогам только что освобожденного Крыма, и как в Севастополе, стоя на берегу Черного моря, они вглядывались в темно-бурые дымки спешно уплывавших пароходов с остатками легионеров черного барона.
— Черное море… черный барон… — задумчиво повторил Климент Ефремович и покачал головой. — Двадцать лет прошло с тех пор, как черноморские волны смыли с наших сапог походную пыль, а я до сих пор помню слова твоего, Тимурок, отца: «Будут теперь с чужого берега на Советы зубы точить…» Но в следующую минуту лицо его озарилось светлой улыбкой, которую нетрудно было понять: личное указание Ильича им блестяще выполнено — Врангель разбит, Крым освобожден до наступления зимы… — И вдруг Климент Ефремович резко повернул мысль: — Сегодня мы провожаем тебя, Тимур, и тебя, Степан, в новую для вас жизнь. Вы уезжаете не просто поступать в авиационную школу. Вы уходите из своих частных семей и надолго вливаетесь в иную семью — в семью армейского коллектива. Мне незачем вам растолковывать, что это такое. Вы знаете. Но я хочу напомнить вам, мои юные друзья, что, провожая вас в Качу, мы хотим верить (говорю «мы», потому что знаю — так же считает и Анастас Иванович) — вы и в той, новой семье всегда, везде и во всем будете на высоте…