Спина похолодела. «Кончились… Патроны и снаряды кончились… Надо прорываться…» В наушниках сквозь потрескивание и писк помех то ли эхом отозвался, то ли действительно возник далекий и надрывный голос Шутова: «Уходи…» И совсем близкий: «Двухсотые», я — «Земля», уходите на солнце!»
На солнце!
«Як» развернулся и со стоном взмыл к пронзительно сиявшему светилу. Стая преследователей, рассекая перекрестным огнем воздух, не отставала. Прижатый перегрузкой к бронеспинке, Тимур успел еще подумать: «Иван уже сел… Он на земле… на нашей земле…» Ослепляя, прямо в глаза наплывал раскаленный шар солнца.
И вдруг — лопнул!
Разлетелся вдребезги…
Погас…
В негустой, занесенной снегом посадке, недалеко от Медведно, заместитель начальника штаба 57-й смешанной авиадивизии майор Простосердов, прибывший с автофургоном — рацией РАФ в район 182-й стрелковой дивизии для организации взаимодействия наземных войск с авиацией, стоял у машины. Провожая взглядом низко жавшийся к земле поврежденный «як», он держал в руке микрофон и по существу уже без надобности машинально повторял:
— «Двухсотые», я — «Земля», уходите на солнце!.. «Двухсотый», «Двести первый», я — «Земля», уходите на солнце!»
Подбитый Як-1 скрылся за слепящими глаза дальними сугробными наметами, а его напарник с полминуты, взмыв, круто забирал в вышину.
Нервничая, майор понимал, что наш самолет попал в тяжелое, а по существу в безвыходное положение — у него на хвосте висели «мессершмитты», и все же продолжал твердить то единственное, что могло еще быть полезным обезоруженному, как он понял, пилоту: «На солнце!», не подозревая, что тот его уже не слышит. Это майор понял в следующее мгновение, когда курс преследуемого истребителя резко изменился — описав в верхней точке крутую дугу, он вошел в пике.
«Сбит!» — защемило в груди у майора. А один из стервятников, продолжая полет за падающим самолетом, в каком-то диком исступлении все еще хлестал его огненными, злорадно стрекочущими струями.
Сбитый истребитель вспыхнул и врезался в глубокий снег поблизости от развернутой радиостанции. На оторванной и отброшенной в сторону плоскости металось, неистовствовало пламя.
Майор Простосердов и выскочившие из автофургона радисты бросились к разбитому самолету. Колпак у кабины был сорван, а летчик уткнулся в залитую кровью приборную доску. Не мешкая, извлекли его неподвижное тело и, унося, отбежали подальше. Они тяжело топали валенками, а следом на белом снегу распускались алые маки — почти такие же яркие, как в Качинской долине. О такой похожести наверняка бы подумал тот, кого они несли на руках; однако он об этом уже не подумает. И не только об этом. Вообще. Летчик был мертв.
Простосердов расстегнул и сбросил парашют, запустил руку за борт мехового комбинезона. Из кармана гимнастерки вынул комсомольский билет, развернул его и… побледнел.
— Кто? — спросил один из радистов.
От деревни Медведно бежали несколько человек. Простосердов, не ответив, снял с ремня у погибшего кобуру с пистолетом и кортик. Потом приказал:
— Распустить парашют! — Белый — белее полуденного снега — шелк хлынул из распахнувшегося ранца. — Погибшего героя завернуть в купол!
Радисты осторожно положили на слепящий глаза шелк безжизненное тело и старательно обернули его этим невыносимо-белым саваном.
Подбежавшие военные назвались штабными 182-й стрелковой дивизии, а гражданские — местными партизанами. Сообщили, что они наблюдали воздушный бой и что в штаб доставлен захваченный фашистский летчик, который показал: он-де известный ас, а его эскадрилья на днях переброшена на аэродром Дно из Франции.
— И еще он говорит, — продолжал высокий партизан в заячьей шапке и дубленке, — что сегодняшний его вылет первый на восточном фронте и что его, должно быть, сбил известный русский ас.
— А чего это его волнует, кем он сбит?
— Просит подтвердить его предположение для успокоения, должно быть, профессионального самолюбия.
Простосердов жестко сказал:
— Можете передать развенчанному асу: сбил его мальчик, всего лишь выпускник авиашколы, которому не исполнилось еще и девятнадцати. — Держа на ладони пистолет, майор еще и еще раз про себя прочитал дарственную надпись и тихо докончил: — Товарищи, погиб Тимур Фрунзе — сын великого полководца.
Прибежавшие, еще тяжело дыша, взглянули на тело летчика, завернутое в парашютный шелк.
Головы обнажились. А майор Простосердов, сосредоточенный и подавленный, пошел к радиостанции. Ему предстояло передать в штаб скорбную радиограмму, текст которой, он знал, тягостным эхом отзовется в Кремле,
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Массивная дверь в кабинет маршала обычно открывалась легко, без усилий. Но сейчас офицер для поручений открывал ее с невероятным трудом, все еще раздумывая: «О чем доложить в первую очередь?» Было два срочных для маршала сообщения. Правда, одно — устное, переданное по телефону, другое — телеграмма в черной папке.
— Что вы там топчетесь? — услышал он глуховатый голос.
Решительно вошел:
— Товарищ маршал, только что звонил генерал Поскребышев и сообщил: товарищ Сталин ждет вас у себя.
— Иду. — И взглянул на его неспокойные руки, на черную папку. — Еще что-нибудь есть?
— Вот… — Офицер, раскрыв папку, медленно положил ее перед ним. — Телеграмма.
Ворошилов был без очков и попытался короткий текст телеграммы прочитать, несколько откинувшись от стола. Сразу же встряхнул головой и торопливо вооружился очками. Лицо маршала, обычно здоровое, свежее, мгновенно помертвело. Он как-то вяло потянул очки. Они, соскользнув, ударились о край стола, отскочили на пол и, брызнув осколками, покатились по паркету.
Офицер вздрогнул, быстро нагнулся, подобрал оправу и осторожно положил ее на стол перед папкой.
Ворошилов невидящими глазами смотрел в пространство, в одну точку. Не переводя взгляда, спросил:
— Понимаете, что вы мне принесли? — Он оттолкнул черную папку, и она отползла по настольному стеклу.
Чувствуя в горле вязкий комок, офицер с усилием вымолвил:
— Да… понимаю. Большое горе.
Оторвав в откидном календаре лист минувшего дня с черной большой цифрой «19», маршал тронул очки и, удивленно оглядев их, отложил в сторону. Медленно на-писал несколько слов.
— Отправьте.
— Слушаюсь.
Захватив телеграмму, Ворошилов пошел непривычно грузным шагом…
Сталин сидел за рабочим столом и писал. Не отрываясь от дела, сказал:
— Вчера Жуков сетовал, что мы у него отобрали армию и перевели ее в резерв Ставки; даже попугивал — ударная группировка фронта ослабла. А сегодня… только что передали… — Ткнул карандашом в лист, что лежал на отлете. — Читай: Можайск, Руза, Дорохове, Верея освобождены.
Ворошилов машинально взял лист и, повертев его в руках, положил на место.
Сталин отложил карандаш, пристально глянул на маршала:
— Что с тобой? Нездоров?
Ворошилов протянул телеграмму. Сталин прочитал, набил трубку и закурил. Еще раз внимательно посмотрел на Ворошилова и с горечью промолвил:
— Сколько молодых жизней уносит эта тяжелая война!..
Потом в задумчивости попыхтел трубкой, встал и направился к длинному столу. Отбросил одну, другую карту, подтянул поближе третью. Сказал уже другим, недовольным голосом:
— Тридцать суток рвутся друг к другу навстречу и никак не соединятся. Что там — доты у них на пути?
Ворошилов подошел и, поняв, что Верховный рассматривает оперативную карту Северо-Западного фронта, заметил глухо:
— Жестокий мороз, заболоченная местность и нехватка боеприпасов похлеще дотов.
— Крепкий орешек… этот Буш. А надо! Надо этот орешек захватить в щелкун и — раздавить!
— Захватить захватим, все к тому идет. А раздавить… Впрочем, можно поехать и на месте разобраться.
Сталин вернулся к письменному столу.
— Разобраться… — запоздалым эхом откликнулся он, собирая какие-то бумаги в пачку. — Прошу, разберись-ка сначала с этими слезными депешами. Тоже плачутся: мало боеприпасов. А один даже уверяет, что спланировал наступление с нормой расходования снарядов — один выстрел в сутки на орудие… Безобразие.
Ворошилов поверх бумаг положил телеграмму и пошел к себе. В приемной спросил:
— Отправили?
— Так точно, товарищ маршал.
— Поторопились… — И тут же написал вторую записку. — Отошлите вслед.
— Будет исполнено.
— Соедините меня с квартирой.
Прошел в кабинет, положил пачку бумаг посредине стола, а телеграмму спрятал в карман кителя. Снял трубку:
— Лидия Ивановна… — Помедлил, слабо кашлянул. — Придет нарочный, передайте ему мои очки… Да, на столе в кабинете.
Поздним вечером того же дня Вера, уже одетая и обутая во все теплое, стояла в прихожей у телефона. Откинув на плечи пуховый платок, она плотно прижимала к уху трубку, слушала и чувствовала, что ноги слабнут, подкашиваются, еще мгновение — и она упадет. Пошатнувшись, она ухватилась рукой за стену. Телефонная трубка, выскользнув, качнулась на шнуре. Из нее, слегка дребезжа мембраной, вырывался торопливый женский голос:
— Вера… Вера… Верочка… Ты поняла?.. Ты слушаешь меня?.. — Голос ослаб, надорвался приглушенным рыданием и смолк.
Вера со страхом смотрела на безвольно обвисшую трубку, из которой теперь, как ей казалось, сыпались на пол мелкими льдинками частые гудки. Привалившись к стене спиной, она попыталась вскинуть платок, но похолодевшие руки не слушались и не могли набросить его на белокурую голову.
Из комнаты вышла пожилая женщина.
— Ты уже собралась, дочка?.. Постой, что с тобой? — Вера незрячим взглядом скользнула по невысокой, худенькой, во всем темном, фигурке. — Да на тебе лица нет! Ты нездорова? — вскрикнула женщина.
— Нет, нет… — заторопилась Вера, поспешно справляясь с платком. — Мне пора на дежурство.
— Какое там дежурство! — подбежала к ней женщина. — Давай-ка сбрасывай с себя эту овчину и валенки — и в постель!