— Да, хочу! — выпалил мирза, схваченный с двух сторон могучими лапами двух нукеров. — Я не виноват перед вами, хазрет! Я был верным слугою вам!
— Никто и не говорит, что ты виноват, — отвечал Тамерлан. — Виноват язык, он и потерпит наказание. И почему ты говоришь о себе «был»? Ты и останешься моим верным слугой, даже ещё более верным — без языка-то.
— Пощадите его, хазрет, — робко попросил Искендер. Не от души попросил, а лишь вспомнив о том, что он христианин и должен сожалеть о недругах своих.
— Вот ещё! — фыркнул Тамерлан. — Не хочу. Ослан, выполняй!
Азербайджанец отчаянно завопил, но расторопный юзбаши ловко справился со своим заданием. Окровавленный язык Сулейманбека лёг на серебряное блюдце, стоящее на столике перед Тамерланом. По знаку великого эмира казнённого увели.
— Мирза Искендер, — сказал Тамерлан, глядя на отрезанный язык, — вот видишь, при помощи этого маленького инструмента можно петь хвалебные гимны, а можно клеветать на своего вчерашнего сотрапезника. Странно, что и для того, и для другого Аллах создал один и тот же орган, правда? Можешь взять его себе на память.
— Мне бы не хотелось… — пробормотал Искендер.
— А я говорю: бери! И храни у себя. Проверю!
Глава 24Ax, Нукнислава, Нукнислава!
Как ни страдал от похмелья в то утро мирза Искендер, а мученья послов короля Энрике были не меньшими. Дон Альфонсо, который вообще не пил вина, не имея к нему пристрастия, лежал пластом, зелёный и мокрый, а персиянка Афсанэ и слуги-испанцы суетились вокруг него с разными притираниями и примочками, как над лежащим на смертном одре. Дон Гомес только посмеивался и говорил, что он не прочь сегодня продолжить веселье. А почему бы и нет? Сегодня он проснулся в объятиях хиндустанки Гириджи, которая тотчас вознаградила его за пробуждение своим мастерством, ведь некогда она прошла большую школу и служила в храме, где поклонялись священному каменному столбу Лингаму[131]. И теперь рыцарь пребывал в отличнейшем расположении духа, шутил и смеялся над доном Альфонсо и наигранно сочувствовал дону Гонсалесу, которого после такого количества вина терзала больная печень.
Писатель лежал на левом боку и обеими руками держался за бок правый. Он стонал и кряхтел, морщась и крепко сжимая губы. Но, как это ни покажется странным, мучился он больше даже не от боли в печёнке, а от сознания, что наложница Нукнислава, которая волей-неволей должна была отдаться ему, ибо так повелел Тамерлан, удрала от него вчера во время разгульного пиршества. Сбежала, и до сих пор нигде не могут её найти.
Её образ стоял пред ним как нечто желанное и светлое, сладостное и таинственное. Она призвана была спасти его от болезней, оздоровить, ведь всё последнее время, лет пять-шесть, он чувствовал себя неизлечимо больным, угасающим, с каждым днём утрачивающим жизненные соки.
Вот сейчас бы она присела рядом с ним, погладила его по волосам, прикоснулась губами ко лбу, потом положила свою ладонь к нему на печень, и боль мгновенно бы испарилась. В том, что дон Гонсалес попросту влюбился в красивую и неприступную лужичанку, он никоим образом себе не признавался, но сердце его тосковало по ней, и он искал каких-либо разумных объяснений этой тоске.
А главное — как она посмела, плутовка! Ведь сам сеньор Тамерлан приказал ей служить наложницею у испанского посла дона Руи Гонсалеса де Клавихо!..
«Ах, Нукнислава, Нукнислава!» — кряхтел он тихонько, взывая к её благоразумию.
В полдень дон Альфонсо немного очухался, и они с доном Гомесом вдвоём позавтракали. Дон Гомес при этом хвастался, что у него всегда с похмелья отменнейший аппетит. А дон Гонсалес с отвращением думал о еде, встал, чтобы умыться и переодеться в новый камковый халат, подаренный вчера сеньором Тамерланом, и снова улёгся на мягкое ложе из весёлых хотанских ковров, золотисто-жёлтых и розовых, украшенных изображениями летучих мышей, бабочек, цветущих веток и свастик. Мысли его продолжали витать вокруг больной печени и исчезнувшей славянки.
После полудня, когда приближалось время очередного намаза, зухра, явился Мухаммед Аль-Кааги. Точнее, сначала в просторные комнаты дворца Баги-Нау, отведённые для послов короля Энрике, вошли трое слуг с огромными кувшинами, наполненными вином, затем вбежала молоденькая и очень хорошенькая девушка, лицо которой почти не скрывала прозрачная накидка. А уж за ней вошёл Мухаммед и, поздоровавшись с послами, объявил:
— Великий сеньор сетует на то, что вы вчера стеснялись и почти не притрагивались к вину. Он утверждает, что, по его мнению, франки за ужином обычно выпивают до ста кубков вина, а достопочтенные послы, как видно, из скромности не решались вчера поступать по своим законам. Посему он прислал вам эти кувшины, чтобы вы могли осушить их прежде, чем вас перевезут в сад Баги-Дилгуш, куда и сам великий сеньор не так давно соизволил переехать.
— Ты с ума сошёл, Мухаммед! — воскликнул дон Гонсалес со своего ложа мучений. — Разве ты не видишь, что мы перепились вчера и еле отошли сегодня. А я так и не отошёл, вот лежу и страдаю. Печень вот-вот лопнет. Ты издеваешься над нами, да?
— Нисколько, — вздохнул Мухаммед. — Я всё вижу и знаю, но должен же я был передать вам подарок и пожелания великого сеньора!
— А я с удовольствием промочу горло, — рассмеялся дон Гомес. — Эй, любезнейший, плесни-ка мне в этот стакан.
— А что, — спросил дон Гонсалес, — не сыскали ли ещё мою наложницу-славянку?
— Увы, сыскали, — снова вздохнул Мухаммед.
— Почему же «увы»?! — так и подпрыгнул дон Гонсалес.
— Потому что хазрет приказал её заживо сварить в кипятке, — отвечал Мухаммед, горестно разводя руками.
— Что ты сказал?! — Придворный писатель короля Энрике мгновенно стал похож на рыцаря, коим, собственно, он и являлся, а не только писателем. Он подбежал к Мухаммеду и схватил его за плечи. — В кипятке?! Заживо?! Но почему?!
— Как почему? Потому что она совершила побег, — пояснил Аль-Кааги. — Её поймали на расстоянии двух фарасангов от Самарканда. Сегодня утром она была доставлена к сеньору, и суд его был короток. Так поступают с неверными и строптивыми жёнами или наложницами.
— Дикость! Варварство! — вскричал несчастный де Клавихо. — Да я бы простил её! Разве так можно обходиться с женщинами?
— Разумеется, по вашим понятиям это диковато, — смущённо пожал плечами Мухаммед, — но у нас свои строгие законы, которые позволяют нам сохранять женскую верность. В своё время великий сеньор вынужден был казнить одну из своих любимых жён, красавицу Чолпан-Мульк, застав её в объятиях любовника.
— О, Нукнислава! Бедная Нукнислава! — горше прежнего возопил дон Гонсалес, вцепившись пальцами в свои волосы. — Её уже свари… Г-хм! Её уже казнили?
— Я точно не знаю, может быть, и не успели, — ответил Мухаммед. — Не переживайте, благородный дон Гонсалес, видите эту девушку? Она заменит вам строптивую славянку. Ей всего шестнадцать лет, но она уже в полном соку и даже чуть-чуть перезрела. У неё мелодичное имя — Гульяли, а родом она из города Кабула.
Мухаммед сказал что-то девушке и указал ей на дона Гонсалеса. Гульяли тотчас заулыбалась испанскому писателю, приблизилась к нему и посмотрела в его глаза томным взглядом, полным сладострастия. Дон Гонсалес невольно сглотнул слюну, но взял себя в руки:
— К чорту!.. То есть я хотел сказать, что девушка Гульяли несказанно хороша, но мне бы хотелось точно узнать, казнена ли Нукнислава, и если не казнена, то спасти её.
— Как вам будет угодно, сеньор. Вероятнее всего, беглянки уже нет в живых, но мы можем ещё попробовать спасти её, если уж вы столь великодушны, что прощаете её, — проговорил Мухаммед, как бы недоумевая, почему это дон Гонсалес так переживает из-за какой-то наложницы.
— Да! Да! Прощаю! Немедленно направляемся к сеньору! — горячился испанец, к разочарованию афганки Гульяли не обращая на неё более своего внимания. Так не полагалось, чтобы человек, к которому привели в подарок наложницу, не оказывал ей должного приёма.
— А как же ваша печень, дон Гонсалес? — поинтересовался магистр богословия.
— К чорту печень! — отвечал придворный писатель. — Поспешим же, Мухаммед!
Покинув дворец Баги-Нау, дон Гонсалес и Мухаммед Аль-Кааги сели на резвых арабских жеребцов и во весь опор поскакали в Баги-Дилгуш, где с этого дня располагался весь огромный двор Тамерлана. Испанская жгучая кровь стучала в мозгу де Клавихо, с болью ударялась в печень, воспламеняла душу. Теперь он признавался себе, что не просто влюблён в пленительную славянку, а готов жизнью жертвовать за неё, в кипяток… Нет, насчёт того, чтобы лезть вместо неё в кипяток, он не думал, хотя если бы подумал, то неизвестно, к какому бы пришёл решению.
Просторнейшее поле, сплошь прорезанное линиями арыков, примыкало с одной стороны к саду Баги-Дилгуш, и несметная орда, уже съехавшаяся по зову Тамерлана, ставила здесь свои высокие разноцветные шатры, размещалась, распластывалась во всю ширь, превращая поле в гигантский обжитой город со своими улицами и площадями. Зрелище этого мгновенно выросшего шатрового города настолько поразило воображение писателя де Клавихо, что мысли о несчастной славянке временно отступили на задний план. Вот она — орда монголов, такая, как её описывали другие очевидцы! Орда на несколько лиг[132] в длину и в ширину! Дымы костров, пыль из-под ног несметного количества лошадей, ведь у каждого воина их должно быть как минимум три-четыре — ездовая, боевая и вьючные.
Погода по-прежнему стояла жаркая, и Тамерлан вновь отказался от мысли разместиться во дворце Баги-Дилгуша. Один его большой шатёр поставили в саду, другой натянули в орде. Сейчас великий полководец находился в том, который в орде. Это был не очень большой шатёр, не более двадцати шагов в диаметре, но рядом с ним уже воздвигали высоченные колонны толщиной с человеческое тело и высотой в пять-шесть копий