– А тебя типа, бригада лесорубов в рукаве?
– Мы можем не успеть.
Я едва разобрал ее шепот. Она смотрит на дальние кусты. Нижние ветки и траву трогает белесый дым. Пока редкий. Но ветер в нашу сторону. Зелень быстро подсохнет и полыхнет. А как горят сухие травы, я уже видел. Если бы не ручеек, так бы и остались на той лужайке.
– Блин! – Хватаю Тощую за плечо. – Говори, чего делать…
Она смотрит на мою руку, потом на дерево. Мельком. И тут же отворачивается. Лицо бледное до синевы, и веки дрожат. Боится девка.
– Говори, – встряхиваю ее. Голова дергается на тонкой шее. Глаза кажутся черными от огромных зрачков. В них такой ужас, у меня пря мурашки по спине, а горло… словно крепкое, дружеское рукопожатие на нем. – Говори, – хриплю я.
– Подойди к Нему. Скажи: Тиама, я готов взять на себя твою смерть. Проснись и услышь. Потом подожди немного и приложи ладони к Нему.
– Это все?
– Да.
– Очень просто, вроде как.
– Просто, – соглашается девка. – Но если Он не услышит, ты умрешь. Потом – я.
– Почему?
– Потому, что научила.
Не это спрашивал, ну да ладно. С трудом разжимаю пальцы. Ноги, как ватой набиты, так и норовят подогнуться.
– Осторожней, – от голоса Тощей волосы шевелятся на затылке. – Он отличает истину от обмана.
До дерева метров сто, а я иду, кажется, полжизни. Качаются шары одуванчиков. Как же они будут гореть! – подумал я, и цветы шарахнулись от моих ног.
А вот и наши проводники: волк вылизывает обожженный бок, а возле брюха волчицы копошатся детеныши. Блин, прям идиллия! Только запах дыма лишний.
Останавливаюсь возле дерева, а мне в спину целятся три пары глаз. Говорю то, чего сказала Тощая и жду. Дурацкое такое ощущение, словно в игру какую-то играю, в какую и в детстве никогда не играл. Стыдную такую игру, не для пацанов.
Кто-то погладил меня по голове. Как пожалел. Блин, вот только этого не надо!
Листья зашелестели. Порыв ветра качнул меня к стволу. Чуть мордой в него не впечатался. Нет, не правильно так. Тощая о ладонях что-то говорила. А они уже прилипли к коре. Теплой, шелковистой. Похожей на кожу. Гладкую, ухоженную. Такая же черная и душистая была у Саманты. Жаль, не оказалось меня рядом, когда понадоился чернушке. Хорошая девочка Сама… но до смерти самостоятельная.
Что-то толкнуло меня в грудь, и я понял: с объятиями и воспоминаниями пора завязывать.
Обратно шел легко. Отдохнувшим, спокойным. Словно и не было сумасшедшего бега, и не грозит нам изжариться под этим деревом. Понятно теперь, почему Тощая так его уважает, а вот почему боится?…
Она бежала ко мне. Лицо бледное, а рыжие лохмы казались огненными языками. В глазах – коктейль из страха и восторга. Желто-оранжевый. Такой же, как у Знойной страсти, если смотреть на солнце сквозь бокал. Неплохое вино попадается на Кипре.
– Я делаю это для тебя, – выдохнула Тощая. – Повтори!
Я повторил. Она побежала к дереву. А я не стал оборачиваться. Смотреть, как оно умирает… не то было настроение.
У меня на плече лежал листок. Похожий на ладошку младенца. Только с четырьмя пальцами.
На память, типа, – усмехнулся я. – Спасибо…
И тут же засунул эту усмешку куда подальше.
Плечо обожгло и сквозь одежду Рука сама схватилась за больное место. Проклятый инстинкт! Даже у врачей он срабатывает. Знаю, что нельзя тереть ожог, а сам… Ладонь отдернулась. Как от горячего. Поверх всех линий отпечатался четырехпалый листок.
Волки резко вскочили, зарычали, прижав уши. Взгляд сквозь меня и выше.
Чего-то огромное шевельнулось у меня за спиной, тяжело вздохнуло. Зеленый полумрак дрогнул и пополз к обрыву. Сначала медленно, неохотно, потом быстрее.
Яркий свет рухнул на поляну. Цветы задрожали и стали гнуться под его тяжестью.
Глаза заслезились, как от дыма.
– Ты первый.
Тощая стояла рядом. Руки прижала к груди, кулаки спрятала в рукава, и гнется, словно мерзнет.
– Чего?
– Ты первый, – повторила она.
Я пошел к дереву.
Не знаю, как девка сделала это, но… дерево лежало. Я шел к нему и не верил. Глаза видели, а я не верил собственным глазам. Дерево стало мостом, как я и хотел. Ветки на Столбе, конец ствола на нашем берегу. И ни одной опилки возле низкого пня. Срез ровный и гладкий. Как скальпелем сделанный. И ярко-красная середина.
– Прости, – зачем-то сказал я, коснувшись коры.
Она была теплой.
Мертвые тоже не сразу остывают.
12
У каждого бывает в жизни бесконечно-долгий день. Мой закончился вчера. Или позавчера. Когда мы перебрались на макушку каменного столба и стали пережидать пожар, потом грозу, что перешла в нудный, холодный дождь. Пожар давно погас, но возвращаться по мокрому стволу – желающих нет. Мы устроились в гуще веток. Кто как смог. Мерзнем, мокнем, голодаем и спим. Больше здесь делать нечего. Поговорить, разве что…
– Иди сюда. Хватит зубами стучать.
Тощая косится на меня, как хорошая девочка Маша на Серого Волка, что схарчил бабку у нее на глазах. И пусть это не ее бабка была – по фигу! – хорошие девочки так смотрят на всех, кто делает нехорошо.
А дать бы ей такую погремуху! Типа, Машка вместо Тощая. Называть эту девку тощей, все равно, что воду водянистой. А спросил малолетку про имя, так на меня зыркнула, будто я это бабку схарчил. Ее собственную. Да еще с особой жестокостью.
– Давай, шевели ногами! Хватит мерзнуть.
Подошла. Стоит, дрожит. Обняла себя за плечи и колотится. А я на нее глядя, сам инеем покрываюсь. Тут в натуре не Кипр в сезон дождей. Там этот дождь раз в месяц бывает, да и то всего час, от силы. А потом всех вином угощают, типа, извините нас, гости дорогие, за плохую погоду. Здесь уже второй день льет, а вина никто не предложил. И зуб даю, не предложит.
– Ну, чего стоишь? Ложись! Согрею.
Зыркнула так, что будь на мне сухой плащ, задымился бы.
– Не льсти себе. Не то у меня настроение…
Среди веток блеснули четыре глаза. Это наши проводники проснулись. В самое время. А то ляпнул бы что-нибудь. Типа, я на мощи не бросаюсь. Брехня. Бросаюсь, когда деваться некуда. Это я дома перебирал: чтоб и баба в теле и фэйс как у модели. А здесь, чего было, то и… Даже вспомнить противно! Не люблю, когда мне выбора не оставляют. Огорчаюсь я тогда. А в огорчительном состоянии много чего могу натворить. В натуре! Машка тоже может. Как она того охранника!… Или это он сам? Типа, неосторожное обращение с огнем. Прям, как у нас на Земле: пуля в голову – чистил заряженное оружие, вспороли глотку – порезался, когда брился. И никаких заморочек!
А девка стучит зубами, как метроном. Так и замедитировать недолго.
– Давай, Машка, иди сюда. Поделюсь плащом. Добрый я сегодня.
– Как ты меня назвал?
– Как надо, так и назвал. Другого ж имени у тебя нет.
– Есть!
– А мне его скажешь?
– Нет!
– Значит, будешь Машкой. И давай лезь под плащ. Теплее будет. Быстро! Пока не передумал.
Послушалась, залезла, повернулась спиной. И сразу стало холоднее. Согреешься тут, как же! Со всех сторон дуть стало. Все-таки у меня плащ, а не палатка. Подгреб девку ближе, она зашипела, как кошка, царапаться начала. Хорошо хоть перчатки надел.
– Да нужна ты мне! Я спать хочу в тепле!
Затихла. И дергаться перестала. Бываю я иногда убедительным, сам себе поражаюсь.
– А сейчас нельзя спать.
– Это почему же?
Машка промолчала и я начал дремать. Все-таки вдвоем теплее. В натуре. Только не выспишься вдвоем. Один шевельнулся – второй тоже глаза открыл. Какой уж тут сон! Дрыхнуть одному нужно, а вдвоем…
– Не спи! – девка дернула лопатками. Острыми. Даже сквозь куртки чувствуются. – Скоро Санут придет.
– Да? – спрашиваю, а сам зеваю во весь рот. – И кто он такой, твой Санут?
На всякий случай оглядываюсь, пока Машка молчит. В натуре, может подбирается кто? Но все спокойно, вроде. Та же мокрая темень, тот же нудный, осенний дождь, под который мне всегда хорошо спится. Спалось. Дома, в теплой постели. А здесь… Впереди и слева огоньки светятся. Два зеленых и два желтых. Это волчары не спят. Соседи наши. Жрать, небось, хотят.
Надо было сразу раскинуть все по понятиям. Чтоб знали, кто в доме хозяин. В смысле, на столбе. Теперь вот присматривай за ними, а то схарчат еще.
Желтые огни мигнули и исчезли. Остались зеленые. Эти глаза напротив… Вот ведь где вспомнилось! Двадцать лет не вспоминал и на тебе! Из песни это. Я тогда совсем мальком был, когда ее пели. Типа, ретро. Для тех, с кого песок уже сыпется. Здесь таких песен не поют, ясен пень. Может, и радио не знают. Как в странах третьего мира. Где жрут все, чего не может тебя сожрать. Без базара! Сам видел. И не хочу чтоб меня харчили. Это может, буддисту какому все по барабану: для него душа главное, а тело – темница. А мне мое тело еще понадобится. В ближайшие сорок лет – это уж точно. Слышал, и после семидесяти мужики очень даже могут… но в это я поверю, когда доживу. Если доживу! А то зеленоглазый пялится на меня, как голодный на полную миску.
– Слышь, братело, ты даже не думай на меня, как на жратву. Не надо. Я ведь тоже жрать хочу. Могу и тебя за харч посчитать. Или твоих щенят.
Тихо ему так сказал, спокойно. Как Ада Абрамовна с нами говорила. Лучшая училка во всем городе. И в моей жизни. В натуре! Если бы ни она, не дожил бы до половозрелого возраста. Как счас помню, подзывает к своему столу, смотрит сверху вниз, – а я в десять лет совсем заморышем был, вполовину меньше Машки, – и говорит:
– Лешенька, если ты не бросишь курить, то умрешь. Годик, может, еще поживешь, и все. Твои друзья будут кушать мороженое, а тебя будут кушать черви.
И все это шепотом и с улыбкой. А бас у Ады ну прям Шаляпинский. Я потом ни у кого такого голоса не слышал. И остальное все под стать голосу. Всем бабам баба была. В автобусе головой потолок подпирала, в лифте на четверых – сама ездила. Бедра у нее такие, что им на двух сиденьях тесно, а грудь из-за спины углядеть можно было. Душевная баба, монументальная, теперь таких не делают. И говорила так, словно гвозди заколачивала; на всю оставшуюся запомнишь.