Тираны. Страх — страница 1 из 2

Вадим Чекунов
ТИРАНЫ
СТРАХ

Царство без грозы — конь без узды.








ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



Глава первая
«Царские пироги»


Зимний лес тих и угрюм. Едва рассвело, но солнца не видать. Сумрачная пелена сменила ночную мглу. Небо цепляет макушки елей, скатывается по их темным лапам, сливается с сизыми сугробами. Ни звука. В снежном безмолвии зреет и близится угроза — пока далекая, едва различимая, но неотвратимая, она истончает лесную тишину, наполняет тревогой.

Вот тяжело сорвалась с ветки ворона, с холодным шорохом посыпались комья снега. Суматошно треща, волной пронеслась над дорогой сорока. Рыхля сугроб, вскидывая задние лапы, рванул в чащу заяц. Разбежалось лесное зверье прочь от дороги. Лишь любопытная белка хвостатым огненным пятном метнулась на ель повыше, ухватилась за ствол, замерла, прислушиваясь.

Все ближе скрип полозьев да чуткое лошадиное фырканье. Едет длинный обоз по узкой лесной дороге, растянулся на несколько верст. Пар из ноздрей, вороные гривы, попоны на крутых боках. Лица всадников пощипывает морозец. Мохнатые шапки, скуфейки, добротные сапоги. Дорогое шитье проглядывает из-под грубых черных кафтанов. Сабли, пики, топоры, колчаны и пищали.

День короток. Путь — далек.

В голове обоза, в пошевнях, сутулится бледный человек. Кустистые брови насуплены, морщины сбегают от крупного, словно клюв хищной птицы, носа к редкой всколоченной бороде. Вокруг запавших глаз — коричневые пятна. Взгляд устремлен в спину возницы. Руки в собольих рукавицах сжимают богато украшенный посох. Темнеют в утреннем сумраке драгоценные камни, вьется тонкая костяная резьба вокруг них. Тяжелый набалдашник увенчан грубой фигуркой — то ли пса, то ли волка, не разобрать.

Рядом с пошевнями, иногда увязая лошадьми в снегу, держатся два всадника, оба в черных одеяниях. Тот, что постарше, — рыжебород, широколиц, коренаст. Карие глаза его, с прожелтью, зыркают настороженно то на седока в санях, то по сторонам дороги, ощупывая каждый ствол у обочины.

Всадник помоложе — костью тонок, лицом весел, в лихо заломленной скуфейке, то и дело улыбается белозубо, озирается с любопытством.

— Гляди, Григорий Лукьяныч, — вдруг закричалмолодой, тыча плеткой куда-то вверх. — Борода твоя по ветвям скачет! Улю-лю!

Стянув рукавицу, оглушительно свистнул в пальцы.

Белка, осыпая с еловых лап снег, задала стрекача.

Обозники, что были поблизости, захохотали. Лишь тот, кого назвали Григорием Лукьянычем, ощетинился бородой, впрямь похожей цветом на беличий мех, и вновь покосился на седока в санях.

Тот, казалось, ко всему окружавшему был равнодушен. По-прежнему смотрел неотрывно, почти не мигая, в спину возницы. Лишь по тому, как подрагивал в руках крепко сжатый посох, можно было угадать — нелегко на душе у седока. Тяжел груз, тяжелы думы, а не сбросишь, не отвернешься.

Рыжебородый Григорий Лукьяныч вдруг привстал на стременах, вглядываясь в изгиб дороги.

— Васька, зубоскал собачий, а ну вперед! — утробно крикнул он шутнику. — Кого волокут, глянь-ка!

Васька недоуменно уставился в утренний полумрак.

— Так нет же никого. Показалось, поди…

Но тут из-за стволов и впрямь возник дозор — пятеро молодых, из недавно набранных, во главе с Федькой Басмановым. За конем Басманова, прихваченный веревкой за руки, волочился по снегу человек в овчинном тулупе, без шапки, с разбитым лицом.

Васька, подивившись звериной чуткости напарника, подал коня вперед, подскакал к дозору. Слов было не разобрать, лишь пар от дыхания клочками слетал с губ всадников да беззвучно раскрывал кроваво-черный рот связанный пленник.

Сидящий в пошевнях человек вдруг глянул искоса на рыжебородого и приподнял правую руку.

Тот, как верный пес, привыкший угадывать любое желание хозяина, встрепенулся.

— Сто-о-о-ой!— раскатилась вдоль дороги его зычная команда

Обоз замер. Стылая тишина воцарилась над лесом, нарушаемая лишь редким кашлем всадников да лошадиным всхрапом.

Рукавица седока в санях повелительно шевельнулась.

— Сюда его подавай! — с готовностью крикнул рыжий бородач. — К государю!


Васька соскочил с коня, выхватил из-под кафтана нож, склонился над схваченным. Перерезал веревку возле рук, оставив их связанными, ухватил за ворот тулупа и потащил, страшно скалясь, к царским саням. Пленный, подвывая, таращил глаза и дергал ногами. Дотащив несчастного до передка пошевней, Васька толкнул его вперед, наподдав ногой. Человек повалился ничком в снег, завозился беспомощно.

— Подсоби-ка ему, Малюта! — обронил царь.

Глаза государя ожили, наполнились веселым любопытством.

Григорий Лукьяныч, по прозвищу Малюта, соскочил с коня и в одно мгновение оказался возле пойманного. Придавил ему спину коленом и рывком приподнял голову за волосы.

Царь склонился чуть вбок и вперед, разглядывая лежащего.

Пленный, отплевываясь розовым снегом, увидел, кто перед ним, и дышать, казалось, перестал.

— Кто ж ты таков? — неожиданно тихо и ласково спросил царь. — И чем живешь, родимый?

Пленный лишь таращился молча.

Малюта сильно дернул несчастного:

— Не видишь, кто перед тобой?! Отвечай, собака, когда государь тебя спрашивает! Да без лишних хвостов, а как на духу!

Пленный, будто очнувшись, сипло выдавил:

— Илюшка я… Илюшка Брюханов… из Ершовки ведь… к брату Никитке в Сосновое ехал… Да чем мы живем, царь ты наш батюшка! Пеньку продаем да лыко… на тверской базар возим да в Медню посылаем… Раньше до самого Новгорода возили, так лошадей почти всех волки у нас подрали, куды теперь!

— А знал ты, Илюшка, о царском указе? — перебил его Малюта, вытягивая свободной рукой из ножен саблю. — Знал ты, что уж три дня как проезд по дороге не велен ни боярам, ни холопам, ни единой живой душе, окромя государя и войска его?

— Даже волки с медведями в ослушники воли государевой идти побоялись, а этот, смотри-ка — знай себе, скачет куда-то! — подхватил Васька, покачивая головой. — Да от нас не уйдешь! От Малюты, было дело, половина бороды сбежала, по деревьям ускакала, но уж тебя-то мы ухватили!

Царь коротко рассмеялся, довольный остротой:

— Грязной Васька-то у нас среди братии — один из первых ловчих будет! Даром что чуть не псарь…

Худородный Малюта довольно крякнул. От внимательного взгляда его не укрылось, что Васька, дворянин думный, на миг потемнел лицом от обиды. Однако Грязной быстро совладал с собой. Потешно приосанился и поддел носком сапога перепачканную кровью и снегом бороду пойманного.

— Шут ты, Васятка, — не удержался Малюта. — Шут, а не ловчий.

Подъехал недобро ухмыляющийся младший Басманов и двое верховых за ним.

Царь задумчиво гладил меховой рукавицей край пошевней.

Схваченного начала бить крупная дрожь. Он по-прежнему лежал на снегу, лишь голова была задрана Малютиной пятерней.

— С тверскими, с новгородскими, значит, торговлю водишь… Поди, живешь богато, кушаешь вкусно. А любишь ли ты, Брюханов Илюшка, пироги? — хитро прищурился царь, повозившись в санях и устроившись поудобнее.

Мужик растерянно скосил глаза на стоящих рядом опричников.

— Да как же не любить, государь. Кто ж не любит-то…

— А с чем любишь? — Лицо царя лучилось живым любопытством и озорством.

— Так с разным, государь… Только не до пирогов ведь теперь, голодно живем. Какое у нас богатство, помилуй!

Царь, посмеиваясь, откинулся в санях, махнул рукой:

— Ну, так и быть. Угостите-ка его, да нашими пирогами!

Малюта сунул голову пленного в снег. Васька Грязной подмигнул неведомо кому, взмахнул саблей и опустил ее на ноги несчастного. Не успела еще брызнуть из раны кровь, как обрушил свой клинок и Малюта.

Схваченный, первые мгновения не чувствуя боли, попытался приподняться, но не смог и вдруг закричал, истошно и пронзительно.

Засмеялись встрепенувшиеся обозники. Качнулись в стылом воздухе острия пик. Царь же вдруг помрачнел лицом и сложил руки на посохе, исподлобья наблюдая за расправой.

Басманов и верховые, соскочив с коней, уже теснились рядом с обрубленным почти по пояс мужиком. Заметались мохнатые шапки, белыми полосками мелькнули над ними сабли.

— Руби ослушника, руби в пирожные мяса! Кроши, не жалей!

В несколько взмахов отсекли ему руки — по кисти, затем по локти, напоследок по самые плечи. Отлетела и голова, покатилась было в сторону царских саней, но один из опричников ловко пнул ее назад, а другой тут же рассек пополам сабельным ударом.

— Что, Илюшка, хороши тебе наши пироги? — выдыхая пар, жарко выкрикнул Грязной. — И брата твоего угостим, как поймаем, не боись!

Деловито кхекая, точно заправские молодцы из мясного ряда, опричники делали свое дело.

Летели в стороны горячие брызги, куски плоти, лоскуты одежды. Хлюпали и чавкали в темной жиже сапоги царских слуг, тонуло под ними белое крошево костей.

— Ну, будет! — вдруг обронил негромко царь. — Поозорничали, пора и в путь.

Малюта, первым услышавший царскую волю, распрямился, отер от кровяных брызг лицо и замер.

— Тпру! — хлопнул он по спине ближайшего из подручных. — По коням!

Поддев концом сабли длинный кусок мужичковой требухи, Васька ловко перерубил его на лету и вдавил в снег. Шагнул в сторону, набрал в горсть свежего, незапачканного, ухватил губами, пожевал. Остатком умылся, как водой. Его примеру последовали остальные.

Обоз тронулся дальше. Лошади нервно всхрапывали и косились на грязное месиво на снегу. Ко всему привычные опричники молча покачивались в седлах. Лишь безусый возница Егорка Жигулин, проезжая на санях с провиантом в самом хвосте обоза, перекрестился и вздохнул, дернул вожжами, торопясь прочь от страшного пятна. Сколько их еще будет впереди, в какие озера и реки они сольются, каким морем затопят — об этом Егорка догадывался. Царский гнев велик и ненасытен, немало крови уйдет, чтоб унять его жар…




Глава вторая
Охота



Разогретые неожиданной потехой, Васька Грязной да Федька Басманов переглядывались, перемигивались, предвкушая новые скорые забавы. Дай только доехать, добраться до изменников! Малюта Скуратов держался в седле чинно, хмурил густые брови, зыркая из-под них на царя да на обочины.

Царь Иван сидел в санях, зябко кутаясь в шубу. Румянец возбуждения, разгладивший было его лицо, исчез. Снова потемнели тяжелые складки возле рта, а нос будто заострился пуще прежнего. Царь недовольно покосился на опричников.

«Ишь, псы… Загубят любую душу, а тяготу греховную нести не желают. Господи, укрепи! Знаю, что грешен. Кровь-то, на снег пролитую, всем видно. А кто бы разглядел, как мое сердце обливается…»

Тяжко. Нет рядом никого, кому можно довериться. Нет того, кто утешит — без лести и собачьей преданности.

Малюта всем хорош. Но кто он? Верный пес. Не более того.

А где все близкие?

Душат воспоминания. Давно не юнец он, но спасения от старой боли нет. Будто и не прошло многих лет. Словно не царь он всесильный, а нищий оборванец, изгнанник — навеки один.

Никого рядом нет.

Нет матери. Отравили.

Нет Ивана Овчины, сумевшего заменить отца. Заковали в железо и уморили голодом.

Убили дьяка Федора Мишурина, друга князя Бельского, — отрубили голову.

Бельского тоже извели — за то, что на совесть опекал царевича.

Умерла Анастасия. Поднесли его кроткой жене чарку с ядом.

Умер брат Юрий, божья душа.

Митрополит Макарий, венчавший Ивана на царство и браки, тоже умер.

Умерли Сильвестр и Адашев — самые близкие люди юности.

Мертва и вторая жена, дикарка Мария.


Пусто вокруг.


Только боярская злоба и петля измен.

Предал царя лучший друг его, Андрей Курбский. Сбежал к заклятым врагам. Да не с пустыми руками — поднес польскому королю дар, грозящий земле русской невиданными бедами.

В новгородском гнезде снова вызрела измена — чудовищная, губительная…


«Господи… Вседержитель! Видишь ты всё… На что толкают меня! Чем душу мою погубить хотят!»

Холод и угрюмость зимней дороги тяготили Ивана. Он прикрыл глаза, уносясь воспоминаниями прочь, подальше от снега и слуг своих. Туда, в прошлое, где был он еще жив душой…

…Мелькнуло лицо Анастасии — понимающее, ласковое. Обрадовался было Иван, посветлел лицом, но тотчас вздрогнул. Исчезла Настя, и возникла перед ним Мария. Взглянула черными глазищами, как обожгла, усмехнулась.

Поднялись, словно из ниоткуда, стены путевого воробьевского дворца, тяжелая зима сменилась легкой золотистой осенью.

Сбежала Мария Темрюковна с крыльца, стремглав, будто и не царица вовсе:

— Велишь подавать коней, государь? Едем ли?

Смеется Иван, любуется белой кожей лица ее да ладной фигурой в черкесском платье. Тонкая, порывистая. Черный кафтан украшен бордовым бархатом, серебряными застежками. Смоляные волосы скрыты легкой шалью. Не любят ее бояре, шепчутся тайком за спиной государя. Да есть кому донести в уши государевы речи их мерзкие. А скоро и спрос будет. Не довелось Ивану уберечь свою Настеньку, зельем супругу его извели… Ну уж до «Темрючихи», как промеж собой ее кличут, не доберутся. Скорее, она их сама загрызет. Зубки-то у царицы молодые, острые. Это мужа-государя она ими ласково покусывает, а врагам — спуску не даст… Мимолетным видением пронеслись перед царем жаркие сцены минувшей ночи — алые губы, не сдерживающие стона, дикие темные глаза, разметанные смоляные волосы, сильные стройные ноги, крепко объявшие его, бесстыдный властный шепот, переходящий в сладкий крик, острые ногти впиваются в спину Ивана, белоснежные зубы хватают за плечо, кусают до крови, до восхитительной муки доводят… Царь тряхнул головой, гоня нарастающий морок похоти. Этак недолго и охоту отменить, заново с молодой женой в спальне до следующего утра затвориться.

— Едем, Машка, едем!

Мария ловко взлетает на коня. Горячит его, носится по двору, хохочет нервно, запрокидывая голову. К Ивану подводят вороного скакуна. Узда в золотых насечках, попона расшита жемчугом. Грива расчесана, шерстка выскоблена, мышцы играют, подрагивают нетерпеливо. Иван вдевает ногу в стремя, хватается за луку, весь порывистый, возбужденный. Вот царь в седле уже, усмехается в густые усы, веселит плетью коня, кружит вокруг своей супруги. На Иване зипун белого атласа, с обнизью камней драгоценных, бархатная чуга с канительной нашивкой, золотой кушак да горлатная шапка.

— Покажу тебе нашу охоту! — задорно кричит Иван.

— Ай, покажи, научи! — блестит глазами царица, радостная, взбудораженная — довелось вырваться из дворцовых палат, на простор и волю. С восхищением смотрит царь на дикарку-царицу, как она ловко управляет конем, как непохожа она на местных баб, какой упрямой волей светится ее точеное лицо.

Хлопочут вокруг сокольники, кричит их начальный, тащат клети с птицей, проверяют опутенки, должики. Готовят рожки да барабаны, ведут коней, собак. Шум, гам, суета, блики факельных огней, собачий лай, людской смех. Потеха готовится.

Воробьево покидали еще затемно. Ехали не торопясь, дышали ранней прохладцей, перешучивались. Иван, молодой и сильный, любовался Марией. Подъезжал вплотную, стремя к стремени, держался рядом, улыбаясь. Вдруг склонялся к нежной шее жены, щекотал бородкой, шептал озорные слова. Царица опускала глаза, словно стыдилась, но неожиданно поворачивала лицо к Ивану и звонко хохотала.

Небо светлело на востоке. Бледнели и гасли звезды одна за другой. От летнего царского дворца дорога лежала вниз, в долину извилистой Сетуни, мимо мелких деревенек и чуть тронутых желтизной березовых рощ. Беленым холстом стелился над речкой туман. Разбегалась по небосклону прохладная синева, высветляла холмы да поля меж ними, сглаживала морщины оврагов. Дух захватывало от широты и бескрайности земли московской, от красоты ее. Царь то и дело поглядывал на жену. Та, распахнув нездешние, темно-горячие глаза, завороженно смотрела на раскинувшиеся перед ней просторы, цокала языком и вдыхала тонкими ноздрями воздух новой своей родины.

— Что, Машка, хороша землица-то у нас? — щурился в улыбке царь, покачиваясь в седле.

— Ай, хороша, государь! — откликалась жена, ловко выговаривая русские слова. — Хороши горы наши, но такой красоты нет. Только тут найти можно!

Царь, поглаживая ус, довольно хмыкал:

— У вас-то на каждой горе свой князь сидит, стережет ее да на других напасть норовит. А у нас, сама видишь, — раздолье. В этом и сила наша. Раздольны русские, но едины.

Процессия, зная пристрастия царя, двигалась к пологому безлесому холму, что разлегся между Сетунью и узкой речушкой Филькой. Иван всадил каблуки в конские бока и пустил галопом, обгоняя головной отряд стрельцов из охраны. Мария, коротко взвизгнув, пригнулась к луке седла и помчалась следом, стремясь зайти вперед. Легкая ее фигурка словно летела по воздуху.

— Врешь, Машка, не возьмешь! — задорно крикнул Иван, скаля зубы и охаживая плетью аргамака. — Куда тебе!

— Ача, ача! — позабыв от азарта русский, Мария на свой манер подбадривала скакуна.

Кони неслись во всю мощь. Стучали копыта, трепыхались конские гривы. Слезились глаза, ветер сек лицо и резал уши. Мелькала темная, пока не расцвеченная солнцем трава. На вершину влетели вместе. Осадили взопревших коней и перевели дух.

— Москва! — восхищенно обронил царь, глядя на открывшийся с холма вид.

С высоты было видно, как поднималось над городом светлое и кроткое осеннее солнце. Первые лучи выкрасили края тонких облачков в серебряный цвет.

Еще не ясно различимые, далекие, выплывали из зыбкой дымки купола цервей. Там, впереди, нежился в рассветных лучах златоглавый Кремль. Соборы, башни, высокие стены с зубцами, дворцы. Рядом Китай-город с добротными бревенчатыми домами, в два житья каждый. Следом, широким полукольцом, тянулся Белый город. Повсюду сады, палисадники. Тут и там высились стены и кресты монастырей. Дремали пока Пушечный и Колымажные дворы, пустынны были Пожар с Торгом. Но пройдет час, и закипит в них работа, начнется купля-продажа, оживут улицы и площади.

— Москва… — повторила вслед за мужем Мария.

Может, вспомнила, как прибыла она в стольный город впервые, вместе с отцом и братом — дикая и пугливая княжна с далеких кавказских гор. Вспомнил и царь, как широко распахивались темно-карие глаза княжны на прогулках по городу. Как остолбенела она, разглядывая с кремлевской стены бурлящий Пожар, заставленный лошадьми, телегами, ларями, всевозможными шатрами, добротными или наскоро сооруженными прилавками. Всевозможный люд, принаряженный по случаю праздника, толкался и гудел на площади. Деловито и шустро мельтешили скоморохи, сбитенщики, блинники. Раздавался над всем Китай-городом колокольный перезвон. Клубился дым, стояла пыль столбом, вились всевозможные запахи. Неслись выкрики торговцев, свист, смех, лошадиное ржанье, поросячий визг, птичий гам… А тканей сколько! Воздушные и белоснежные кружева, персидский алтабас, легкая тафта, узорчатая камка, рытый и золотный бархат…

— Отсюда, Машка, с горы этой, всякий приезжий городом полюбоваться может, да церквям поклониться, — пояснил Иван жене. — Потому и название у нее — Поклонная.

Мария фыркнула в кулак, крутанула коня.

— Разве это гора!

Вскрикнув на свой манер, диким коротким возгласом, погнала коня вниз, к ожидавшим у подножия охотникам и стрельцам.

Царь, покачав головой, ударил пятками аргамака и пустился следом.

Туман над Сетунью быстро редел. Повсюду алмазно вспыхивали капли росы.

Впереди, на крутом правом берегу реки Москвы лежало Крылецкое. Над домами и лесом возвышался новый храм Рождества Пресвятой Богородицы, возведенный по личному указанию Ивана. Стены из светлого дерева и легкие, точно летящие купола, а над ними — резные кресты. Глядя на них, царь наложил на себя крестное знамение, и люди его вслед за ним радостно поклонились храму. Краем глаза Иван покосился на царицу и едва сдержал усмешку — бывшая полудикая горянка, хоть и принявшая православную веру, равнодушно покачивалась в седле. «Как была Кученейкой, так и осталась», — подумал Иван, отмечая, что вовсе не огорчается. Влекла его именно эта дикость, необузданность, своевольность супруги. Нравилось Ивану сцепиться с ней в еженочной полушуточной борьбе, переплестись руками, ногами, побороть яростные удары, толчки, укусы, подчинить бешеную бесстыдницу себе, прижать, поверженную, к супружескому ложу и насладиться сполна. А иной раз поддаться специально, упасть самому и лежать изумленно, поражаясь очередным выдумкам неистовой черкешенки…

В низине, насколько хватало взора, раскинулись во все стороны поля и луга. Указывая кнутовищем, Иван пояснял жене — вон там, чуть далее, засели в травах птахи. Не ведают своего часа, неминуемого. Глаза царицы жадно пытались высмотреть будущих жертв охотной потехи. Мария даже привстала в стремени, вглядываясь в синеющий перед ними луг с озерцами. Иван рассмеялся и велел кликнуть главу «статьи». Прибежал начальный сокольник Васька Быков, ладный малый в красном кафтане и желтых сафьяновых сапогах. Снял парчовую шапку. Выслушал царские слова, поклонился, кинулся исполнять.

Вот несут к ним клеть с пернатыми охотниками. Сидят на шестах, в клобучках — дымчато-сизый кречет и темнокрылый сокол.

— Научи-ка, любезный Быков наш, мою супругу вашему ремеслу! — улыбнулся царь. — Да смотри, все секреты раскрой, не утаи ничего от царицы!

— Слушаю тебя, государь-надежа! — склонился в поклоне глава соколиной статьи. — Все как есть расскажу!

Тайком, полным озорства взором царь окинул Марию. Та сидела на коне, подбоченясь, с лицом столь важным, надменным и торжественным, что Иван чуть было не расхохотался. Прятал улыбку в бороду и Васька Быков, надевая на руку царицы прочную кожаную рукавицу.

— Вот, смотри, государыня, красота какая! — Васька осторожно пересадил сокола к Марии. — Видишь, как тяжела, хоть и невелика с виду. Сила в ней огромная!

Мария восхищенно вглядывалась в хищные черты сидевшей на ее руке птицы. Сокольник и царь удивленно переглянулись, отметив, как уверенно горянка держала охотника. Сокол, по-прежнему в клобучке, крепко вцепился в толстую кожу. Мария не удержалась, цокнула языком от восхищения:

— Красавец какой!

Быков улыбнулся:

— Красавица!

Мария вопросительно изогнула брови, и сокольник пояснил:

— Женской породы она, таких мы и зовем «соколами» — лучшие добытчицы именно они. Видишь, крупная какая, сильная! А мужички у них помельче, их мы «чегликами» кличем. Впрочем, и они резвы, как до дела дойдет.

Мария прислушалась к легкому звону и приподняла руку, рассматривая птицу. Сокольник продолжил пояснения:

— Вот тут, матушка государыня, бубенчик на хвост присажен, чтобы разыскать легче было. А еще, видишь, на лапу суконные кольца надеты — это опутенки называются. А в них ремешок продет, другим концом, смотри, к перчатке твоей крепится. Должик это. Его мы перед тем, как клобучок с головы снять, отстегнем — когда напуск делать станем.

— Сними сейчас колпак этот! — приказала Мария.

Быков повиновался, аккуратно освободил сокола от бархатного, расшитого жемчугом клобучка. Увидев свет, птица повертела черной головой и приоткрыла загнутый клюв, уставившись злым темно-карим глазом на царицу.

— Хороша! — восхищенно произнесла Мария.

Иван с любопытством смотрел на двух хищниц, находя между ними много общего. Обе хороши! Сильны, красивы, своенравны. Таким угодить попробуй сумей!

Быков, словно вторя мыслям царя, продолжил:

— Еще как хороша! Чай, не кошка или псина… Такую не погладишь, не потетешкаешь, не прижмешь к себе. В этом ее прелесть вся. Не потому не поиграешь с ней, что ударить может, а по той причине, что ей тетешки эти не нужны. Гордая птица. Это собака человеку служить приучена, дичь загонит и ждет, для хозяина оставляет. С соколами иначе все. Тут приказами ничего не выйдет. Сокол добычу бьет для себя. А уж отдавать тебе — это как сумеешь договориться, тут все на равных. Упаси Бог силой или обманом забрать! Считай, потерял птицу.

— Волка взять сможет? — раздувая ноздри и не отводя глаз от сокола, спросила Мария.

Быков усмехнулся:

— Нет, матушка, сокол для другой добычи. Утку бить сегодня ему.

— А этот? — кивнула Мария на вторую птицу, покрупнее, все еще сидевшую в клобуке и на клети.

— Кречет-то? — пожал плечами Быков. — Лису возьмет, а волка не будет. Не его зверь, ему это ни к чему. На волка разве что беркута напустить можно. Так то уже не соколиная порода, это ведь орел! Когти у него подлиннее твоих пальцев будут.

Мария бегло взглянула на пальцы левой руки.

— Вот так беркут схватит волка, и восемь ножей тому под шкуру войдут! — раззадорился рассказом и сам сокольник, замахал руками, изображая то крылья, то лапы птицы. — У волка зубы тоже как кинжалы, и жилы крепкие, и шкура каленая, но боя промеж ними никакого не будет. Или сразу серому конец, или перехватит беркут его вот так… — сокольник крепко сжал свои пальцы, — с лютой силищей, что только ему и дана! И снова восемь ран сделает, глубоких и страшных! Но, врать не стану, не всякий беркут на волка пойдет. А сам по себе — так вообще никогда. Сначала обучить как следует надо, бить такого матерого зверя. Тут и хитрость нужна, и терпение.

Мария, столь же горделивая, сколь и любопытная, как все горцы, поборолась с собой и не выдержала.

— Как учить надо? Расскажи, обещал секреты! — потребовала она, возбужденно облизнув губы. Быков пожал плечами:

— Так секретов особых нет. Чучело из шкуры волчьей мастерим. А чтобы азарт в птице был, в глазницы чучела свежего мясца кладем…

— А откуда у тебя птицы эти? Сам ловил? — не унималась Мария. — Сокола ты поймал?

— Дашку я неподалеку отсюда, возле Кунцева взял. Приучал потом потихоньку. Тут главное, чтобы с рук еду взяла. Коль приняла, то можно и за учебу браться. Учишь ее подходить к тебе — сначала совсем вблизи, аршин или два. Потом десяток аршин одолеть надо. Потом еще длиннее подход делать учится. А чтобы привыкала к тебе, по нескольку часов ее на руке носить надо. А первые дни так вообще без отдыху, не спишь, с руки не спускаешь. Вот уж самое, пожалуй, тяжелое и муторное в нашем деле. Плечо отваливается, а терпи, носи. Зато характер закаляет, силу развивает — все от птицы берем.

— А если еду не возьмет? — спросила Мария.

Быков усмехнулся:

— Голод не тетка, обычно берет. Ну а если попадется такая, что ни в какую, — лучше не мучить, пустить восвояси.


Иван, краем уха слушая разговор жены и сокольника, оглядел окрестности. Широкий луг с озерцами, вдали — неровная гряда деревьев, начало соснового бора. Высокое небо в разбросанных по нему почти неподвижных облаках. Воздух напоен прохладой, светом и радостно-тревожными запахами осени.

— Ну, хватит разговоры вести! — нетерпеливо произнес царь. — Пора и веселью быть!

На руке его уже была надета расшитая золотом рукавица. Быков снял с клети кречета и пересадил на руку Ивана.

Охота началась.

Оглушительно лая, кинулись в луговую траву собаки, поднимать из укрытий дичь. Далеко-далеко раздались птичьи крики, донеслось хлопанье крыльев. Взлетели и потянулись над лугом испуганные утки, уходя в сторону леса.

Сокольники, к тому времени уже разойдясь по лугу, принялись делать первые напуски — подбрасывали с руки птиц, и те стремительно уходили ввысь. Группа охотников расположилась у лесной кромки и выпустила соколов, отсекая уткам путь к спасению. Утки заметались, шарахнулись снова к воде. Освобожденный царский кречет шумно взмыл с рукавицы, в одно мгновение превратившись в крохотную точку. Подкинула своего сокола и Мария. Задрала голову, наблюдая, как набирает высоту крылатый охотник.

— Видишь, государыня, — снова подал голос Василий Быков. — Кречет «на хвосте» в высоту уходит, ровно что пуля из пищали, а твой сапсан «на кругах» поднимается. У каждой породы своя повадка.

— Все как у людей у них, да? — не отрывая взгляда от птицы, что с каждым кругом взбиралась все выше в небо, усмехнулась Мария.

— Все, да не все. Нет у них забот да грехов человеческих, — вздохнув, перекрестился Быков.

— Грехи грехам рознь! — рассмеялась царица.

Развеселился и царь:

— Видала, Машка, какие у меня сокольники? Чисто архиерей! С такими и духовник не нужен!

Подумав, царь добавил:

— Кстати, через неделю в Суздаль поедем, на богомолье в монастырь, грехи отмаливать. Будь готова.

Мария, оторвав взгляд от забравшегося уже в самую высь сокола, посмотрела на мужа и кивнула. При этом не удержалась и напоказ зевнула. И вновь запрокинула голову, выискивая в высокой синеве птицу.

«Дикарка, как есть дикарка!» — восхитился Иван, поглаживая рукоять плети. Уже не раз приходилось пускать ему в ход эту плеть в попытках обуздать буйный норов супруги. За то, что к малолетним царевичам Ивану и Феденьке неласкова и никудышная мачеха им. За то, что золотой крест-складень, подарок его на крещение, когда из Кученей стала Марией, носит без почитания, а будто одну из монет в своих украшениях. За многие дела провинные гуляла плеть Ивана по узкой спине, тонким рукам и ногам жены, да толку мало. Любит Машка боль, не боится ее. Во всех проявлениях любит — и принять, и другому причинить всегда рада. А не может когда — так хоть глазком на мучения взглянуть. Повадилась на казнях присутствовать — глазищами, что горящие угли, впиваться в казнимого, каждое движение его жадно ловить и страшно улыбаться при этом. Анастасия — та видеть-слышать не могла, на Иване висла, отговаривала его от очередной потехи медведной или псовой, от спуска в подвальную пытошную, куда тот любил заглянуть — «нутро человечье почуять». Да что там! Даже охотничьих забав разделять с Иваном не желала. Котенка приласкать, кенара вертлявого покормить, с щенком, псарями принесенным для нее, поиграть — тут Настенька резвилась, как дитя. Пару раз все же удалось Ивану вывезти ее на охоту, но и на ней забавы жена предпочитала детские. Мария же — другое дело. Она из краев, где к оружию с младенчества приучаются. Отец ее, черкесский князь, дочку воспитывал наравне с сыном. Салтанкул в седло, и Кученей следом. Княжеский сын кинжалом колоть и резать учится, и дочь княжья в умении не отстает. Охоту Мария любит всем сердцем, мила эта забава ей. Премудрости охоты вторая жена Ивана постигала быстро и принимала без труда. Добычу жалеть нечего: преследуй, стреляй, поражай!

А кстати. А ну-ка.

— А ну-ка, оставь нас с царицей! — задумчиво обронил Иван.

Быков поклонился и поспешил удалиться, зашагал по влажной траве, сбивая росу желтыми сапогами.

Иван, вплотную подъехав к замершей в седле супруге, запрокинул голову, высматривая соколов. Кьяк-кьяк-кьяк-кьяк-кьяк — доносился с высоты возглас кречета, чертившего широкие круги. Некоторые птицы уже вовсю делали ставки — заходили на высоту, на мгновение словно замирали в воздухе и темной молнией неслись к земле, падая на добычу. Промахиваясь — так как в основном в дело вступил нетерпеливый молодняк, — снова устремлялись вверх.

— Во-он твоя Дашка, возле кромки лесной! — указал Иван жене.

Та фыркнула, скосив на него темный глаз:

— Откуда ж тебе знать, что это она? Далеко ведь!

— По полету вижу. Не спутаю Дашку ни с кем, — терпеливо пояснил Иван. — Видишь, по-над лесом не летает, держится открытого места? Соколу в лесу делать нечего. Ветви с листвой его полету мешают. А вот ястребы, тем деревья не помеха, они вертлявые.

Между тем в воздухе рисовалась чарующая картина. Соколы, каждый по-своему, в соответствии с породой и выучкой, ловко били уток. Их стремительные атаки завораживали. Утки, как могли, уворачивались, метались над лугом. Отчаянная гонка, неумолимое преследование, сложенные серпом крылья и смертельные удары, от которых летело во все стороны перо, — вот что наполнило утренний воздух…


— А хочешь… — Иван поколебался миг, но после решительно продолжил: — А хочешь, Машка, сама утку сшибить?

Мария пожала плечами.

— Сама так сама, почему нет. Но не здесь уже. Тут разлетелись высоко, далеко. Вели лук подать. Новое место найдем, могу сама.

Иван полез за пазуху.

— Нет, не стрелой. А сама, понимаешь? Сама!

Мария не понимала и не особо прислушивалась, завороженно глядя на соколиные атаки. Шея ее вытягивалась, лицо словно твердело в момент падения птиц на жертву, руки непроизвольно вздрагивали.

Царь извлек из одежды маленький мешочек, наподобие порохового кисета. Покачал за шнурок перед лицом царицы. Та, словно кошка, зыркнула и мгновенно схватила.

— Что там? — Одной рукой Марии было неудобно открыть мешочек — ведь на правой по-прежнему красовалась толстая кожаная перчатка сокольника.

— Посмотри! — рассмеялся царь.

Мария потрясла мешочек, пробуя вытряхнуть его содержимое на землю, но горловину надежно перетягивал шнур. Тогда Мария сжала мешочек в кулаке, попыталась угадать на ощупь, что же там такое. На миг лицо ее изломилось гневом. Иван был уверен, что она швырнет мешочек ему обратно, но его жена была насколько гневлива, настолько и упряма. Помогая себе зубами, она умудрилась развязать шнурок и двумя пальцами выудить спрятанный внутри предмет.

— Что это? — Мария удивленно посмотрела на вспыхнувшую от утреннего солнца вещицу. Повертела ее в руке. — Холодная!

Иван кивнул:

— Сожми крепче, попробуй согреть.

Но своенравная жена, казалось, пропустила мимо ушей слова мужа. Она продолжала вертеть ловкими пальцами добытый из мешочка предмет и даже взвесила его на ладони. Смоляные брови ее сошлись к переносице. Мария о чем-то напряженно размышляла.

— Такой же, как у отца! — наконец сказала она.

Иван весело хлопнул себя по ноге, залился смехом:

— Ну, Машка, ты вспомнила! Был у князя черкасского похожий, верно. Да только ведь привез он его мне вместе с тобой! Или забыла про свое приданое?

Еще пуще развеселился Иван, вспомнив, как нелегко давался горскому князю Темрюку чуждый обычай — не получать за дочь, а отдавать вместе с ней часть нажитого. Да еще какую! Размером невеликую, но ценности такой, что и подумать страшно. Однако князь понимал — как ни ценна вещица его, ни хранить, ни использовать ее долго не сможет. Слишком мало сил у него, слишком могущественные враги у него. Попросил князь для себя и всей своей земли русское подданство. Породнился с царем и принял его защиту, не выдвигая никаких условий.

Три тысячи детей боярских отбыли по приказу царя вместе с Темрюком в его горный край. А следом еще несколько тысяч воинов прислал Иван. Принялись за постройку крепостей на новых рубежах государства.

— Не забыла! — сердито огрызнулась царица. — Я не старуха какая, из ума выжившая! Когда отец тот подарок тебе готовил, говорил: есть у русского царя подобное. Теперь вижу сама — есть.

Мария положила вещицу на ладонь и поднесла к самым глазам. Казалось, осеннее солнце оживило предмет — он словно вспыхнул холодным свечением.

— Это не серебро, — уверенно сказала Мария. — Уж я точно знаю. Что это?

Иван пожал плечами.

— Медведь, — просто ответил он. — Или не видишь сама?

— Твой талисман? Отец рассказывал — урусы как медведи: неуклюжие с виду, ленивые в душе, и никогда не знаешь, что ожидать от них, — тщательно выговаривая слова, Мария с вызовом глядела на мужа.

— Нет, я Медведю этому не молюсь, — продолжал веселиться Иван. — Царские обереги обычные — крест да икона, как у всех православных. А эта вещица другой породы. Покойный митрополит Макарий иначе как «бесовскими зверюшками» и не звал подобное. А иерей Сильвестр в них благодать видел. Только, все говорил он, не каждому та благодать передается.

— Мне передаться сможет? — алчно спросила Мария, зажав фигурку Медведя в кулаке.

Иван, подражая жене, восхищенно цокнул языком:

— Ай, молодец! Не упустишь ни своего, ни чужого!

Мария зло и обиженно насупилась, но кулак не разжала. Неожиданно конь ее заржал, встал на дыбы. Опустился, твердо стукнув копытами, закрутился на месте, скаля зубы, и вдруг кинулся грудью на вороного аргамака царя. Иван едва успел отвести своего коня от удара. Отскакал, развернулся, сменяя улыбку на удивление. Конь Марии стоял неподвижно, лишь подрагивал ушами, и сама царица замерла в седле, отрешенно глядя куда-то вдаль. Иван подъехал вплотную, наклонился, заглянул жене в глаза. Испуганно перевел взгляд на ее руку.

— Машка, дура! — загремел его голос. — Где Медведь?!

Поодаль озадаченно топтался Быков, не решаясь приблизиться. Крик царя насчет Медведя сбил сокольника с толку, он непонимающе оглядывался.

Мария очнулась и посмотрела на свою пустую руку:

— Не знаю… Выронила…

Иван соскочил с коня, кинулся в траву.

Сокольник не выдержал, подбежал, упал на колени рядом:

— Случилось что, государь?

Царь, лихорадочно шаря в траве, дернул щекой. Глаза его безумно таращились, лицо побледнело.

— Ищи, Васька, ищи! Не сыщешь — на кол сядешь! Так и знай!

Быков и спрашивать не решился, что же искать нужно. Распластавшись, запустил пальцы в еще мокрую от росы траву, принялся ощупывать прохладную землю.

— Да как ты его уронила-то? — задрал бороду Иван, глядя на притихшую Марию. — Куриная лапа твоя! Удержать не смогла?!

Та виновато пробормотала:

— Испугалась. Душа ушла из меня. Конь украл ее! Голова кругом пошла… Я в коня чуть не превратилась! Тут вот обронила.

Иван снова взялся за поиски.

— Не конь виноват. Медведь так тебя… — проворчал царь, и в тот же миг его пальцы наткнулись на холодный металл. — Ми-и-ишенька мой… — Иван подцепил фигурку, положил на ладонь и бережно укрыл другой, словно пойманную бабочку. — От отца ведь память.

Царь, не вставая с колен, прижал руки к груди и уставился в небо, не обращая внимания на мельтешащих в высоте птиц.

— Господи, спасибо тебе! — зашептал Иван. — Знак это твой, Господи! Не бесовские они зверюшки, коль не позволил Ты утерять!

Внезапно Иван осознал, что стоит, сложив руки, словно католик на молитве. Смутившись, поднялся и глянул на лежащего неподалеку сокольника.

— Чего разлегся-то? — гаркнул Иван.

Быков, ни жив ни мертв, молча поджал ноги и втянул голову в плечи.

— Эка черепаха, — невольно хмыкнул Иван.

Мария, от чьего зоркого взгляда не укрылось, что гроза миновала, расхохоталась. Сбросила в траву тяжелую рукавицу. Стегнула коня по морде плетью в отместку за пережитые волнения и галопом помчалась по лугу.

Иван, подходя к своему аргамаку, оглянулся на замершего в траве сокольника.

— Ты жив ли, Быков?

Всхлипывая, Быков пополз к ногам царя, по мокрой траве.

— Не губи, государь! Всем сердцем, тебе преданным, молю! Не губи…

Дрожащими пальцами сокольник тянулся к носкам царских сапог.

— Да вставай уже, — вздохнул Иван. — Собирай людей. Поедем в Кунцево.

Васька Быков вскочил и опрометью бросился исполнять царское повеление.

Загудели сигнальные рожки.

Иван вскочил в седло и тронул коня вперед, догоняя Марию. Фигурку он сунул в кишень на поясе — мешочек, видимо, царица тоже обронила, да и пес с ним.

Сокольники спешно созывали птиц, собирали в ягдташи добычу.

Заливисто лая, сбегались со всех сторон к свистящим псарям их питомцы. Выстраивалась стрелецкая охрана.

— Все в сборе?

Пересекли молодую дубовую рощицу, прошли бродом мелкий быстрый ручей. Далее ехали вдоль заросших орешником оврагов.

Мария правила конем насупившись, всем видом показывая, что желает побыть одна. Иван, покачиваясь в седле, усмехался и поглаживал рукоять плетки.

На подъезде к селу, когда уже показалась над желтеющим березняком колокольня церкви Покрова, Иван примирительно сказал:

— Хватит дуться, Машка. Велика ль беда — муж дурой назвал?! Тебя не ругать, а пороть нужно…

Мария повернула к нему делано-надменное лицо. Пожала плечами:

— Так выпори, если сумеешь.

— Разве не умел раньше? Или сомневаешься теперь? Повод есть?

Так, чтобы видел лишь один Иван, Мария показала на рукоять своего ножа, что висел на поясе.

Иван кивнул:

— Вот за нож хвататься умеешь, сомнений нет. Черкесская кровь! Ты бы все, что муж дает, так крепко держала!

Глаза Марии вспыхнули.

— Что положено — удержу. Я жена хорошая!

Иван громко, до слез в уголках глаз, рассмеялся.

— Дикарка, охальница! — шутливо замахнулся он на жену. — За это и люблю тебя!

Мария едва заметно изобразила ему пальчиками такой знак, что царь пуще прежнего зашелся раскатистым смехом. Отсмеявшись, указал на появившуюся из-за деревьев церковь:

— Чудные вещи на русской земле бывают. Вон видишь из белого камня стоит какая красавица? А прежде, еще до деда моего, говорят, была тут другая церквушка. Так в одну ночь ушла под землю, с крестом вместе. Будто и не было ее. Колдовское место, не иначе. Новую церковь-то поставили, а место все равно проклятым называют. Вокруг полным-полно чертовых пальцев рассыпано, острых камешков таких. От зубов и головной боли ими местные лечатся. Такой уж народ у нас — и на Бога, и на черта надеется.

— И эта тоже провалится? — с любопытством спросила Мария, разглядывая церковь.

Иван нахмурился:

— Эта — стоять будет! Вера наша крепнет из века в век, и сила государственная растет. Крепнет Русь. Врагу не взять, чертям не одолеть. Врага побьем, чертей, если надо будет, на службу возьмем.

Мария хмыкнула:

— Главное, муж-государь, вам, русским, самим себя не перегрызть.

Царь кивнул:

— Хоть и баба, а мыслишь верно. Для того я и царь, чтобы держать в узде. Чтобы не учинили бояре над страной грабеж да разбой, не разбежались под крылья жадных до нашей земли стервятников — а таких со всех сторон хватает. И с запада, и с юга, и с востока — отовсюду клюнуть норовят, урвать.

— Врагов у тебя много снаружи. А в своем доме еще больше. Бояре твои не только меня костерят. Спят и видят, как бы с тобой справиться. Тебе не сторожей вот этих… — Мария презрительно кивнула на ехавших неподалеку стрельцов, — а настоящих верных кунаков надо. Как у моего отца охрану сделать, из лично проверенных. Лично преданных. Чтобы неусыпно с тобой рядом были. Любое твое слово исполняли.

Иван с интересом посмотрел на жену.

— Занятные вещи говоришь. Вернемся во дворец — расскажешь, как у вас заведено. И братца своего, Михаила Темрюковича любезного, позови, скажи — разговор имеется. Хватит ему от безделья маяться, по улицам шататься да к людям московским цепляться. Послушаю и его.

Лицо Марии зарумянилось.

— На то я и жена твоя. Помогать, чем могу. Но и ты мне, государь, расскажи кое-что.

— Что же знать хочешь? — спросил Иван, догадываясь и без ответа.

Мария потрепала гриву своего коня.

— Хороший конь. На таком царице не стыдно сидеть. Очень хороший. Но всего лишь конь.

— К чему клонишь?

Мария, начиная сердиться, крепко сжала поводья, пальцы ее побелели.

— Не мог он душу украсть. А ведь украл. Превратил меня в себя. Точно приросла к нему. Будто в голове у него оказалась. Видела, слышала — все по-другому, не как обычно. Дышала по-другому. Ног не чуяла своих, зато копытами в землю бить смогла.

— Чуть меня не сшибла, — спокойно согласился Иван. — Только конь тут ни при чем. Не он меня ударить хотел — а ты. Конь лишь послушался. Не узде повиновался, не плети, не ударам пяток твоих — а помыслам. Хотела налететь на меня, строптивица дикая? Было так?!

Ошарашенная Мария не нашлась с ответом.

Ехали молча, приближаясь к раскинувшемуся среди неглубоких оврагов лугу, за которым виднелась полоска воды, вся в камышовых метелках.

— Молчи, молчи, — Иван глянул вперед. — Вот и лужок подходящий. До обеда как раз уложимся с потехой, да потом домой. Что, Машка, побьем уточек еще? Сама сумеешь?

Мария кивнула:

— Вели лук подать. Побью!

Царь покачал головой и сунул руку в поясной кишень.

— Дам тебе вещицу получше. Смотри, в этот раз не урони!

Мария испуганно шарахнулась в седле, натянув поводья — конь ее тоже дернулся.

— Не бойся ты так, — успокоил Иван. — Держи этого Медведя крепко.

Любопытство пересилило нерешительность Марии, она протянула руку к лежащей на ладони мужа фигурке.

— С конем у тебя случайно так вышло. Сейчас вообще про коня забудь, не думай. Фигурка — непростая. Ты и сама поняла уже, верно?

Мария кивнула.

— Медведь позволяет в душу зверя заглянуть. Да не просто так, а повиновать его себе можешь. Все, что прикажешь, исполнит зверь. Любой, какого выберешь.

— Как на Торге медвежатники, что ли?

Царь рассмеялся:

— Не царское это дело, на площади плясать да косолапого просить показать, как баба блины печет. Там наука другая, больше схожа с той, про какую Быков тебе рассказывал. А фигурка вот эта — она сразу подчинит, любого зверя.

— Почему такая холодная? — спросила Мария, сжимая кулак. — Что за серебряный лед?

Иван пожал плечами:

— Об этом не думай. А думай, какого зверя выберешь и как будешь понукать им.

Вновь пустились по лугу охотничьи псы, возбужденным лаем поднимая из травы уток.

Сокольники снимали птиц с клетей, пересаживали на перчатки. Соколов освобождали от клобучков, отстегивали, подкидывали в воздух.

— Ай, руку колет! — тряхнула кулаком Мария.

— Словно мураши побежали, да? — ободряюще кивнул ей Иван и хохотнул. — Держи крепко, чтобы не разбежались!

Мария, испуганно закусив губу, уставилась на свой стиснутый кулак.

К царской чете торжественно шагал Быков с птицей на руке, за ним спешили два рядовых сокольника, несли рукавицы и клеть.

— Государь, желает ли царица и на этом лугу удачи попытать? В Крылецком-то Дашка отличилась среди всех и здесь готова потрудиться на славу!

Быков, чуть было не ставший жертвой царского гнева, непредсказуемого и непонятного ему, от пережитого был еще возбужден. Глаза его блестели, голос подрагивал, но лицо сокольника сияло радостью служения. На левую руку государыни Быков снова надел рукавицу, водрузил сокола и отошел, кланяясь.

Мария вопросительно взглянула на мужа.

Царь, хоть и был готов, невольно вздрогнул. На миг показалось, что вместо его жены сидит на коне другая. В той же одежде, с той же тонкой фигурой, но с иным лицом. Из-под черных бровей вперился в Ивана диковинный взгляд разноцветных глаз. Хотя и доводилось Ивану видеть такое прежде, но то сплошь люди русские, их глаза изначально были голубыми или зелеными, и создавалось впечатление, что поменялся лишь цвет одного глаза, а другой ярче только стал, словно с раскрашенного стекла пыль смахнули. Такими и Настины очи были, когда ей доводилось забавляться с фигуркой Медведя, — яркими, как трава и небо погожим утром. Мария же, горская азиатка, дикарка с иссиня-черной гривой волос и угольными глазами, преобразилась разительно. Исчезла из ее взгляда ночная бездна, пропал темный омут, скрылась бездонная колодезная чернота — все то, что Ивана пугало и манило одновременно. Теперь холодно светилась под густыми бровями пара чужих глаз — как два осколка витражного стекла, зеленый и голубой.

Оправившись от удивления, царь кивнул.

Крепко прижимая Медведя к ладони тремя пальцами — Ивану была видна серебристая голова фигурки, — Мария, хищно улыбаясь, свободными указательным и большим сняла с птицы клобучок. Сокол резко повернул голову из стороны в сторону, огляделся и выжидательно присел на рукавице, напружинив мощные лапы. Мария отстегнула петельку должика и с силой, будто кидая тяжелый камень, подбросила птицу. Уже в воздухе, над головой царицы, сокол раскрыл аспидные крылья, хлопнул ими, взмывая выше, и принялся делать круг над лугом. Мария неотрывно следила за ним, все ее тело напряглось, лицо будто окаменело. Глаза широко распахнулись, губы, наоборот, сжались и побелели.

Иван знал, что ощущает сейчас Мария.

Что видит она, тоже знал.

Сокол повиновался безупречно. Мария парила над лугом, с невероятной высоты разглядывая открывшийся ей вид. Необычный, будто подсмотренный через особый стеклянный шар, в котором все слегка закруглилось. Желтоватые поля, зеленые луга, темные морщины оврагов, пестрые перелески — все было одновременно и далеко, и очень близко. Тускло сверкали ручьи и озерца. Непостижимым образом Мария могла разглядеть каждую рыбешку в воде. Обнаружив крошечную фигурку Ивана — и свою собственную, рядом, — Мария полюбовалась с высоты, попутно отметив, что виден каждый стежок на их одежде, каждая жемчужина на конских попонах была перед Марией как на ладони. Пораженная такой остротой птичьих глаз, она приказала соколу взмыть еще выше. Но и оттуда ей открывалось дрожание каждого листа на дереве, каждое шевеление травы. Заметен был даже ход солнца по небу. Мария, задыхаясь от остроты ощущений, приказывала соколу выполнять вираж за виражом — то небо, то земля оказывались перед глазами. Мария чувствовала словно сжатую внутри нее самой силу.

— Смотри Машка, разлетится вся дичь! — неожиданно раздался голос Ивана возле самого уха.

Мария вздрогнула и обнаружила себя вновь рядом с мужем, на коне, посреди луга.

Чуть поодаль она увидела и Быкова, обеспокоенно смотревшего в небо. Сокольник был явно озадачен неожиданным поведением подопечной птицы.

— Засмотрелась? — понимающе прищурился Иван. — Не зевай! Сокол — птица серьезная!

Мария лишь фыркнула в ответ. Найдя взглядом сокола — тот, освободившись от непонятного ему контроля, уже проделал одну ставку, но неуспешно — лишь скользяще ударил крупного селезня и снова делал круг, набирая высоту, — Мария вновь подчинила его себе.

Иван, тронув коня, объехал вокруг замершей в седле Марии, внимательно рассматривая ее. Остановился напротив, заглянул в лицо, в яркие разноцветные глаза, устремленные мимо него в небесную высоту. Царь вспомнил, что так же замирала и смотрела ввысь, словно вознося молитву, кроткая Анастасия. А там, в синеве, кувыркался под самым солнцем веселый жаворонок. И с высоты его полета любовалась Анастасия широкими полями, сверкающим узором реки, кудрявыми рощами на раскинутых повсюду пологих холмах, маковками церквей, едва видных… А бывало, посреди лесной дороги, завидев среди ветей ловкую белку, упрашивала Ивана остановиться. Звонко смеясь, зажимала в ладони серебристую фигурку, заставляя белку скакать по ветвям, выплясывать затейливо. Не боясь, белка подбегала к коню Ивана, запрыгивала, цеплялась за попону, карабкалась выше и выше, пока не усаживалась на плечо царя, смешно распушив хвост.

Никогда и ни в чем Мария не походила на прежнюю жену Ивана. И в охотничьей потехе выбрала она себе под стать хищного ловчего. Выражение ее лица тоже было далеко от молитвенного или озорного — лишь жестокий азарт проступал в чертах.

Прямо над головой Ивана, едва не сбив с него шапку, стремглав пролетел селезень — вытянув шею, он отчаянно мельтешил крыльями, стараясь держаться ближе земли. Судя по всему, опытная птица хорошо знала соколиные повадки и слабости. У самой тверди соколу нападать опасно, промах грозит гибелью.

Сокольники напряженно следили за полетом утки и ее преследователя.

Царь не успел разглядеть, что за сокол решился на удар, — так быстро все произошло. Миг — и колыхнулось облачко перьев, полетело безглавое утиное тело вниз.

— Сильно вдарил! — возбужденно и с облегчением выкрикнул Быков. — Снес башку!

Дашка — теперь было видно, что это она, — не выпуская из когтей обрубок утиной шеи, на конце которой болталась раскрывшая широкий клюв голова, плавно опустилась на поднятую Марией перчатку.

Царица тяжело дышала, лицо ее порозовело, лоб покрылся мелкими каплями. Счастливо-безумным взглядом — Иван вдруг отметил, что такой же у нее бывает в спальной, когда она кричит, словно дикая кошка, — посмотрела на царя. Ликуя, Мария держала перед собой птицу, наблюдая, как та клюет добычу.

Помимо воли Иван вспомнил слова черкасского князя Темрюка, когда тот привез в Москву свою дочь. «Смотрите, как бы она ему шею не свернула!» — усмехнулся тогда невестин отец.

Отдышавшись и передав подбежавшему Быкову сокола, Мария подъехала к мужу поближе. Иван протянул руку.

— Не отдам! — решительно мотнула головой Мария. — Мой будет!

Не успел онемевший от такой дерзости царь протянуть руку к плети, как его конь дико всхрапнул, поднялся и заплясал на дыбах — Иван едва успел вцепиться в гриву, — опустился и тут же взметнул круп, явно норовя скинуть наездника под копыта.

— Стой, убьешь! — вскрикнул Иван Марии. — Перестань, дура!

Краем глаза он заметил, как бегут к ним со всех сторон слуги, завидя неладное.

— Стой, сучье отродье! — едва держась на коне, закричал царь.

Мария, хохоча, не унималась — царский аргамак свирепел с каждым мигом. Все тряслось и вертелось перед взором Ивана. Пальцы царя ослабили хватку, грива выскользнула из них. Вскрикнув, Иван полетел с седла.

Удар был весьма ощутимым — царь приложился всей спиной, так что небо померкло и будто колокол зазвенел в голове. Хорошо, что густая трава смягчила падение.

Мария соскочила с седла, подбежала, опережая царских людей, и склонилась над неподвижно лежавшим мужем:

— Не зашибся, муж мой, государь? Жив ли?

Найдя в себе силы, Иван сипло выдавил:

— Ты что же творишь…

Поцеловав его в лоб, Мария прошептала в ухо:

— Ты мне еще и про другие предметы все расскажешь. С отцовского Волка начнешь.

Иван выругался беззвучным шепотом и прикрыл глаза.





Глава третья
«Гойда!»



Обоз остановился.

Царь открыл глаза, поежился. Лес, сугробы, рваный войлок облаков да позднее зимнее солнце пустяшной монеткой прилепилось к небу.

Внизу, под холмом, у замерзшей реки, среди снегов и деревьев притаилась деревня. Зарылась поукромнее, как блоха в исподнее.

— Сосновка, как есть, — указал кнутом Малюта. — Там, где у Брюхана брательник-торгаш живет. Вон тот двор, как пить дать, его и будет, большой самый. Наторговал с крамольниками-то… Что прикажешь, государь?

Царь молча вглядывался в темные срубы. Над заснеженными кровлями плыл белесый слоистый дымок. Деревенские собаки, почуяв чужаков, подняли лай. Две бабы у длинной полыньи поставили на лед ведра и приложили ладони ко лбам.

Конь Малюты беспокойно переступил, мотнул головой и прянул ушами. Малюта уже понял, в чем причина. Осторожно глянул в сторону саней, чтобы убедиться в догадке.

Так и есть.

Правую рукавицу государь скинул и положил ладонь на вершину посоха. Лицо его побледнело. Словно в тяжелом раздумье царь поглаживал набалдашник с хищно блестящей фигуркой Волка — теперь она была четко видна. Губы Ивана сжались. Застывший взор был направлен в сторону деревеньки. Брови тяжело сошлись над переносицей, космато нависли над глазами, пряча их. Но Малюта знал — они сейчас стали точно изумруд и сапфир с царского посоха. Буйной зеленой яростью и стылой смертной синевой сквозил взор великого государя. Горе тем, на кого онпадет.

Собаки неожиданно сбились с голоса. Лай притих, перешел в скулеж. Завыла одна, следом вторая… Мелькнули испуганные бородатые лица на крыльце зажиточного дома. Бабы, позабыв о ведрах, торопливо взбирались по обледенелому откосу берега.

Царское войско замерло в ожидании.

— Дюжину послать, остальные тут подождут, — сквозь стиснутые зубы произнес наконец царь.

Больше не проронил ни слова. Лишь крепче сжал свой посох.

Но и этого было достаточно.

С полуслова понимать, чего желает государь, — обязанность слуг.

— Гойда! — молодым голосом крикнул Васька Грязной.

— Гойда! — густым ревом ответила братия.

В пляске взвихренного снега помчались по склону холма черные всадники, гикая и свистя.


Малюта по охранному долгу остался при царе.

Подъехали ближе к саням и оба Басмановых. Отец, Алексей Данилович, с непроницаемо хмурым лицом, поросшим бородой медового цвета, вглядывался вслед небольшому отряду и поглаживал рукоять сабли. Старший Басманов был крепок статью, несмотря на годы. Сидел на коне сутуловато, но весьма надежной посадкой — опытный старый воин. Сын его, Федор, хоть и унаследовал ладное сложение, зато выделялся в государевом войске голым лицом, капризным ртом и вздорным поведением. Под стать ему и конь — вертлявый жеребец-четырехлетка со злыми лиловыми глазами. Царь Иван в Федоре с недавних пор души не чаял, приблизил и обласкал своей милостью. Все остальные предпочитали держаться от такого любимчика царя подальше. Пугал опричников взгляд этого человека — липкий, наглый и опасный.

Кривя в улыбке рот, младший Басманов вертелся в седле, бросал взгляд то на отца, то на занесенные снегом крыши деревеньки.

— Будь здесь, — коротко и сухо, будто ветку надломил, приказал ему Алексей Данилович.

Федор шумно вздохнул и обиженно закатил глаза.

Малюта неодобрительно покосился на обоих. Так и норовят влезть промеж ним и государем, встрять повсюду, выказать верное служение. Алешка-то еще ладно, воевода все-таки заслуженный. А сын его… Того и гляди в царской спальне свои порядки заведет.

Старший Басманов, на правах приближенного, почтительно склонился с коня к царю.

— Справятся ли, государь?

Иван не удостоил его ответом. Бледный, с крепко сжатыми губами, царь застыл в санях угрюмой темной глыбой. Лишь рука подрагивала на вершине посоха.

Малюта едва заметно усмехнулся. «А не лезь, не суйся понапрасну. Царю виднее, какие приказы отдавать».

Басманов распрямился и цепко глянул в сторону соперника.

Но Малюте уже было не до того. Замерев в седле, он жадно вглядывался в происходящее внизу.


Всадники подлетели к ближайшему двору. С хриплым лаем выскочили из-под ворот собаки, заметались, преодолевая страх. Пытаясь ухватить конские ноги, подскакивали вплотную, но тут же отбегали, приседали на лапы и скалили клыки. Тут же одну из псин поднял на пику ближайший всадник, перекинул обратно за изгородь. Других вмиг потоптали конями и покололи. Грязной, по-татарски свесившись с седла, изловчился и рубанул лохматого черного пса, снес ему кудлатую башку. Через миг спрыгнул с коня, подхватил со снега собачью голову, хохоча, повернул оскаленную ее морду к запертым воротам и, кривляясь, пролаял:

— Гав, гав, гав! Дай поесть, хозяюшко!

Ворота уже ломали, били топорами, не дожидаясь. Щепились добротные доски. Мелькало темное железо, звенело, вонзалось, рушило преграды.

— Гойда! — зычный крик дюжего бородача Субботы Осорьина сквозь треск и шум.

Ворвались во двор, пробежали мимо приколотого пса, заскочили на добротное крыльцо и вышибли одним махом двери. Сквозь длинные сенцы — внутрь, в широкую избу. Там, под божницей у стола, замерли, перекошенные страхом, хозяин с женой и тройкой ребятишек. Младшего, сосунка еще, баба прижимала к себе, двое постарше прятались за нее. Хозяин, коренастый мужик в серой холщовой рубахе, завидя опричников, обомлел и упал им в ноги, заголосил неожиданно высоким голосом:

— Родимчики мои! Не погубите только! Нет у нас ни умысла злого, ни какого другого преступления…

— Ты Никитка Брюхан будешь, Илюшкин брательник? — перебил его Грязной, подойдя ближе. Псиную голову он поставил на чистый пустой стол, мертвыми глазами оборотил на хозяев. Сам же взглянул на иконы в божнице, снял с головы скуфейку, перекрестился.

Хозяин, краем глаза заметив это, осмелел, подполз к Васькиным сапогам.

— Я буду это, голубчики хорошие… Да разве вина на мне есть какая… Мы люди торговые да честные! Гостям любым рады, а уж царским-то людям…

Договорить Никитка не успел.

По знаку Грязного подскочили сподручные, Федко и Петруша. Пнули несколько раз по лицу и бокам, подхватили под руки, потащили к двери. Хозяйка лишь успела коротко вскрикнуть, перед тем как приколол ее ножом Василий. Осела на пол, все еще сжимая в руках запеленатого ребенка. Старшие дети, держась за ее рубаху, громко заплакали. Кричал и младенец.

— Омелька, подь сюды! — крикнул Грязной.

К нему, тяжело ступая, подошел огромный, медведеобразный Омельян Иванов.

— Отделай приплод, без остатка! — приказал Грязной, прихватил со стола собачью голову и направился к выходу.


Тем временем над деревней, еще недавно дремавшей в зимней тишине, летели крики, стоны, плач. Несколько домов уже подожгли. Разгорался, трещал и клубился вдоль улицы пожар.

Со всех дворов согнали мужичков да стариков. От слуг царевых никто не скроется, всех сыщут. Выставили в снег на колени, в два ряда, чтобы было возможно пройтись между рядами двум пешим. Баб же с детишками и старухами сгрудили на берегу, неподалеку от темной полыньи. Плыли над замерзшей белой рекой пар от воды и бабий вой вперемешку с детским плачем.

Опричники, затылками чуя государев взгляд сверху, из обоза, времени не теряли.

Первым решили отделать Никитку Брюханова, как главного виновника.

— Ты, стало быть, родня ослушника, нарушителя указа государева? — склонился над брошенным возле остального мужичья Никиткой высокий, ладный фигурой опричник Тимофей Багаев.

Никитка, задыхаясь, глотал морозный воздух:

— Голубчики, голубчики мои родные… Ежли что натворил Илюшка, так он обещался приехать… Ни сном я, ни духом ведь… Вот он уже скоро будет… С него и спрос держите…

Крепкое лицо Тимофея было бесстрастно:

— И тебе будет. Скидывай с него одежку!

Сильные руки сорвали с Никитки рубаху, портки.

Плача и трясясь всем телом, мужик попытался ухватиться за сапоги Тимофея, но тот без раздумий махнул саблей и отступил, чтобы не запачкаться.

Пронзительно крича, Никитка принялся перекатываться в снегу, тыча вверх обрубленную по запястье руку. Белыми осколками торчала в разрубе кость, заливалась кровью. От раны шел пар.

— Уд срамной ему отсеки! — со смешком подали совет обступившие место казни сотоварищи Тимофея. — Ишь как верещит, точно заяц!

Стоявшее на коленях мужичье в ужасе склонилось, чтобы не видеть.

— Плетей ему лучше всыпать! — подал голос Егорка Жигулин.

Опричники оживились:

— А и верно малец говорит! Дать по полной ему! Шелепугами его отходим, за милую душу!

Множество рук потянулись к заткнутым за пояс плетям и нагайкам.

Никитка, не переставая кричать, пытался отползти. Цеплялся целой рукой за снег и помогал себе локтем искалеченной. За ним следом тянулась алая полоса.

Вжикнули в воздухе сыромятные ремни, разодрали кожу Никитки, и он замер, осекся, задохнулся криком. Захрипел, поджав ноги. По работе опричников было видно — дело им знакомое, привычное. Чтобы не мешать друг другу, с двух сторон лупили нещадно несколько раз и отступали, освобождая место другим.

Грязной, помахивая в воздухе собачьей головой, как поп кадилом, кричал:

— Гойда-а-а!

Когда спина Никитки стал похожа на месиво из давленной вишни — он затих. Опричники, шумно дыша, остановились.

— Руби ему башку! А то эти заждались! — кивнул Грязной на ряды мужичья.

Над Никиткой снова склонился Тимофей Багаев, огляделся деловито.

— Омельянушка, ну-ка, поди подай вон то бревнушко! — нарочито ласково обратился он к замершему рядом великану. — Вон тот столбик от ворот принеси-ка нам.

Омелька развернулся всем телом, чтобы глянуть, куда указывал Тимофей. Урча что-то в бороду, прокосолапил к разбитым воротам Никиткиного дома и ухватился за обтесанное дерево. Растопырил ноги — каждая толщиной поболе столба.

— Не сдюжит, — предположил Грязной, поглаживая шерсть на собачьей голове. — Земля от мороза как камень.

Тимофей прищурился:

— Омельян и не такое выворачивал.

Высоченная подпора, обхваченная огромными лапищами опричника, покачнулась. Омельян покраснел от натуги, дернул сильнее. Зарычал по-звериному, потянул на себя и выворотил столб вместе с кучей мерзлой земли. Обернулся, довольный, скаля крупные зубы и сверкая глазами. Кровля ворот, оставшись без опоры, покосилась, затрещала и рухнула, гулко стукнув Омельку по темечку. От удара от кровли отлетели полицы, сломались пополам. Омельян удивленно замер. Потрогал невредимую голову и обронил свое излюбленное:

— Ишь ты…

Опричники загоготали, будто позабыв, для чего они ворвались в деревню.

— Ну, буде! — прикрикнул Грязной. — Дел полно!

Омелька подхватил выдранный столб и поднес его, сбросил возле Тимофея.

— Благодарствую, Омелюшка! — шутливо склонил голову Тимофей, затем подцепил забитого до беспамятства Никитку за волосы и подтянул к бревну. Примостил поудобнее голову, вытащил топорик и деловито оттюкал голову от туловища.

Васька Грязной тут же подскочил, схватил ее свободной рукой, потряс перед собачьей башкой в другой руке:

— Узнаете ли друг дружку?

Остекленевшие глаза глядели друг в друга.

Дурачась, будто выбирая товар, Васька покачал в руках, точно на весах взвешивая, обе головы. Рассмеявшись, выбрал песью, а ненужную — Никитки — швырнул за спину, угодив в склоненную спину одного из мужичков.


— Ну что, Федко, — окликнул Суббота Осорьин товарища, скинув короткий тулуп и поигрывая топориком. — Поиграем чутка? Чья-то возьмет на этот раз?

Федко Воейков, кривоногий рябой детина, усмехнулся черной пастью, сплюнул в снег.

— Да где уж тебе угнаться за мной… Проиграешься ведь опять.

— Ну это еще мы глянем! — хищно оскалился Суббота, перекидывая из руки в руку оружие.

Опричники столпились вокруг, оживленно переговариваясь:

— На сей раз Воейка не сдюжит!

— Да куда там Субботе, проворности нет у него!

— Замах-то у обоих резок…

— Вострота против силы!

— Тут другое, тут точность важна!

Петруша Юрьев, худой малый с птичьим лицом, озадаченно глянул на мужичье, объятое заячьим трепетом. Похватали их, кто в чем был — кто в исподнем, кто в сермяге, пара стариков и вовсе без порток оказалась.

— Надо, чтобы поровну. — Петруша, шевеля бескровными тонкими губами, пересчитывал склоненные мужичьи головы. — Их тут два десятка и семь в придачу.

Суббота согласно кивнул:

— Так дели на каждого, по дюжине. А лишних вон туда давай.

Сильной рукой указал на гомонящих у берега баб.

Пару трясущихся от страха стариков и одного плешивого мужичка опричники сволокли вниз, бросили к ногам заголосивших еще громче баб. Трое, с пиками, остались стеречь, остальные поспешили назад.

Полыхало больше половины дворов, треск и жар стояли по всей деревушке.

Смертным надрывом ревела в горящих клетях скотина.

Федко Воейков уже надел на руку петлю, ухватил крепкий ремень потверже. Покрутил в воздухе тяжелым билом. Глянул на Субботу.

— Ну?

Суббота подошел к крайнему в ряду мужику. Поднял топор над его всклокоченной головой. Желтыми сполохами отражалось в отточенном лезвии пожарище.

Суббота встретился взглядом с Федко и выкрикнул:

— Гойда!

В тот же миг топор мелькнул в воздухе и раскроил голову приговоренного. Не успело повалиться в затоптанный снег тело, как брызнул кровяной сноп из головы еще одного мужика — хватил его кистенем Федко и тут же взмахнул снова, и еще один повалился, а следом другой, уже от удара Субботы.

— Гойда, гойда! — по-разбойничьи заревели глотки, и в реве этом потонули вскрики обреченных.

Топор Субботы, словно коршун, падал на несчастные головы, страшный темный клюв вонзался во лбы и затылки. Проворный кистень Федко не отставал — взлетал, мельтешил, крушил кости. Брызгами, комками летели во все стороны кровь и мозги. Падали тела, дергались, сучили предсмертно ногами. Молодой парнишка, поставленный в ряд к Субботе, не выдержал, закричал. Вскочил с колен и рванул прочь, но угодил в руки зрителей-опричников. Со смехом вытолкнули его обратно, аккурат под удар. Суббота с хрустом вогнал парню топор под ключичную кость, пнул в живот ногой, высвобождая оружие. Не тратя времени, метнулся к следующей жертве. Паренек, бледнея, осел, ткнулся лицом в грязный снег.

Смертным вихрем пронеслись над несчастными. Разгоряченные, замерли возле последних упавших. От одежды Субботы валил пар, шапка сбилась на затылок, волосы прилипли ко лбу. Рябое лицо Федка покраснело, глаза азартно блестели.

Опричники одобрительно загомонили:

— Ничья не взяла! Оба молодцами!

— Отделали на этот раз вровень!

— Кабы молодой не стреканул, то быть Субботе в победителях!

Кистень покачивался в опущенной руке Федка, с железного яблока-била падали в снег тягучие капли. Весь кафтан и сапоги Федка были перепачканы мозговым крошевом.

Обтерев топор об одежку одного из зарубленных, Суббота широко улыбнулся, поднял оружие, потряс им над головой:

— Ну, стало быть, в другой раз! Уж тогда точно!

Федко ухмыльнулся:

— Мели, Емеля…

Егорка Жигулин уже подоспел, подогнал впряженную в розвальни бурую лошадку-мезенку. Смахнул рукавицей с одежды Воейкова и Осорьина ошметки. Покачал головой, разглядывая предстоящую работу.

— Подсобим мальцу, — подмигнул окружающим Суббота, поправляя шапку. — Васька, Тимоха, Петруша — давай! Федко, бери Кирилку и Богдана, ступайте отделайте остальных скоренько.

Федко и его подручные сбежали, оскальзываясь, к низу берега. Федко крикнул охранникам с пиками:

— Сажай в воду всех скопом!

Толпа баб и детей завыла в голос, заволновалась на льду. Плешивый мужичок, которого приволокли недавно, пополз на четвереньках прочь. Один из стражей подбежал, ткнул его пикой в бок, пихнул к краю полыньи. Выдернул пику, задрал окровавленное острие, подбежал к раненому и ногой столкнул в воду. Тяжелый всплеск был едва слышен за воем и плачем. Кирилко с Богданом времени не теряли, толкали баб в спины и бока, били по лицам кулаками, рукоятями сабель. Им на помощь поспешили стражники — перехватив пики, теснили, как овец в загон. Упала в полынью, вслед за мужичком, одна баба. Вторая, третья…

Вдруг из объятой ужасом толпы метнулись в сторону три невысокие фигурки. Опрометью кинулись к другому заснеженному берегу.

— Куды?! — страшно выкрикнул Богдан.

Размахивая саблей, опричник бросился следом, но поскользнулся, упал, носом зарылся в снег.

— Стой, чертово отродье! — отплевываясь, завопил он и оглянулся на Кирилку. — Что застыл?! Уйдут ведь!

Кирилка встрепенулся.

Рассекая воздух, вслед беглецам полетел топор, но, не задев никого, ушел в снежный нанос посреди реки.

— Пес криворукий! — выругался на товарища Богдан.

Троица ребятишек отчаянно мчалась через замерзшую реку.

Рябой Федко, до этого стоявший безмолвно, рассвирепел:

— Стрелой бейте, остолопы!

Кое-как поднявшись, Богдан схватился за сафьяновый сайдак.

— Юрка-а-а! — раздался вдруг звонкий крик из толпы. — Беги, сыночка-а-а!

Один из опричников, долговязый Третьяк Баушов, оскалился и ткнул пикой наугад в толпу.

— Ванюша-а, Ванечка-а мой! — раздался другой возлас.

— Ма-ашка! — подхватила еще одна баба. — Бегите, деточки-и-и!

Богдан, тряся запорошенной снегом бородой, уже достал лук. Вложил стрелу, натянул тетиву и выстрелил. Выругался, цапнул еще одну стрелу, прицелился тщательней.

Дети почти добежали до торчащих из снега голых веток прибрежных кустов, как одного из них клюнула пущенная стрела, ударила в плечо, повалила.

— Ва-а-анька-а-а! — зашлась в крике мать подстреленного мальчика.

Дети замешкались возле упавшего, попробовали подхватить и вытащить со льда. Новая стрела пролетела так близко от лица одного из них — девочки лет десяти, — что бабы, обреченно наблюдавшие, охнули и закричали. Дети оставили раненого и выкарабкались на берег. Проваливаясь в снег почти по грудь, скрылись за ветвями.

— Ловить, что ль? — озадаченно глянул на Богана Третьяк.

Снова выругавшись, длинно и грязно, Богдан махнул рукой:

— Сами подохнут, на морозце-то…

Ища поддержки, Богдан повернулся к Федко. Тот после некоторого раздумья согласился:

— Или от голода. Один черт им конец будет. Давай живее толкай этих!

Федко повел рукой в сторону деревенских.

Опричники налегли древками пик на толпу.

С новой силой раздались крики, плач, тяжелые всплески.

Полетели в воду и два старика, избежавшие участи пасть от топора да кистеня. Столкнули целую ватагу малолетних детей. Студеная вода схватывала обручем, тяжелила одежду, скрадывала вдохи, волокла течением под лед. То и дело показывались руки, сжимавшие младенцев. Выныривали из черноты бледные перекошенные лица, хватали воздух. Кто сразу под воду не уходил или пытался цепляться за острое крошево края полыньи — получал удар тупым концом пики в голову, в крике захлебывался и тонул.

Вскоре вода перестала бурлить. Немного подергалась мелкими пузырьками, колыхнулась льдинками, успокоилась. На льду остались оброненные платки, рукавицы, чей-то маленький валенок и кровавые разводы.

Богдан задумчиво посмотрел на полынью, потом перевел взгляд на свою промокшую от брызг одежду.

— В следующий раз по уму надо, — сдвинув шапку на лоб, принялся он ворчать. — Мальцов вязать к бабам, а которые без детей, тех по несколько штук связывать. Так и сподручнее, и быстрее.

Кирилка Иванов сбегал за упущенным топором. Вернулся, часто дыша, сбил рукавицей шапку Богдана, хохотнул:

— Быть тебе головой!

Федко, покусывая ус, наблюдал, как сподручные поддевают пиками оставшуюся на льду одежду и топят ее в полынье.

— Живо, живо! — прикрикнул он для порядка. — Все наверх, дел полно!

Чертыхаясь, Богдан поднял с мокрого льда шапку, отряхнул о колено, натянул на башку и поспешил за товарищами.

Наверху споро шла работа.

Тимоха с Петрушей таскали порубленных мужичков в раздобытые Жигулиным сани, складывали как дрова. Им помогал Омельян, на лице которого играла непонятная улыбка. Толстые губы Омельяна тянулись, подрагивали, а глаза блуждали, как у деревенского дурня. Быть бы ему посмешищем среди опричной компании или в роли медведя у скоморохов, да каждый знал, каков Омельян в кулачном бою и что он может сотворить с человеком.

Омельян таскал в каждой лапище по трупу и легко закидывал их на кучу. Лошадка подрагивала, махала хвостом и выворачивала голову, будто выискивая среди своей поклажи былого хозяина.

— Утащит всех-то? — с сомнением взглянул на лошадку и на растущую гору в санях Грязной, держа у груди, как баба ребенка, собачью голову.

— Так вниз же! — удивился возница. — Известное дело!

Грязной удовлетворенно кивнул. Обернулся к братии:

— По коням!

Закинули на сани последнего мужичка. Жигулин подошел к впряженной лошадке, потрепал бурую холку.

— Ты уж не серчай…

Вытянул засапожник и полоснул лошадиную морду, норовя по выпуклым влажным глазам. Животное всхрапнуло, дернулось. Егорка чуть отступил и уколол ножом в бок. Обезумевшая лошадь рванула, натянув постромки. Сани тронулись под уклон, толкнули всей тяжестью. Жалобно крича и взбрыкивая, лошадь слепо понеслась вниз со своим страшным грузом. Немного не рассчитал Жигулин. Вынесло сани не в полынью, а чуть обочь, но, к радости опричников, накренило, перевернуло, ухнули сани набок возле самой полыньи и с треском продавили истончившийся лед. Мелькнули в ледяных брызгах конские ноги, куски оглоблей, вскинулись мертвые головы. Исчезло все в потревоженной вновь воде.

Братия покидала деревню, спешила к дороге, к восседавшему в санях государю и ожидавшему войску.

Черной ватагой пронеслись вдоль пылающих домов, без оглядки. Взметая снег, выскочили на дорогу.

Государь отпустил набалдашник посоха, спрятал озябшую руку в рукавицу. Сполохи пожара отражались в фигурке Волка и глазах самодержца, принявших свой обычный цвет — тяжелого зимнего неба.


Глава четвертая
Бунт



Царский обоз двинулся дальше.

Позади клубилась черным дымом Сосновка. Чернели кровавые пятна на снегу, чернели обугленные деревяшки и печи, чернела полынья на реке. Болталась у седла Грязного черная собачья голова, скалила желтые клыки, смотрела стылым мертвым взглядом — не выбросил ее Васька, привязал к луке, ехал да поглаживал, потешая войско.

Только одному государю не весело. Когтили душу боль и сомнения, трясла тело знакомая лихорадка. Отведя глаза от пожарища, от густых черных косм дыма, что вплетались в морозные сумерки, Иван отложил подальше от себя диковинный посох с Волком на вершине и опустил голову. Вслушивался в себя, всматривался в душу, сквозь черноту злобы пытаясь углядеть знак — что на верном пути он. Не было ответа ни в душе, ни в заснеженном мире. Лишь пожар за спиной.

Пожар! Сколько их было и будет еще!

Иван не выдержал, обернулся из саней. Черные фигуры ратников его войска, а за их спинами — дым и пламя. Как тогда, далеким и жарким летом, когда было государю всего-то семнадцать лет…


…Так яростно Москва не пылала еще никогда. Вихри огня носились по городу, обращая все в головни и пепел. Некстати разыгравшаяся буря подхватывала языки пламени, раздувала и без того нестерпимый жар, с ревом ветра соединялся рев бушующего пожара. Людские крики переходили в животный вой, мало кому удавалось найти спасение.

Тучи жирного густого дыма закрыли собой все вокруг. О спасении имущества никто и не помышлял. Люди носились по улицам, обезумевшие от жара, страшные, черноликие, с обгорелыми волосами, в дымящейся одежде. Некоторые вспыхивали, валились на землю, истошно кричали и затихали, превращаясь в головешки. Другие, задыхаясь, тащили родных, но выпускали их и сами падали рядом. Горели Тверская, Мясницкая, Покровка, полыхал Арбат. Исчез в пекле Китай-город, рухнул всеми постройками — дерева не стало, а камень крошился, не выдерживая огненной стихии. Сгорели все лавки с товарами, все дворы. Занялся верх Успенского собора. Начали взрываться пороховые склады в Кремле, земля сотрясалась, дыбилась и комьями взлетала в раскаленный воздух. Не стало царских палат, исчезло в огненной пляске казначейство… Гулко упал большой колокол Успенского собора, отовсюду потекла расплавленная медь. Обвалились своды Оружейной палаты. Побежали резвые языки огня по кровлям обоих кремлевских монастырей — Чудова и Вознесенского, повалил из узких окошек дым, мелькнули руки чернецов, хватавшие прутья решеток, но вскоре там загудело дикое пламя, прервало крики и взывания к Божьей милости. Из дверей Успенского собора, надсадно кашляя, показались митрополит и протопоп. Макарий прижимал к груди образ Богородицы, пригибался, словно пытаясь телом защитить икону от роя жгучих искр, наполнявшего клубы дыма. Протопоп, едва не теряя сознание, спешил за ним следом, спасая книги, что успел ухватить. На середине площади митрополит вдруг споткнулся, рухнул и выпустил из рук икону. От удара о землю святыня подпрыгнула, и от нее, как показалось спешащему на помощь протопопу, откололась пара кусочков — блестящих и причудливой формы, в виде зверушек. Но митрополит, собрав последние силы, подполз к ним, накрыл широкими рукавами, дотянулся до иконы, завозился в пыли и пепле. Вскоре он поднялся и поспешил вместе с протопопом прочь от огня.


Укрывшись в тот день в воробьевском дворце, на крутом берегу Москвы-реки, Иван с ужасом взирал на огромное зарево. Не было дня тогда над Москвой — скрылось небо под тучами, черная сажа легла повсюду. Не было и ночи — так было светло от пожара. Лишь к утру, пожрав все, что мог, огонь утих.

Адашев Алешка, постельничий, уже разведал для государя новости. Народу сгорело много сот, не одна тысяча даже. Москвы нет, казны нет, продовольственных и оружейных складов тоже нет. Одно пепелище на много верст во все стороны.

— Что митрополит Макарий, жив ли?

— Жив, но слаб. Спускали его с городской стены на веревке. Оборвалась веревка, сильно расшибся митрополит. Свезли в Новоспасскую обитель.

Иван размышлял недолго.

— К нему поеду. Благословение возьму, чтоб Кремль с Москвой из пепла поднять, отстроить заново.

Адашев приоткрыл дверь из покоев и передал приказ царя — готовить коней.


***

С собой Иван взял лишь немногихАдашева, воеводу князя Воротынского и его отряд, да нескольких бояр из тех, кому доверял.

Мчались во весь опор вдоль Москвы-реки, глядя на задымленный противоположный берег. Едкий дым застилал все вокруг, саднил горло, выворачивал грудь. Едва пробивалось солнце, окрестные деревья выступали из серой пелены, словно гигантские тени погибших погорельцев, тянули руки-ветви, покачивали макушками-головами.

По наплавному мосту перебрались через реку. Рысью поскакали к Крутицкому холму. Вскоре уже перед ними забелели монастырские стены, выплыла из дымной завесы круглая толстая башня.

Воротынский соскочил с коня, подбежал к воротам. Их уже отворяли монахи — государя тут ожидали с утра. Воевода подналег на тяжелую створу, поторапливая чернецов.

— Живей, живей!

Оставив свиту и коней на монастырском дворе, Иван поспешил за сухощавым игуменом по узким лестницам и низким переходам в келью, куда принесли ночью занемогшего митрополита.

Игумен остановился возле двери, отворил ее и отступил, пропуская царя.

Иван шагнул в келью, рассчитывая увидеть Макария и кого-нибудь из монахов-лекарей, да пару послушников на подхвате, и замер, удивленный.

Вместо лекарей возле ложа Макария царь обнаружил своего духовника — благовещенского протопопа Федора Бармина, а за его спиной бояр Федора Скопина-Шуйского и Ивана Челяднина. Склонились гости митрополита, расступились. Иван подошел к ложу. Макарий был в сознании, хотя и бледен до крайности.

— Государь… — прошелестел митрополит бескровными губами. — Беда, государь!..

— Знаю, — угрюмо ответил Иван. — Затем и прибыл. Благослови на отстройку заново.

— Благословление получишь, государь. Но быть беде за бедой, покуда не изведешь причину. Иль не видишь, как часто Москва гореть стала?

— Что за причина?! — крикнул царь, позабыв, что стоит возле ложа больного старика.

Митрополит прерывисто вздохнул. Слабо повернул голову к стоявшему сбоку протопопу.

Царский духовник оглянулся на бояр. Те насупились и угрюмо выставили бороды. Через миг заговорили все трое, перебивая друг друга:

— Не случайно Москва сгорела-то!

— Чародейством и злоумыслием пожар сделан был!

— Свидетелей множество…

— А колдовство было самое что ни на есть богомерзкое!

— Человечину разрезали, вынимали сердца из тел…

— Вымачивали сердца в околдованной воде…

— А потом, с бесовскими заговорами, окропляли этой водой углы домов да стены городские…

— Оттого и пожар случился!

— Точно в тех местах загорелось, где колдунов видели — кого в человеческом облике, а кого и птицей!

Оторопев, царь перекрестился, шагнул ближе к ложу Макария. Взял его слабую руку, сжал.

— Правду ли говорят? — спросил Иван, пытаясь заглянуть в глаза старика. — Чей умысел?

Митрополит тяжело дышал, на бледном лбу проступили капли пота. Глаза он утомленно прикрыл.

— Государь, народ неспокоен… — едва слышно прошептал Макарий. — Глинские виной пожару.

— Анна с сыновьями ворожила! — поддакнули бояре. — Свидетелей тому много!

Протопоп Бармин вздохнул и принялся креститься:

— Тяжкий грех! Столько душ безвинных в огне погибель нашло!

Скопин-Шуйский, сокрушенно качая головой, напоказ рассуждал вслух:

— Как бы не вышло чего… Народ в отчаянье великом. Многим уже и терять нечего, кроме жизней. Да и жизнями такими дорожить не станут…

Иван выпустил руку митрополита. Молча шагнул к двери и уже от нее обернулся. Лицо его исказилось гневом.

— Народ, говорите? С каких же это пор вы о народе беспокоиться стали? С колдовством я разберусь. Москву отстрою. Ваше дело — не встревать! Глинских трогать не сметь!


Хлопнув дверью, царь оставил собравшихся в тягостном молчании.

Первым нарушил его князь Скопин-Шуйский.

— Ну, смотри, государь, — задумчиво произнес он, по обыкновению, будто размышляя вслух. — Как бы ты не запоздал с разбирательством.

— Господи, спаси! — испуганно перекрестился Бармин. — Господи, помоги!

Бросив взгляд на холеную руку протопопа, боярин Иван Челяднин усмехнулся:

— Ты проси Господа, а мы обратимся за земной помощью. В народ пойдем!

Макарий закашлялся на своем ложе. Приподнял руку, призывая.

— Царя не трогайте, — умоляюще взглянул митрополит на бояр и протопопа. — Юнец совсем еще государь. У Глинских ищите. Не мог Василий утаить от них, где свои вещицы хранит…

Макарий снова принялся кашлять и хрипеть. Собравшиеся терпеливо ждали.

— У Ивана если и есть какая зверюшка, то безделица, — отдышавшись, продолжил митрополит. — У Глинских же должно быть немало вещиц поважнее. А Ивана пощадите, не губите!

Троица поклонилась митрополиту и покинула келью.

Прощаясь с подельниками, князь Скопин-Шуйский, не изменяя своей привычке, сказал будто самому себе:

— Ну, это уж как выйдет…


Разговоров этих, случившихся, когда Иван уже покинул келью занемогшего митрополита, царь слышать не мог. Но через несколько дней догадался, что неспроста собирались бояре.


…Анастасия в одной рубашке сидела с ногами на постели, обхватив колени. Она с тревогой вслушивалась в долетавший до покоев гул, в то время как Иван шагал из угла в угол, иногда замирая на месте и тоже прислушиваясь.

Гул — недобрый, опасный — креп, нарастал и приближался. Царю донесли с самого утра еще — в Москве взбунтовался черный люд. Натворив бед и злодеяний на пожарище, толпа вооружилась чем смогла и двинулась в Воробьево. Прознали, где царь и родня его, Глинские.

И вот разъяренная чернь уже у ворот путевого дворца. Здесь удалось укрыться от огня, но удастся ли защититься от толпы. Вся надежда на стрельцов да на Бога.

Иван взглянул на жену. Задержался взором на почти детском, испуганном и бледном лице. Приметил часто бьющуюся голубую жилку на тонкой шее. Глянул на хрупкие руки и крепко сжатые пальцы… Сердце его проваливалось от страха — не за себя, а за не успевшую ни пожить, ни родить наследника юную царицу. И его, Ивана, в том вина, случись что. Он выбрал ее, вопреки боярскому недовольству, вовлек в страшную и тяжелую дворцовую жизнь.

Анастасия вскочила, подбежала, босая, к Ивану. Схватила за плечи и заглянула в глаза.

— Молиться! Иванушка, нужно молиться! Господь убережет!

Обернулась к тускло сиявшему иконостасу, истово перекрестилась. Снова ухватилась за Ивана:

— Страшно мне…

Иван приобнял жену, подбодряя:

— Не бойся. Я слуга Божий. Не оставит Господь верного слугу своего.

В дверь постучали.

Стук неожиданно напугал и царя, и царицу. Анастасия уткнулась головой в плечо мужа, точно пытаясь спрятаться, переждать. Иван растерянно гладил жену по русым волосам, кусая губы и бросая взгляды на дверь.

Снова раздался стук, дольше и настойчивее.

Иван осторожно отнял от себя руки жены, отстранил ее, усадив на постель, и подошел к двери. Прислушался. Если бы за дверью таились бунтовщики или заговорщики, нелегко им обмануть чуткий слух молодого царя.

— Дозволь войти, государь! — приглушенно раздался голос постельничего, Алешки Адашева.

Иван помешкал. Враг всегда хитер и коварен. Быть может, верному Адашеву приставили к горлу нож… Или того хуже — уже не верный он вовсе слуга, а один из заговорщиков, явившихся по душу государя и его родни…

В потайное смотровое окошко, скрытое железной виноградной лозой искусной ковки, была видна лишь фигура постельничего. Но доверять и тут нельзя — кому надо, тот вызнает вид из окошка и смекнет, где спрятаться, чтоб при удобном случае ворваться неожиданно.

Вот для того и висит непременно, в любом царском дворце, перед дверями в покои государя клетка с заморским кенарем. Птаха малая, вертлявая, толковая. В мирное время знай себе скачет взад-вперед или высвистывает затейливые коленца — многим из них Иван сам обучает, для развлечения. А случись нужда, как сейчас…

Иван взглянул на красный угол палаты и решительно подошел к иконе Спасителя. Анастасия радостно встрепенулась, готовая соскочить с постели и упасть вместе с мужем на колени перед образами. Но Иван вместо жаркой молитвы под недоуменным взглядом жены снял икону, ухватился пальцами за край наборного оклада. Вытянул крепежный гвоздь из нижнего угла, отогнул податливый золотой лист и хорошенько тряхнул. Анастасия испуганно ойкнула и зажала себе рот. На постель выпал синий бархатный мешочек на шнуре. Иван отложил образ Спасителя, взялся за шнурок. Потянул — и на подставленную им ладонь легла блестящая фигурка Медведя.

Анастасия смотрела во все глаза. Царица явно не понимала, что делала эта грубоватая на вид вещица среди икон в их спальне.

«Молчи!» — знаком показал Иван и быстро вернулся к потайному окошку, высмотрел сквозь густую ковку клеть с кенарем под самым сводом потолка. Птаха, словно чуя беду, беспокойно металась, вспархивала, прыгала по жердочкам, билась о прутья.

Иван поймал взглядом желтый скачущий комочек, вперился в него… Ощутил, как знакомо кольнуло ладонь, пробежал будто холодок по руке, передался телу, и в тот же миг Иван стал птицей.


Близко-близко от глаз потолочная балка, каждый сучок можно разглядеть. Частокол прутьев — непривычно толстых, изогнутых. Зерно на огромном блюдце да сухой помет под жердью. Первым делом Иван унял бессмысленный скок птицы, остановил мысленно. Сжал цепкими лапами древко насеста, крутанулся, выискивая лучший обзор. Склонил голову набок, привыкая к необычному виду — будто в стакан венецианского стекла смотришь, все круглится и преломляется диковинно. Птаха подчинялась без труда, легче игрушки из детства — деревянное блюдечко с резными курами, а под блюдом шарик на веревочке. Качай-крути тот шарик, и будут куры постукивать деревянными клювами. Склонив голову кенара еще больше, Иван разглядел весь проход к двери его покоев — никого, кроме ожидавшего ответа постельничего. Ивану сверху была видна наметившаяся плешь Адашева, его опущенные плечи и даже родинка на левом ухе, которую вдруг нестерпимо захотелось клюнуть.

Иван тряхнул головой — уже своей, человеческой, — и быстро спрятал фигурку в мешочек. Подал знак жене.

Анастасия поспешно накинула шитый бисером парчовый халат.

Иван снял щеколду с двери, отступил в глубину покоев.

— Входи! — как можно тверже приказал он.

Дверь отворилась и Адашев, склонив голову, шагнул внутрь.

Едва войдя, Адашев бросил взгляд на пустое место в иконостасе, потом заметил забытую царем на постели икону и на лежащий рядом с ней оклад, но ничем не выказал удивления.

— Дозволь, государь? — деловито попросил он.

Иван кивнул,

Как и подобает слуге, Адашев кинулся хлопотать, наводя порядок в царских покоях. Повесил образ на место, поправил, смахнул ладонью несуществующую пыль. Лишь затем, снова склонив голову, осмелился сообщить:

— Государь, вести тебе плохие принес.

Иван оглянулся на Анастасию. Та сидела ни жива ни мертва.

— Говори! — крикнул Иван и устыдился своего голоса — звонкого от напряжения, почти мальчишеского.

«Еще чуток — и засвистал бы, как кенар, — невесело усмехнулся в мыслях Иван. — Хорош был бы царь!..»

Адашев распрямился. Взгляд его возбужденно блестел, на лице проступил нервный румянец.

— Толпа народу огромная, многие вооружены — кто дубьем, кто кистенем, у иных и мечи замечены. Против них стрелецкая полутысяча, включая стременных. Не устоять долго, если не усмирим. У дворцовых ворот стражу побили уже, ворота сломали…

Адашев замолчал.

Все находившиеся в покоях прислушались к уже совсем близким крикам.

— Во дворе они, государь. На разбой пока не решаются. Требуют тебя на крыльцо.

Анастасия снова ойкнула, на этот раз громко. Не сдерживаясь, заплакала.

— Что хотят? — Иван судорожно сунул синий мешочек за пазуху и застегнул ворот рубахи.

— Известно… — дернул ртом Адашев, поправляя на царе одежду. — Шуйские подучают, не иначе — Глинских требуют выдать на расправу. Кричат: «Смерть колдунам!» И еще вести есть, тоже недобрые…

— Идем туда! — перебил постельничего Иван. — По дороге расскажешь.

Запахнул кафтан, подбежал к жене и порывисто обнял.

— Ничего не страшись, Настя! Страх — для души погибель! Тебе ли — жене государевой, мне ли — царю венчаному, бояться смердов? Они — рабы мои, и я им напомню, ежели позабыли, кому служить должны!

Уже в дверях Иван обернулся:

— Затворись, никому кроме меня не открывай!

Едва он покинул жену, страх, доселе тщательно скрываемый, объял царя с новой силой. Предательски мягкими сделались ноги, тяжкий холод тянул нутро.

Иван украдкой, чтобы не заметил идущий следом постельничий, отер об одежду ладони. Крепко сжал кулаки и, с трудом сглатывая слюну, хрипло откашлялся.


Вот и дворцовое крыльцо.

После полумрака — яркий свет. Сухой зной. Пыль.

Народу на площадь набилось так много и плотно, что с крыльца казалось — вымостили двор людскими головами. Чернели бороды, рты, одежды. Колыхалась толпа, расплескивая ненависть.

Завидев на крыльце царя, толпа взревела, дернулась, забурлила.

Ужас объял Ивана, до самых костей прорезал ледяными ножами.

То и дело выкрикивали:

— Смерть Глинским! Смерть!

— Под корень весь род ведьмачий извести!

— Анну Глинскую выдай нам, колдунью, и сынка ее, приспешника!

Адашев склонился к уху Ивана:

— Разорвут бабку твою, как князя Юрия растерзали… Останови их. Но не дай, чтобы подумали, будто боишься их. Пусть убоятся тебя. Ты — царь!

Иван шагнул вперед и звонко крикнул:

— Тихо всем!

Толпа замерла на миг. Пронесся над ней ропот и трепет. Молодой, безусый и безбородый царь стоял перед народом. Руки потянулись было к шапкам, снять их для поклона государю. Но многие продолжали сжимать дубье, ножи и топоры. Горлопаны-заводилы, помешкав, вновь принялись за свое:

— Выдай нам бабку-колдунью Анну!

— И Мишку Глинского подавай, выблядка ее!

— К ответу их!

Иван беспомощно обернулся, ища глазами Адашева. Но тот отвел взгляд, отступил.


Рука потянулась к потайному мешочку на шнурке, за пазухой. Крикнуть бы сейчас псарей… Чтобы лучших, отборных волкодавов выпустили, истомившихся на псарне по вкусу живого мяса и горячей крови. Рвануть со шнурка соблазнительный талисман, скинуть с него шелковую тряпицу, сжать крепко, чтобы впились в кожу острые грани, раскровянили бы ладонь… Лизнуть кровушку, солоноватую, чтоб заволокло горячим туманом голову да глаза, выбрать пса позлее да покрупнее — и чернь пожалеет, что не приняла лютую смерть на пожаре.

Но не годится государю обращаться в пса. Не острых зубов, а грозных слов должны бояться подданные. Перед властным взором трепетать должны, а не перед звериным рыком.

Иван совладал со страхом и искушением, убрал руку от одежды. Протянул ее в сторону толпы, примиряюще:

— Угомонитесь! Царь ваш перед вами стоит. Расходитесь по домам своим!

Едва Иван произнес последнюю фразу, как кровь ударила в виски от осознания только что сделанной ошибки.

Толпа, что колебалась еще мгновение назад — смириться ли, поклониться ли молодому царю и попятиться с его двора, — теперь хищно вызверилась. Прежний ропот сменился диким ревом. Пуще прежнего перекосились лица. Выплеснулись из толпы крики, полные злобы:

— Негоже государю глумиться над народом его!

— Будто не знаешь? Нет более у нас домов!

— По милости ведьмаков твоих, Глинских, остались без всего!

Пешие стрельцы, что выстроились перед крыльцом цепью, едва сдерживали натиск. Передних еще удавалось останавливать древками бердышей и зуботычинами, но задние напирали. С нескольких стрельцов сорвали шапки. Улюлюкая, принялись подкидывать их в воздух.

— Как бы не случилось чего… — тревожно обронил стоявший позади царя воевода Воротынский. — Камни начнут швырять, а то и кинутся всей гурьбой. Уйти бы тебе, государь, от греха.

Лицо Ивана побелело, пошло пятнами.

— От греха, говоришь?! Я ли убоюсь этих?.. — в голосе царя звенели гнев и ярость. — Царю бежать от черни предлагаешь?

Воевода испуганно моргнул:

— Что ты, государь! Ожидаю лишь приказа, чтобы с усердием исполнить. Вели на горлопанов пустить стременных стрельцов!

Страх воеводы — не перед беснующейся толпой, а перед ним, юным царем — ободрил Ивана.

«Этот боится, так и другие будут!»

Конные уже выстроились справа от крыльца, ожидая сигнала. Лица всадников были злы и решительны. Руки сжимали поводья и нагайки. Лошади пряли ушами, фыркали, в нетерпении переступали ногами.

Толпа, предчувствуя жестокую схватку, раззадоривала себя. Выкрики становились один непристойнее другого. Полетели в сторону крыльца и охраны комья сухой земли. Один такой угодил воеводе в плечо, ударил и рассыпался в прах, перепачкав кафтан и бороду.

Иван, ожидая, что следующий достанется ему самому, шагнул назад и, задыхаясь, воскликнул:

— Сечь, пока не усмирятся!

Князь Воротынский, хоть и грузен был телом, ловко перемахнул через перила крыльца и мигом очутился на своем свирепом вороном аргамаке. Взмахнул нагайкой, поднял коня на дыбы. На перепачканном лице князя бешено сверкнули белки глаз. Приметив, где беснуются самые ярые крикуны, воевода решительно повел за собой ратников.

Конница налетела на толпу, вклинилась, рассекла. Нагайки охаживали взбунтовавшихся, конские груди и копыта сбивали с ног. Вороной воеводы свирепо клацал зубами, ухватывая за плечи и лица всех встречных.

Царь, не унимаясь, кричал с крыльца, грозя пальцем толпе:

— Всех на колени выставить, а кто не встанет — изловить и на дознание! Узнать, по чьему наущению творят!

Толпа, дрогнув было, не поддавалась — заводилы пытались ножами подрезать коням ноги. Протяжное ржание раненых животных раздавалось то тут, то там. Нескольких всадников удалось стащить с седла. Воронками забурлила чернь вокруг схваченных, взметнулись дубинки, мелькнули ножи…

Коню воеводы тоже досталось — метили ножом по глазам, но лишь рассекли лоб. Наполовину ослепнув от крови, он яростно лягался и мотал головой. Князь Воротынский едва держался в седле, уклоняясь от дубинок осмелевших бунтарей. Рука его потянулась за саблей. Примеру воеводы последовали и другие конные стрельцы.


Из дворца вышел на крыльцо князь Скопин-Шуйский. Бросил быстрый взгляд на двор. В глазах его промелькнула искорка веселого довольства, как у купца в предвкушении удачной сделки. Князь подошел к Ивану. Напустив на себя тревожный вид, склонился к его уху:

— Быть беде, Иван Васильевич! От тебя лишь зависит, отведешь ли беду от себя и от нас всех!

— Говори, что на уме держишь, — ответил Иван, не спуская глаз с ревущей толпы. — Да громче говори, чтоб расслышал тебя.

Скопин-Шуйский распрямился, лицо его вмиг переменилось — сквозь напускную тревогу лучилась радость близкой победы.

— Прислушайся, государь, к голосу народа! Твоего народа! — быстро и напористо заговорил князь. — Выдай им, кого требуют. Или сам казни, после дознания! Но времени нет, государь! Того и гляди — ворвутся во дворец. Выдай им бабку, за колдовство свое пусть ответит перед теми, кого обездолила! Силой не усмирить несчастных, успокой же их справедливым решением. Дай им колдовскую кровь выпустить, утешить души свои настрадавшиеся… А иначе…

Договорить князь не успел — Иван ударил его в лицо. Кулак молодого царя оказался тяжел — не в последнюю очередь благодаря крупным перстням на каждом пальце. Щека князя разодралась, его русая бородка начала темнеть от крови. Иван ухватил Скопина-Шуйского за лицо, с силой оттолкнул от себя.

— Кровью родни откупаться советуешь?! Умойся своей для начала! А надо будет — по горло в ней искупаешься! Со всем своим родом!

Князь, зажимая ладонью лицо, поклонился и быстро попятился с крыльца, в спасительный полумрак палаты.

— Не ты ли и напел митрополиту в уши про колдовство да огонь? — крикнул ему вслед Иван. — Ступай, ступай, далеко не уйдешь. Надо будет — и в пытошную придешь. Доберусь, вызнаю, кто наущает и баламутит!

Охваченный яростью Иван поискал взглядом так некстати пропавшего Адашева. Тот вынырнул из-за спин перепуганной дворни. Преданно замер, ожидая приказов.

— Алешка, где черт тебя носил?!— крикнул Иван, сжимая кулаки.

— Тут я был, государь! — Адашев огляделся, будто призывая дворовых в свидетели. — На миг лишь отлучался, оружие взять.

В руках Адашев и впрямь держал два акинака в ножнах. Один из мечей он протянул государю.

— Не доведи господь, конечно… Но ежели стража не сдюжит… Телом закрою тебя, государь! А если паду, защищай себя до последнего.

Иван растерянно взял оружие. Вспомнил про Соборную площадь, куда на днях чернь сволокла тело Юрия Глинского. Умелый и храбрый воин, Юрий Васильевич был и внешне статен, величав. Именно ему выпала честь осыпать Ивана золотыми монетами на ступенях Успенского собора, когда венчался его племянник на царство. Ему же и жене его Ксении довелось стелить постель молодому царю в день его свадьбы с Анастасией. И вот, лишь несколько месяцев спустя, нет больше князя. О гибели дяди Ивану поведали скупо, Адашев уберег подопечного от деталей. Хоть и вырос Иван до царя, а так и остался в душе постельничего всего лишь ребенком, пусть и венценосным, которого надо беречь. Но обостренное страхом воображение Ивана само дорисовало картину страшной смерти родственника. Трещат под напором бунтовщиков двери соборной церкви, где перед ликами святых в трепете склонился князь Юрий. Врывается чернь, наполняя храм непотребными воплями. Десятки рук хватают жертву, и прямо в церковных стенах свершается кощунство, льется кровь. Не молитвы возносятся под высокий купол, а страшный предсмертный крик. Убитого волокут к выходу, оставляя темный влажный след на полу. Бьется по ступеням голова. Тело тащат мимо озверевшей толпы и бросают посреди мощеной площади. Порванная в клочья одежда, вся в крови… вывернутые, сломанные руки и ноги… запрокинутая голова, разбитое безглазое лицо… Ужас, боль, бесчестие. Позорная смерть. Такая же грозит Ивану. Не от болезни, по божьей воле, не от иноземной стрелы или меча — от разбойничьего дубья и кистеней, от безродных холопов. Не за монастырской оградой, не под соборными сводами упокоится бренное тело, отпустив душу. Будет валяться в грязи двора, неприбранное, изувеченное, растерзанное — словно медведь изорвал…

Иван вздрогнул.


Медведь!


***

— Мигом в зверинец! Спустить на этих… — Иван судорожно мотнул головой в сторону побоища на площади. — Ерему на них спустить!

Адашев рванул было исполнять повеление, как вдруг остановился.

Оглянулся на царя:

— А справится ли Ерема? Уж больно велика толпа… И со стрельцами как быть тогда, государь?

Впервые за все время Иван так озлился на постельничего, что замахнулся ножнами акинака и едва сдержался, чтоб не ударить.

Адашев без дальнейших слов скрылся в полутьме дворца.

Иван глянул на бушующую толпу и вошедших в раж всадников. Сражение началось уже нешуточное — кровь хлестала с обеих сторон. Стража, не разбирая, рубила без устали. Но толпа, чувствуя свою силу, не отступала. То и дело исчезал под ее ногами очередной стрелец или заваливался с протяжным ржанием конь. Некоторым лошадям, потерявшим седоков, удавалось выскочить на свободный клочок двора, и они стояли там, тяжело двигая израненными боками.

«А ведь прав Алешка! Еремка могуч, да умом все же зверь. Полезет первым делом лошадей драть…»

Решение пришло мгновенно.

Коль не слышны царевы слова, так пусть внимают другому.

Бесполезный меч Иван отшвырнул в сторону. Челядь поспешно расступилась перед бросившимся во дворец царем. Иван поднял руку, жестом приказывая не следовать за ним никому. Скорым шагом, почти бегом миновал несколько палат. В одной из них он разглядел стоящего у окна князя Скопина-Шуйского с несколькими приспешниками. К щеке князь прижимал тряпицу с лекарством. Заметив царя, все торопливо отошли от окна и склонились, но Иван проследовал дальше.

«Доберусь еще до вас! — мысленно пообещал себе Иван, стремительно шагая по темным проходам. — Доберусь! Но сначала научу, что царя вам не запугать!»

Чем дальше двигался Иван вглубь дворца, чем глуше доносились выкрики и стоны, тем быстрее вытеснялась из души робость. Гнев его словно выковывался под молотом сердца, с каждым ударом крови становясь крепче, страшнее.

Фигурку Медведя Иван достал из мешочка на ходу. Сжал так, что впились в ладонь острые углы. Захолодило кисть, побежали под кожей руки ледяные крошки.

Распугивая своим внезапным появлениям и без того еле живых от страха холопов, царь добрался до дверей к заднему крыльцу. Створки были приоткрыты — стрельцы толпились возле щели, оживленно обсуждая что-то. Завидев царя, стража растерялась. Самый рослый из стрельцов — могучий, огромный Омельян Иванов — раскинул руки:

— Нельзя туда, царь-батюшка!

Охваченный яростью Иван бешено сверкнул глазами:

— Прочь! Кому препятствуешь?!

Омельян, упав на колени — при этом он остался на голову выше царя — умоляюще произнес:

— Дозволь закрыть! Еремка взбесился, видать, кровищу учуял — с цепи сорвался! Клеть выломал, людишек на дворе и конюшне подрал немного.

Иван замер.

— Жив? — спросил он после короткого замешательства.

Омельян кивнул:

— Сам-то жив, ему разве кто сделает что… Андрейку Маурина задрал, кишки ему вырвал, а Данилке Соколову горло прикусил да потом башку оторвал… Из конюшенных еще три человека…

— Что с Адашевым? — перебил Иван великана.

— В стряпной избе укрылся, успел.

Иван, крепко сжимая в руке медвежью фигурку, дернул щекой:

— Пойди прочь!

Омельян послушно, не вставая с колен, отполз к стене.

Царь подошел к приоткрытым створкам вплотную. Преодолев желание приникнуть к щели и рассмотреть из безопасного места, что творится на дворе у зверинца, сильно пнул по тяжелому дереву. Дверь резко распахнулась, и царь, выйдя на небольшое крыльцо, осмотрелся.

На истоптанной земле валялось несколько переломанных тел. Не впитываясь в пыль, кровь вокруг них темнела широкими лужами, запекалась, густела. Возле самого крыльца Иван увидел безголовое тело — очевидно, стрельца Соколова. Раздавленная голова служивого лежала неподалеку — словно дыня, телегой перееханная.

Огромный Ерема — бурый, мохнатый, смрадный — возился возле другого измятого тела в стрелецком кафтане. Сунув длинную пасть в живот задавленного, медведь громко чавкал. Звякал обрывок толстой тусклой цепи, болтаясь на шее зверя.

Услышав стук отворенной двери, Ерема рыкнул и поднял густо вымазанную морду. Влажные ноздри затрепетали, резко и часто втягивая воздух.

На Ивана уставились маленькие темные глазки. Ярость плескалась в них, рвалась наружу. Иван, невольно восхищаясь, протянул в сторону Еремы руку с зажатой в кулаке фигуркой. Подчинить разъяренного медведя, опьяневшего от человечины, оказалось непросто. Иван поразился силе звериной воли, хлынувшей навстречу его собственной.

— Подойди ко мне, — негромко приказал юный царь, сверля зверя взглядом. — Подойди!

Медведь мотнул из стороны в сторону здоровенной башкой, разбрасывая сизые длинные обрывки своей добычи.

— Иди сюда и повинуйся! — одеревеневшими от напряжения губами произнес Иван.

Медведь мощно рыкнул и поднялся на задние лапы. Взревев еще громче, огляделся. Иван почувствовал, как слабеет сопротивление зверя. Ерема шумно выдохнул через ноздри, опустился, перешагнул через изодранное тело стрельца и грузно направился к крыльцу. Не дойдя совсем немного, остановился. Опустил голову и застыл мохнатым, перепачканным соломой и кровью холмом.

Иван ясно, насколько позволяли небольшие, налитые кровью глазки зверя, увидел серую пыль, камешки и даже первую, нижнюю ступень крыльца — широкую некрашеную доску. Все, что было чуть дальше, предстало его взору размытым, нечетким. Зато звуки и запахи… Они неудержимо неслись со всех сторон, заставляя ноздри трепетать, шерсть подниматься дыбом, а глотку издавать густой утробный рык. На короткий миг медведь попытался взять верх и собрался было вернуться к поверженным телам — от них волокло одуряюще волнительным запахом смерти, сочной свежатины… Но Иван развернул медведя мордой прочь, заставил взреветь и прижать уши к массивной голове. Повелевание столь мощным телом завораживало, распирало злым восторгом, наполняло гордой яростью. Длинные и толстые когти царапнули землю, взметнув облако пыли. Тягуче заревев, зверь огромными прыжками помчался прочь со двора, огибая флигеля и пристройки. Медведь понял задачу и больше не противился, а наоборот, держал чуткий нос в напряжении, ловя все более плотные волны запахов — людские, лошадиные…

Иван бежал следом, на ходу привыкая к причудливой картине — то перед ним ходил ходуном медвежий зад и мелькали широкие стопы, то вдруг он переносился взором вперед и тогда видел стремительно приближающийся угол дворца, за которым — ненавистная толпа перед крыльцом.

Когти рвали пыльную землю. Мышцы перекатывались под шерстью. Глотка ревела, пасть распахивалась, обнажая клыки и черные десны. Как влетает в воду огромный валун, слетевший с вершины горы, так ворвался медведь в густую толпу. Сбил, подмял сразу несколько человек. Раздавил. Дернул задними лапами, разрывая слабую людскую плоть, и тут же принялся сокрушать ударами передних лап, ухватывать зубами, вырывать куски мяса с клоками одежды.


— Остановись, государь! Чем упиваешься, чью кровь льешь? — вдруг раздался совсем рядом гневный крик.

Иван вздрогнул и очнулся — возглас был полон такой силы, что мигом сорвал с его глаз кровавую пелену.

Царь обнаружил себя на ступенях крыльца со сжатым что есть силы кулаком. Между пальцев проступала кровь. Грудь ходила ходуном, пот обильно лился со лба.

Отдышавшись, Иван перевел рассеянный взгляд на дерзнувшего выкрикнуть царю обвинение.

Перед ним, сжимая в обеих руках церковную книгу, стоял не кто иной, как настоятель Благовещенской церкви старик Сильвестр. Иерей, исповедовавший ранее царя, был не похож на самого себя — искаженное гневом лицо, пронзительный взгляд страшных глаз… Иван вздрогнул. Глаза иерея не просто пылали гневом, они были действительно страшны. Неземные глаза, нечеловечьи — готов был ручаться Иван. Царь даже встряхнул головой, гоня этот морок прочь, но тщетно — на него по-прежнему смотрела жуткая пара глаз.

Иерей и не думал отступать. Потрясая книгой — теперь царь разглядел, что это Писание, — Сильвестр шагнул ближе, почти вплотную, и закричал:

— Прекрати избиение христиан! Это народ твой! Не остановишь если…

Сильвестр пошатнулся. Его сильно толкнул подскочивший с саблей в руке Воротынский — растрепанный, окровавленный, оскаленный. Воевода, разгоряченный побоищем, бросил безумный взгляд на Ивана и, не дожидаясь приказа, взмахнул саблей.

Но прежде, чем седая голова дерзкого иерея успела бы отведать воеводиного клинка — случилось невероятное.

— Прочь! — крикнул вдруг Сильвестр, обернувшись к воеводе.

Воротынский замер с занесенной саблей.

— Пошел вон, шелудивый пес! — иерей топнул ногой, глядя на ретивого воеводу.

Тот, побледнев, отступил на шаг, безвольно опустил руку с оружием, заморгал часто и вдруг попятился.

Сильвестр повернулся к Ивану.

— Остановись! Отзови слуг — всех назад!

Вот от кого лилась настоящая сильная воля. Куда там медвежьему тупому упрямству или царской неумолимой ярости!

Иван, не осознавая, почему подчиняется дерзкому старику, сунул руку за пазуху, нащупал потайной кишень и разжал пальцы. Фигурка выскользнула, улеглась в укромной темноте.

Отыскав взглядом воеводу — тот растерянно стоял возле крыльца, — царь приказал уводить войско.

Стрельцам сыграли отход. Измочаленные, окровавленные, они поспешно выбирались из толпы, кидая бешеные взгляды, держа из последних сил оружие наготове, но толпа смиренно расступалась, оттаскивала в стороны неживых, поднимала раненых.

Присмиревшего Ерему ухватили за обрывок цепи. Замотали ему морду и потащили обратно в зверинец.

Взоры всех собравшихся во дворе устремились на царя.

Иван уже успокоил нутряную дрожь, совладав со звериной натурой окончательно, повернулся к народу. Вытер рукавом лицо, вдохнул знойный воздух и выкрикнул со ступеней крыльца:

— Слушайте слово царя! Я, государь-венценосец, прощаю вашу смуту! Верю — по неразумию поддались наущению. Прощаю и тех, кто в зачинщиках усердствовал. Ступайте с миром! У нас общая беда, нам с ней сообща и ладить. Всем погорельцам, кто малоимущий и немощный, будет государева помощь из казны.

— А есть ли она, казна?.. — крикнул было из толпы самый ретивый, неуемный, но его быстро одернули, угомонили затрещиной.

Иван пожал плечами:

— Не тот город Москва, чтобы от пожара оскудеть и не подняться. Прав ли я?

Толпа снова потянула шапки долой, закрестилась, колыхаясь в поклонах:

— Истинно так, надежа-царь!

Народ, дивясь словам царя, принялся расходиться. Постанывая и поохивая, толпа принялась вытекать со двора, мимо сломанных ворот и бездвижных тел. Засновали дворовые, растаскивая искалеченных и убитых. Им на помощь поспешили стрельцы.

Иван повернулся к дерзкому старику. Взглянул в его удивительные глаза — под нависшими седыми кустами бровей ярким разноцветьем горели зеленый и голубой огоньки.

Сильвестр, ничуть не смущаясь царского взора, стоял прямо, держа у груди Писание.

— Пройди со мной во дворец, — сухо обронил Иван, покидая крыльцо.

Старик послушно засеменил следом под пристальными взглядами придворных…



Глава пятая
Монастырь



… — Государь! — вдруг рыкнул над ухом знакомый голос.

Иван вздрогнул и открыл глаза.

Мертвый лес стеной вдоль дороги. Конский бок в заиндевелой попоне. Скрип полозьев. Лошадиные вздохи.

Малюта — весь огненно-медный от бороды и прихваченного стужей лица — склонился с седла к царским пошевням.

— Государь! — снова пророкотал он густым звериным басом. — Не дремать бы на морозце тебе… Не ровен час, застынешь и не заметишь.

Меховая шапка съехала Малюте на глаза, почти скрыв их — сквозь ворс был виден лишь настороженный блеск.

Царь подивился, глядя на приближенного — будто медведь взгромоздился на вороного коня, обрядился в теплый кафтан да заговорил по-человечьи.

«Ни дать, ни взять — того самого Еремы племянник, — усмехнулся Иван. — Хоть верным псом себя называет, а все ж медвежьей стати холоп…»

Скуратов заметил усмешку царя, истолковал ее по-своему.

— Напрасно, государь. От врагов и предателей я тебя уберегу, не сомневайся! Душу положу на это! А от мороза-воеводы смерть коварная, ее не сразу разберешь. Казалось, задремал саму малость — и вот и лежит человек, тверже бревна телом стал.

Иван пошевелил пальцами на руках и ногах, прислушиваясь к ощущениям.

— Не убережешь, стало быть, царя от мороза? — спросил он с напускной строгостью и скинул рукавицу. — Глянь, Григорий, как побелели-то… Даже мех соболиный не спасает!

Иван растопырил перед лицом Малюты озябшие пальцы. Тускло сверкнули массивные перстни на них.

Царский охранник выпрямился и беспокойно заворочался в седле:

— Вели, государь, стоянку делать! Костры запалим!

Царь покачал головой и хитро сощурил глаз.

— А ну как огня бы не было? — с любопытством спросил он.

Не раздумывая, Малюта рванул ворот кафтана. Распахнул до выпуклого живота, схватился за рукоять ножа.

— Брюхо себе вспорю! — срывая голос, воскликнул «верный пес» Скуратов. — Чтобы в требухе моей руки свои грел, умолять буду!

Иван рассмеялся. Нырнув узкой мосластой кистью в рукавицу, нагнулся за лежавшим в ногах посохом.

— Побереги живот свой, Гришка. Дел нам предстоит много. Не пальцы себе спасаем — государство свое уберегаем.

Скуратов задумался. Кашлянул в кулак.

— Я вот как думаю… — осторожно произнес он, испрашивая взглядом разрешения продолжить.

Царь кивнул.

— Они ведь пальцы и есть на руке твоей, государь, — пророкотал Малюта.

— Кто?! — удивился Иван.

— Города эти! — с жаром пояснил опричник, поправил шапку на низком лбу и продолжил: — Москва наша — как ладонь. А тверские, новгородцы, псковичи да остальные — пальцы. Потеряем — ни еду взять, ни саблю удержать!

«Гляди-ка, медведь медведем, а рассуждать берется…» — подивился про себя государь, вслух же сказал одобрительно, скрывая насмешку:

— Быть тебе, Григорий Лукьяныч, главой Поместного приказа, как вернемся!

Малюта вздрогнул. Сорвал шапку и прижал ее к груди — будто мохнатого зверька поймал и придушить решил.

— Смилуйся, государь! — Лицо опричника выглядело не на шутку перепуганным. — Не губи в Посольской избе! Не мое это — под свечой сидеть да пером скрипеть… Уж лучше бросай под Тайницкую башню, на дыбу!

Царь, выдержав паузу, расхохотался.

Засмеялись и оба ехавших позади саней Басмановых — старший ухнул гулко-раскатисто, а младший рассыпался полудевичьим смешком, сверкнув белоснежными ровными зубами.

— Не пугайся, Гришка! — отсмеявшись, утер слезу Иван. — Ты мне возле ноги нужен. Пером другие поскрипят…

Малюта облегченно выдохнул, перекрестился. Зло зыркнул в сторону Басмановых и нахлобучил косматую шапку на свою медвежью голову.

Впереди показался невысокий холм, густо поросший деревьями, между которых петляла и взбиралась на вершину узкая, едва в ширину саней, дорожка. Едва различимые, виднелись над черными верхушками крон светлые резные кресты.

— Монастырь? — повернулся Иван к Малюте. — Это какой же?

Рыжебородый опричник пожал плечами.

— Похоже, Вознесенский…

Основная же, широкая и накатанная дорога огибала холм, подобно речному руслу, и полого стекала в заснеженную долину, терялась в сизом сумраке скорого зимнего вечера.

За едва видной полосой Сестры растянулся вдоль ее берега темный, приземистый Клин.

Царь подал знак к остановке.

Эхом прокатились возгласы по всей длине обоза. Войско встало.

— Старшего Басманова сюда! — приказал Иван, хищно вглядываясь вдаль.

Тотчас с другой стороны саней затоптался, фыркая паром, рослый конь воеводы. Крепко ухватившись за окованную луку седла, его наездник ожидал распоряжений.

Государь замер в санях. По лицу его пробежала гримаса — будто что-то раздирало его изнутри, скручивало и жгло. Глаза Ивана заслезились. Подняв голову к темнеющему небу, царь беззвучно зашевелил губами. Борода его, выставленная острым пучком, подрагивала.

Кряжистый Басманов невозмутимо покоился в седле, роняя быстрые взгляды на принявшегося страстно креститься государя.

Малюта ревниво наблюдал за обоими, насупясь и пытаясь угадать, что велит царь, когда иссякнет его молитвенный пыл. Придерживая на груди разорванный кафтан, Григорий Лукьянович мысленно чертыхался — так и чудились ему в позе и басмановском выражении лица небрежение, самодовольство и даже насмешка. Если над ним, царским слугой, насмехается надменный боярин — это полбеды. А ежели над государем и страстями его…


Царь неожиданно прервал молитвы. Вскочил в санях. Опираясь на посох, принялся лихорадочно озираться. Бегающие глаза его обшаривали небо над черным лесом.

— Нет знака! — в отчаянии вдруг воскликнул Иван, вонзив взгляд в Басманова. — Алешка, нету мне ответа и указания! Как… Как быть, Алешка?! Как узнать, что не сбился, что прям путь мой?!

Басманов молчал.

Царь сокрушенно махнул рукой. Плечи его опустились, от всей фигуры повеяло унынием.

— Ну так… — сдержанно вдруг пробасил воевода-опричник, избегая встретиться взглядом с государем. Ладонью, словно бабью выпуклость, он оглаживал блестящую седельную луку. — Известно как… Ты, Иван Васильевич, — государь. Тебе и решать. А мы уж исполним.

Иван скосоротился в ядовитой усмешке:

— Верно говоришь — мне решать!.. На мне вся кровь, на мне все грехи наши! Один я, Алешка! Понимаешь, один! Одному и расплата…

Басманов вскинулся и повел рукой в сторону войска:

— Да как же один, государь?! Да нас погляди сколько с тобой! А расплачиваться — пусть изменники готовы будут. Их судьба!

Испытующе взглянув на воеводу, царь уселся обратно в сани. Тяжело задумался, почернев лицом и разом осунувшись. Запавшие глаза неподвижно глядели в сторону снежной равнины, куда уходила дорога.

— Вот что… — обронил он после долгого молчания. — Веди, Алексей Данилыч, войско на Клин. К темноте как раз выйдете. Я заночую тут, у монастырских. Грехи отмаливать буду. Со мной сотня Малюты и грязновские — все пусть останутся. А ты, не мешкая, выдвигайся. Ждите нас завтра пополудни.

Басманов наклонил голову, показывая, что приказ ясен.

Иван обернулся к Скуратову:

— Едем к чернецам, Лукьяныч! У них и отогреемся!

Малюта ударил в бок коня, развернулся, взрыхляя снег, и ринулся извещать о царском приказе.

— И обозным вели пяток саней с нами оставить! — крикнул ему вслед Иван. — Чтоб было куда подарки складывать!

Царь откинулся в санях и хрипло засмеялся. Облачко пара из его рта устремилось вверх, навстречу небесной волчьей шерсти, затянувшей весь небосклон.

Раздвоенным змеиным языком поползло опричное войско, будто ощупывая холодную равнину да лесистый холм. Черные ленты потянулись к скромной обители на вершине да к тихому ремесленному городу за рекой, и некому было остановить это движение.


…Первыми на холм влетели удальцы из грязновской сотни. Окружили монастырь, завертелись на конях, увязая в снегу. Следом подтянулись степенные Малютины люди. С ходу, без лишних слов, деловито принялись ломать ворота.

Опираясь на руку Скуратова, Иван вылез из саней. Ступил в рыхлый снег, прислушался к звонким ударам топоров и жалобному треску.

Поджал губы. Удрученно покачал головой:

— Все бы твоим ухарям крушить да ломать наскоком… Так ли себя гостям подобает вести?

Малюта растерялся. Недоуменно вытаращился на царя, потом бросил взгляд на толпу возле ворот и снова уставился на Ивана.

— Государь… Так мы же… Ведь я думал…

Иван сдвинул брови и тяжелым взглядом окинул монастырские стены.

— От мирской жизни чернецы огораживаются. От соблазнов и недобрых людей стены их защищают. А царю неужели преграду чинить будут? Соблазна и злоумыслия в царе быть не может. Царь на то и царь, чтобы лишь Божью волю исполнять. Монастырь, от государя закрытый, — все равно что от Бога сокрытый. А вы — что же?! Как вы там в песенке своей разбойничьей горланите? «Въедут гости во дворы… заплясали топоры… приколачивай, приговаривай!» Тьху, мерзопакостники!

Царь тер бороду от слюны и налетевшего с ветром снежного крошева.

Малюта засопел, разводя руками и виновато моргая.

— Ишь ты… Пыхтит, чисто медведь!.. У-у!— замахнулся на него посохом Иван, грозно выпятив редкую бороду. — Царским словом учись ворота отпирать!

Скуратов рухнул на колени, увяз почти по пояс и тотчас упал лицом в снег.

— Казни, государь! — глухо прозвучало из-под ног царя.

Иван опустил посох.

— За что же? — спросил удивленно.

Опричник не отвечал.

Царь без раздумий хватил его посохом по широкому откляченному заду.

— Вынь харю-то! Иль ты вздумал с государем холопьим своим гузном беседовать?!

Малюта высунул лицо из сугроба. Захлопал глазами.

— За что казнить-то себя велишь? — Глядя на облепленное снегом лицо своего «верного пса», Иван едва сдерживал смех.

— Так ведь… За скудный ум мой! Не сообразил — ломать приказал. А надо было иначе.

— А как же? — живо спросил государь, подрагивая уголками рта.

— Так царским же словом! — переведя дух, старательно ответил Малюта.

Иван многозначительно кивнул. Посмотрел в сторону монастырских ворот — те уже вовсю раскачивались. Еще чуть — и слетят с петель створы. Хитро прищурился и спросил:

— Знаешь ведь, про царское слово какая прибаутка есть? В сказках, что бабы ребятишкам говорят?

Скуратов сглотнул, выпалил:

— Что тверже гороха оно!

Царь, не в силах сохранять серьезность, затрясся в смехе.

— Эхе-хех-хе, подумать только — гороха!

Малюта растянул губы и осторожно поддержал государя деланым смешком. В глазах его по-прежнему блуждала растерянность.

— Гороха-ха-ха-а! — продолжал куражиться Иван, повиснув на посохе и вздрагивая.

Неожиданно он замер. Медленно распрямился. На лице не осталось и следа от веселья.

Насупившись, жестом приказал слуге подняться.

Скуратов вскочил, весь перепачканный снегом. Застыл, преданно глядя на государя.

— Все верно ты сделал, Малюта, — сухо проговорил Иван. — Все правильно. Твердость царского слова не горохом надо мерять.

Ток! Ток! Ток! Ток! — доносились от монастырских ворот сильные удары.

Озаренный догадкой, Скуратов выдохнул:

— Топором!

Иван шевельнул бровями, скупо обозначив похвалу.

Между тем в ворота стали лупить чем-то тяжелым.

Бу-бух! Бух!

Ходуном заходили крепкие створы.


Раздался громкий треск и ликующие возгласы.

Царь и его приближенный повернули лица к лесной обители.

Ворота вздрогнули от еще одного страшного удара, дернулись, завихляли и поплыли, полусорванные. Тотчас еще громче взревели грубые голоса. Забурлило людское месиво, затолкались промеж воротных опор царские слуги, размахивая оружием и торопясь друг вперед друга пролезть в обитель.

Над мельтешащими опричниками аршина на полтора возвышался Омельян Иванов, кривя страшное лицо в слюнявой улыбке. Похоже, от его удара и разлетелись в прах монастырские запоры.

Малюта сокрушенно наморщил лоб.

— Азарту у ребятишек много, а навыку не хватает, — покачал он громоздкой головой, жалуясь государю. — Не обвыклись еще приступы делать.

— Будет у них время. Научатся… — поежился царь. — Холодит, Гриша, в санях меня. Раньше ездил — кровь гуляла. Теперь — кость ноет. Надо бы сменить на что подобающее. Пойдем, глянем, чем богаты чернецы.

Опираясь на посох и проваливаясь по колено в снег, Иван направился к монастырю.

За частоколом виднелась кровля звонницы и чуть глубже — высился острый шатер церкви. Косматое небо нависало над резным крестом, царапало себе брюхо, и сыпалась оттуда сухая снежная крупа.

Опричники ворвались на монастырский двор и начали крушить все подряд.

Вытаскивали монахов из келейной пристройки. Пинками и ударами сабель плашмя выгоняли из ненадежных убежищ.

Выбежал из часовни настоятель. Застыл на ступенях, опознав в одном из незваных гостей самого царя. Совладав с изумлением, кинулся на выручку братьям-инокам — опричники, как волки в овчарне, налетали на растерянных монахов, сбивали с ног, вязали пенькой. Текло из разбитых носов, кровенели бороды. Настоятель цеплялся за одежду царских слуг, взывал к Господу и бросал отчаянные взгляды в сторону царя. Иван же стоял возле скособоченных створок ворот и с любопытством оглядывал монастырское хозяйство, намеренно не замечая игумена.

И полечь бы игумену в числе первых — озлобленный его вмешательством, ряболицый Федко отпустил схваченного молодого монашка, потянул из рукава ремешок кистеня, взглядом уже примеряясь для удара… Но Иван, краем глаза заметив, повернулся и крикнул, чтобы не трогали старика.

— Разговор у нас прежде будет! — недобро пообещал государь.

Федко с сожалением спрятал кистень. Настоятеля схватили под руки и оттащили в стоявшую посреди двора монастырскую церковь.

В сопровождении Малюты и десятка его подчиненных в храм направился и помрачневший Иван, перешагивая через связанных и громко молящихся монахов.

Уже на ступенях Скуратов обернулся и указал на стоявший неподалеку монастырский возок:

— Не сечь, не ломать! Царева вещь! Остальным — обладайте!


Царские слуги времени терять не стали.

Принялись рубить топорами и саблями выпущенную из хлева животину. Отчаянно, трубно заревев, упала с подрубленными ногами пестрая корова. Завалилась вторая — шумно вздыхая и взмыкивая, выгнула шею, задрала заднюю ногу. Из распоротого брюха лезли внутренности и валил пар.

Надсадно блеющие козы сбились в углу двора, мелко переступая копытцами.

Заполошно метались по двору куры, попадали под клинки. Летели в воздух птичьи перья и брызги крови.

— Запалить бы! Запалить! — возбужденно орал плюгавый Петруша Юрьев, выбежав из келейной с ворохом монашьей одежды.

— Я тебе запалю! В зад факел вставлю и в лес прогоню! — прикрикнул на него Тимоха Багаев, стягивая пенькой руки очередного монаха. — Не слышал разве — на ночлег тут встанем.

— А-а-ах! — в дурном веселье Петруша бросив одежды себе под ноги, начал исступленно приплясывать, топтать.


Как утес посреди бурной воды, стоял на дворе Омельян, не обращая внимания на творившееся вокруг. По-бычьи наклонив голову-глыбу, великан-опричник неторопливо высматривал что-нибудь подходящее себе для забавы. Вдруг борода его шевельнулась — обычная улыбка стала шире. Омельян обрадованно заурчал и грузно потопал прямиком к трехколокольной звоннице из светлого дерева.

Кирилко с Богданом отвлеклись от рубки монастырских коз, утерли взмокшие лбы и уставились на его необъятную спину.

— Глянь, чего Омелька-то удумал! — усмехнулся Богдан, поправляя шапку.

Кирилко вытер саблю о козью шерсть и кивнул:

— Чем бы дитя ни тешилось…

Расхаживавший вдоль связанных чернецов Василий Грязной тоже заметил, куда направился Омельян, и свистнул Багаеву:

— Эй, глянь-ка! Ну теперь-то малец точно пуп надорвет!

Тимофей наступил на лицо одного из монахов, подышал себе на ладони, согревая. Внимательно посмотрел на звонницу.

Шесть крепких сосновых столбов в три человеческих роста. Сверху двускатная кровля на добротных балках. Перекладины в два ряда. На нижних, в мужичью ногу толщиной, висят малые колокольцы, а над ними, на тесаных бревнах, подвешены пять колоколов поболе. Самый мелкий пудов на шесть потянет, а в «благовестнике», что посредине, все сорок будет.

— Да не… — протянул Тимофей, однако без особой уверенности. — Должен справиться!

Грязной хохотнул, подбежал к нему, протянул руку.

— Об заклад?

Багаев поколебался, но вызов принял:

— Об заклад!

— Что ставишь? — прищурился Василий.

Тимофей помялся в раздумье. Взглянул еще раз на Омельяна, который уже похлопывал огромной ладонью по столбу звонницы, приноравливался, поводил плечами. Решился и рубанул:

— Рубль ставлю!

— Эка… — уважительно подивился Грязной. — Ну, стало быть, по рукам!..


…В храме Иван первым делом опустился на колени перед образами. Посох бережно положил перед собой.

Молился недолго, но страстно — громким шепотом, с обычными для себя вскриками и пугливой оглядкой через плечо. Иногда замирал, будто прислушивался. В такие мгновения взгляд его метался от икон к потолку, глаза расширялись и стекленели — будто там, в черных от лампадного и свечного нагара досках, притаился некто, видимый ему одному. Рот Ивана приоткрывался и скорбным полумесяцем темнел на изможденном лице.

Опричная свита неподвижными истуканами застыла позади, отрешенно наблюдая за молящимся.

Внезапно царь застыл с поднесенными ко лбу пальцами, будто вспомнил о чем-то.

Скосил глаза на стоявшего поблизости игумена.

— Ну а ты что же? — спросил недоуменно. — Отчего не молишься?

Монах, которого крепко держали за руки двое опричников, тихо, но твердо ответил:

— Не могу, государь.

— Что ж так? — Иван опустил руку и по-птичьи повернул голову слегка набок, насмешливо рассматривая старика.

Игумен вздохнул.

— Не люди твои мешают на молитву рядом с тобой встать — тревога за братию, невинно побиенную слугами твоими. Государь, вели прекратить надругательства и бесчинства в месте Божьем!

Скуратов сгреб монаха за плечо. Зашипел ему в ухо, срываясь на медвежий рык:

— Как с царем говоришь, чер-р-р-нец!

Опричники заломили руки игумена, согнули его перед царем.

Превозмогая боль, старик глухо выкрикнул:

— Меня не щади, если воля твоя такова! Братию же оставь, молю тебя!

Иван схватил посох и резво поднялся. Лицо его оживленно подрагивало, молитвенная скорбь окончательно улетучилась, сменилась лихорадочной веселостью и возбуждением. Легким шагом подбежал к склоненному настоятелю. Засмеялся мелко и рассыпчато, потрясая бородой. Подмигнул Скуратову:

— А я знаю, Гришка, что тебе чернец этот ответит! Он слова Филипки Колычева повторять будет! Не может, мол, узнать царя православного в одеждах этих и в деяниях не узнаёт… Распрямите-ка его!

Опричники ослабили хватку и разогнули монаха перед государем.

— Погляди же теперь внимательней, глупый старик. Может, углядишь что знакомое!

Иван выставил перед собой руку с посохом.

Взгляд игумена скользнул по резным узорам, драгоценным камням и замер на серебристом украшении. На короткий миг лицо его дрогнуло, губы зашептали молитву.

Царь обрадованно вскрикнул:

— Стало быть, узнаёшь вещицу!

Иван вдруг хрипло зарычал, лицо его исказилось. Занеся острый, окованный железом конец посоха, он ударил игумена в ногу, как охотник бьет рыбу острогой. Пробив валенок, пригвоздил ступню к деревянному полу церкви.

Настоятель охнул и забился в руках опричников.

Иван захохотал:

— Прав я, выходит! Знаю, что от меня укрываете, — но сыщу! До самых глубоких нор ваших доберусь! Надо будет — под корень изведу вашу братию, а найду!

С этими словами царь схватился за посох второй рукой. Впившись взглядом в лицо игумена, рывком провернул острие.

Монах вскрикнул и уронил голову на грудь. Закусил губу, сдерживая стон.

— Если решил мучения мне причинить, воля твоя, государь… — тихо проговорил старик, подняв голову и снова взглянул на венчавшую царский посох фигурку. — Не притесняй понапрасну других. Ничего из того, что ищешь, тут никогда не было.

Иван в сомнении изломил брови.

— Речам лукавых церковников доверия давно нет. Святое Писание на моей стороне. Изощрялся во лжи Ахимелех, священник, говоря Саулу: не обвиняй, царь, раба твоего и весь дом отца моего, ибо во всем этом деле не знает раб твой ни малого, ни великого! Но не сумел провести, шельма, — за что и казнен был! Ибо знал об измене, но не открыл ее! И с ним триста пять соумышленников, в священнические ефоды ряженных! И город их — мужчин и женщин, юношей и младенцев, и волов, и ослов, и овец — всех поразили мечом!

Игумен, не отводя взгляда от навершия царского посоха, сдавленно ответил:

— Неправедно поступил царь Саул… Великое преступление совершил… Недаром слуги его отказались обагрять себя кровью священнической — лишь один разбойник решился! Тяжела была и расплата царя израильского… А ты, государь, его путь повторяешь. Разве нет для тебя закона?!

Царь опустил взгляд на ногу настоятеля. Валенок старика пропитался кровью.

— Спрашивал меня Филипка, обуянный дерзостью, — как предстану я, государь, на Суд Страшный, весь кровью обагренный? О законе и правде кричал! А хоть митрополитом был, одного понять не сумел — закон у царя только один — Божий! Человеческим законам государь не подвластен!

Оскалясь, Иван крутанул посох в другую сторону.

— Иль ты не человек, государь? — пересиливая боль, кротко спросил игумен. — Не женщиной рожден от мужчины разве?

— Молчи, червяк монастырский! — взревел вдруг Иван, разом растеряв веселье.

Подался к настоятелю вплотную и зашептал, плюя сыростью в лицо:

— Много уж было попов да чернецов, к моей людской кротости взывавших! Только через лукавство ваше погибель царской власти готовилась! По монастырям да церквам укрывалось принадлежащее казне государственной! Легко ли мне человеком быть, долг государев исполняя?

Старик, собрав силы, кивнул:

— Человеком всегда трудно быть. Когда люди твои злодеяния творят — рубят друг друга или пытают, они же кричат, как звери. Замечал ли ты это? Криком и оскалом человека из себя выгоняют. Потому что не может человек подобными делами заниматься. А зверь внутри человека — может. Монахи или крестьяне, они когда зерно сеют, мед собирают, скотину доят, — они не кричат, но молитву читают.

— Мели, Емеля, твоя неделя!.. — насмешливо протянул Иван, отстраняясь. — Медведь, когда в дупло пчелиное лезет, молитв не возносит!

Вдруг с монастырского двора, прервав беседу царя и игумена, донесся чудовищной силы рык.

Иван вздрогнул. Отнял правую руку от посоха и перекрестился.

Рык повторился — настолько низкий и густой, что дрожь пробежала по нутру каждого из стоявших в церкви. Заозирались, принялись пугливо креститься и растерянно посматривать на светлый квадрат открытых дверей.

Там, на дворе, разом закричало множество людей — будто воронья стая метнулась.

Царь рывком высвободил посох из ноги собеседника. Выставил окровавленное острие в сторону выхода.

— Сатана явился!.. — сдавленно хрипнул кто-то из опричников, но осекся под взглядом Малюты.

С напряженным лицом, держа саблю на изготовку, рыжебородый царский «пес» осторожно крался к дверям. За ним робко ступали подчиненные, тревожно переглядываясь и вытягивая шеи.

Со двора вновь раздался давящий уши рык. Следом загомонили, зашумели пуще прежнего. Поплыл поверх криков медный ломкий звон. Рык перешел в протяжный рев — будто медведь попался в капкан. Послышался громкий треск, хруст и ликующие вопли.

Скуратов выглянул из дверей, пригляделся. В сердцах сплюнул, выпрямился и убрал саблю в ножны. Оглянулся на царя.

— Озоруют!.. — пробурчал с досадой на мимолетную свою робость.

Едва Иван перевел дух, в глазах его тут же заплясали огоньки любопытства, и он поспешил к выходу. Выбежал на крыльцо и замер, пораженный.

Монастырская звонница, пару столбов которой выворотили из земли, косо завалилась. Кровля ее разлетелась, колокольные перекладины надломились, а сами колокола сорвались и беспомощно торчали из рыхлого грязного снега.

Сгорбившись и тяжело дыша, возле поверженной постройки покачивался Омельян. Из его носа и ушей текло темно-красным и капало на плечи.

— Ишь ты… — гулко урчал великан, размазывая кровь по носу, щекам и бородище. — Во как… Хы…

Опричники гоготали, восхищенные очередной выходкой малоумного Омельки. Смеялись над проигрышем Грязного. Стараясь хранить непроницаемое выражение лица, Васька вручил сияющему Тимофею тугой кишень, набитый монетами.

— Можешь не считать, у Грязного без обмана, — пробурчал он под общий хохот.

Лишь распластанным монахам невесело было под ногами опричников. Некоторые после падения звонницы закрыли глаза и еще громче принялись твердить молитвы.

— Игумена приведите сюда! — приказал царь, с улыбкой разглядывая учиненный слугами погром.

Вывели настоятеля. Старик поджимал ногу в окровавленном валенке.

Иван широким жестом указал на двор, битком набитый опричниками в черных одеждах.

— Что скажешь, отец настоятель? Моя-то братия посильней твоей будет! Значит, и правда — за нами!

— Скажу то, что сказано уже: «Иные — с оружием, иные — на конях, а мы имя Господа Бога нашего призовем!»

Царь повернулся к монаху, испытующе оглядел. Склонился к его уху и, сминая бороду об игуменское плечо, прошептал:

— А ведь стоит мне приголубить Волка… В ладонь зажать да на тебя взглянуть — по-другому запоешь, разве нет?

— Бог от хищника клыкастого митрополита Филиппа уберегал. Если вера моя крепка, и меня спасет, — ответил старик.

Иван засомневался — об одном ли Волке они говорят? Или Филипку уже в приручителя диких зверей молва занесла? Так и чудотворцем скоро станет…


Раздраженный напоминанием о былом митрополите, Иван отпрянул от настоятеля. Глаза застила пелена злобы, а коварная цепкая память подсовывала и вертела перед внутренним взором картины двухлетней давности.

Воскресная служба в Успенском. Царь, торжественный в своей черной ризе, перед Филиппом испрашивает благословения. Не сразу доходят до разума слова отказа. Филипп страстно обвиняет государя, прилюдно. «До каких пор будешь ты проливать без вины кровь твоих верных людей и христиан?.. Подумай о том, что хотя Бог и возвысил тебя, но все же ты смертный человек, и он взыщет с тебя за невинную кровь, пролитую твоими руками… Татары, и язычники, и весь свет может сказать, что у всех народов есть закон и право, только в твоем государстве нет их!»

Обрывается сердце, шумит в голове, и слепнут глаза от ярости. Стучит посох, и летят, гудят слова Ивана, которые он запальчиво выкрикивает в непреклонное лицо митрополита. «Зря я щадил вас, мятежников! С этого дня буду таким, каким меня нарекаете!»

Сказал — как отрезал. «Царское слово тверже гороха…» Назло Филиппу теперь еженощно посылает Иван из Александровской слободы отряды Грязного, Скуратова, Вяземского в Москву и ее окрестности. Разлетаются в щепы ворота, горят скотные дворы, хлещет людская кровь вперемешку с животной… Туго боярам! Хрипят отцы семейств, воют их жены, обрывается сыновий плач, и криком заходятся дочери… Простому люду тоже несладко. Не приведи Господь попасться в руки разудалым слугам царя! Голые трупы на улицах лежат неделями, никто не решается хоронить врагов государя. До поздней осени трясется Москва. Сидят взаперти жители, нос лишний раз боясь высунуть. Гадают — не к ним ли следующим в дом начнет ломиться беда… Не их ли смерть с криками и смехом сейчас гарцует по улице…

Против митрополита проводят дознание, учиняют обыски повсюду — и в Новодевичьем, и до Соловецкого монастыря добираются. Ничего не нашли в тайниках монастырских — хоть их все, без утайки, указал настоятель Паисий, едва лишь явился к нему с Волчьим посохом царь.

Привозят соловецкого настоятеля в Москву. Иван собирает духовных, бояр. Перед всеми Паисий призывает Филиппа раскаяться и отдать царю колдовские фигурки. Филипп искусно лукавит, отрицает все. Сотрясаясь от гнева, царь накрывает Волка ладонью, сжимает холодную фигурку, и зал наполняется стонами, дрожью, воем — лишь митрополит, бледнее мертвеца, хранит упорство и твердит свое: «От дурного семени плодов счастливых не будет!»

Но верит царь — неспроста эта дерзость Филиппа! Не иначе — колдовской природы, как и прежде у духовных бывало. Да только не отрок уже Иван, а умудренный государь. Поповскому мороку противостоять сумеет! Для того и сплотил в слободе своих опричных монахов, чтобы отпор дать.

Всем отпор — и клиру, и чернецам, и боярам, их пособникам!

Новые казни, новые озорства опричные. До епископов дотянулись.

Припекло Филиппа — явился к царю для разговора. Сполна насладился Иван, отказав ему в приеме. А снежным морозным утром, в день архистратига Михаила, распахиваются двери Успенского собора, и входят верные слуги Скуратов с Басмановым. Ведут с собой людей при оружии. Алешка обрывает песнопения, громовым басом зачитывает указ о низложении митрополита. Срывают с того одежды, прилежно обыскивают, каждый шов прощупывают. Но хитер оказывается Филька! Нет при нем улик — ни на теле, ни в одежде. Бьют его, осерчав на такое коварство. Одевают в рванину, тащат на паперть. Холодно бренчат заготовленные царскими людьми цепи. Бросают Филиппа на холодный камень. Стучит железо об железо, выглядывают из дверей собора и жмурятся при каждом ударе изумленные прихожане. Закованного Филиппа бросают в дровни и везут по Китай-городу в Богоявленский, где уже ждет его смрадный подвал. Позади, не страшась гнева опричников, бежит чернь — с плачем, криками и мольбой. Не расходится толпа от монастырских стен до самого суда. Костры жгут, ночуют. Смотрят. Тянутся в Москву люди — пошел слух о Филькином чудотворстве. Оковы, мол, с него сами собой упали на третий день…

Злится государь в Кремле. По справедливости бы — пытать чернеца, да предать смерти. Но тогда точно уж поклоняться начнут, как великомученику… С глаз долой — из Москвы, в тверской Отроч монастырь, там пусть сидит. Глядишь, одумается…


…Голос игумена разогнал неприятные воспоминания.

— Бог силу человеку придает и хранит его. А все другое — если прибавит, так платить придется такой ценой, что в убытке останешься. Весело вино, да тяжело похмелье.

Иван желчно усмехнулся:

— Складно говоришь, старик. Потому и рыщу волком по вашим обителям — свое забрать желаю. Похмелья бояться — на пиру не веселиться. Это вам, монастырским, мирское без надобности. А сила у нас какая хочешь найдется! Все заберем! Омелька! — крикнул царь, перекрывая шум на дворе.

Великан вздрогнул. Беспокойно повертел по сторонам перепачканным кровью лицом, забегал глазами. Подался телом вперед, прислонив огромную ладонь к уху.

По двору пролетели выкрики:

— Тихо!

— Государь зовет!

— Омельянушка, глянь-ка на царя!

— Да поворотись же ты, орясина!

Опричник-богатырь недоверчиво обернулся. Заметил на ступенях храма Ивана со свитой и вздрогнул.

— Ишь… — пробормотал недоуменно и потряс головой, болтая красными соплями.

Царь засмеялся:

— Эка ж ты животина! А ну-ка, покажи нам силу настоящую! Тащи сюда «благовестника»!

Взгляды столпившихся на дворе устремились на гладкий темный колокольный бок, видневшийся из-под рухнувшей звонницкой кровли.

Зашелестели голоса:

— Это ж скольки в нем?..

— Сороковник пудов, не меньше…

— Да еще язык в придачу…

— Тут десяток человек нужен, по четыре пуда раскидать на кажного, тогда утащут!..

Васька Грязной воспрял духом, глянул с вызовом на Тимофея:

— Ставь обратно рубль! Надорвет пуп Омельянка!

— А проиграю если? — в сомненье прищурился Багаев и взвесил в руке грязновский кишень.

— Так что ж! — разгорячился Грязной. — Отдашь тогда мое! Не все коту масленица!

Под общий смех, пока Омельян возился с обломками звонницы, раскидывая деревяшки, спорщики ударили по рукам.

— Не волоком чтоб, а от земли поднял! — уточнил Василий, нервно покусывая кончик усов.

— Это само собой, — согласился Тимофей, посмеиваясь.

— И пронес чтобы шагов десять, не меньше! — добавил Грязной на всякий случай, видя, с какой легкостью дурачок ворочает бревна.

Багаев, потешаясь, закивал:

— Ты еще попроси, чтоб колокол в одной руке держал, а другой за язык дергал, да псалмы распевал!

Вытянув из-за пояса топор, Тимофей подошел к согнувшемуся Омельяну. Неловкими пальцами тот пытался поддеть широкие кожаные ремни, крепившие колокол к толстой балке.

— Дозволь, Омельянушка, подсобить!

Багаев наклонился и несколькими сильными ударами перерубил привязь. Зачерпнул пригоршню снега, растер ее по лицу великана.

— Дай-ка умою тебя… к царю ведь пойдешь…

Омельян скосил глаза к церкви.

— Ишь…

Тимофей кивнул:

— Вот тебе и «ишь». Не посрами! Дотащишь — я тебе куль пряников поднесу. Любишь ведь прянички-то?

Толстые губы Омельяна зашевелились в бороде, с трудом вышлепывая слова:

— Пянички… нимоловые…

Багаев хлопнул его по плечу:

— Будут тебе лимоновые! Какие пожелаешь. Только не подведи, родимый!

Улыбающийся Омельян, не обращая больше внимания на Тимофея, сунул пальцы обеих рук в колокольное ухо. Широко расставил могучие ноги. Топнул каблуками, вбивая их в промерзшую землю. Закинул голову и потянул широкими ноздрями воздух. Напрягся всем телом. Разом вздулись жилы на его руках и шее. Побагровело лицо, и закатились глаза. Взревев дико, страшно, Омельян распрямился во весь немалый рост, не выпуская колокола из рук. Металл врезался, утонул краями в мгновенно побелевших пальцах.

Толпа ахнула и заулюлюкала, засвистела.

Царь пристукнул посохом, смеясь и горделиво поглядывая на игумена.

Тот стоял с отрешенным видом, едва заметно шевеля посеревшими губами.

— С такими молодцами горы сверну! — подмигнул Иван старику. — А уж у вас по бревнышку все раскатаю!

Омельян, скаля зубы — желтым частоколом они проглядывали сквозь лохматую бороду, — сделал шаг. Другой. Колокол низко плыл над грязным снегом, едва не задевая краями мерзлые комья. Язык тяжело волочился, оставляя борозду, по которой следом ползла толстая, потемневшая от времени веревка.

Грязной, напряженно следивший за происходящим, встрепенулся:

— Не до конца поднял!

Но его тут же остудили укоризненные окрики:

— Не юли, Васятка!

— Уговору про язык не было!

— Готовь еще кишень!

Шаг за шагом, багровея все больше, преодолевал Омельян монастырский двор. Тех связанных, что лежали на его пути, заранее оттащили.

Когда до церковных ступеней осталось всего ничего, зрители начали подбодрять силача, хлопая и выкрикивая, сколько шагов осталось:

— Пять… четыре… три…

Омельян остановился. Колокол сгибал его своей тяжестью. Опричник выгнул спину, захрипел и сделал еще шаг.

— Два! — ухнула толпа.

Качнувшись, он осилил остаток пути одним рывком. Расцепил пальцы и едва успел убрать ноги — колокол рухнул всем ободом возле нижней ступени.

— Гойда! — выкрикнул царь,

Ответным воплем громыхнули выряженные в черное слуги:

— Гойда!

Омельян шумно дышал, мутными глазами обводя стоявших перед ним.

Иван повернулся в игумену.

— Колокола заберу себе. Вам ни к чему они, одну хулу вызванивать умеете. Разве что на прощанье позволю тебе…

Он сошел вниз, наклонился, похлопал стылый металл.

— А что, Омелюшка, — ласково обратился Иван к силачу, дыхание которого унялось и с лица уже сходили сине-багровые пятна. — А поднять повыше и подержать, для отца настоятеля, сможешь ли?

Обомлев от того, что с ним ведет разговор сам государь, тот наклонил по-собачьи голову и будто задумался. Но не было мысли в его глубоко посаженных глазах, одна бездумная муть колыхалась.

Неожиданно игумен подал голос:

— Вели, государь, своим слугам отпустить меня. Стар я и покалечен в придачу. Не убегу и вреда никому из вас не причиню. Хочу ближе этого твоего Самсона разглядеть.

Царь хмыкнул, кивнул и дал знак освободить руки монаха.

Хромая, взмахивая при каждом шаге руками, настоятель спустился со ступеней и подошел к застывшему исполину. Запрокинул голову, всматриваясь в его лицо.

Омельян беспокойно затоптался, поежился и склонился к старику, удивленно пробасив:

— Ишь…

Никто, кроме самих опричников — да и то далеко не все, — не осмеливался так близко подходить к Омельяну Иванову. Разве что по незнанию или глупости, как минувшей осенью двое молодых, из недавно набранных, Егорка Анисимов да Илюшка Пономарь. Напились вина да вздумали потешаться над тугоумным и с виду медлительным Омелькой. Придумали его, спящего, по лбу винным ковшом ударять и под лавку, на которой он спал, прятаться. Проснулся Омелька — нет никого. Почесал лбище, пожал плечами да уснул снова. Второй раз проснулся, ощупал голову, пробубнил свое неизменное «ишь» и опять захрапел. А на третий раз, не вставая с лавки, запустил под нее руки, ухватил в каждую по шутнику. Поднял над собой да ударил их головами друг о дружку. Отбросил подальше бездыханных и лег спать до утра, безмятежный. Царь, узнав о проступке, долго смеялся. Запретил Иванова наказывать, а на другой день из караульного полка в Малютин отряд перевел. Лошадь ему лично выхлопотал через посольских — французскую, особо крупной породы, мохноногую тяжеловозку. В летучий грязновский отряд Омельян не годился, а вот обстоятельным скуратовским молодцам впору новобранец пришелся, кулаком вышибавший тесовые двери.

Иван, наряду со всей опричной братией, с любопытством наблюдал за смотревшими друг на друга настоятелем и Омельяном.

Игумен не дрогнул под тяжелым взглядом опричника.

— Как же тебя так, несчастный? — спросил он тихим голосом, неотрывно глядя в глаза малоумного.

Омельян нервно фыркнул, подрагивая крыльями носа. Заурчал в бороду — негромко, но с оттенком угрозы.

Игумен успокаивающе кивнул:

— Ничего, дитя мое, ничего… Делай, что велят.

Потеряв терпение, Иван прикрикнул:

— Довольно любоваться друг дружкой! Ну, Омеля, покажи, на что способен!


Польщенный царским вниманием опричник мотнул башкой и принялся шевелить запухшими пальцами, готовясь к новой потехе.

Настоятель обвел взглядом связанную притихшую братию и громко, как мог, сказал лишь:

— Молитесь со мной!

Посмотрев на вновь схватившегося за колокольное ухо Омельяна, перекрестился.

— Мученик твой, Господи… во страдании своем венец нетленный… крепость твою… мучителей низложи… сокруши и демонов немощныя дерзости…

Под рык опричника и гул монашеских голосов колокол дрогнул, оторвался от земли.

Из-под ногтей Омельяна брызнула кровь. Выгнув спину дугой, он тянул кверху медное тело «благовестника». Колокол потряхивало, краем он бился о колени поднимавшего. Не обращая внимания на боль, Омельян тянул. Из носа его снова хлынула кровь, заливая залохмаченный бородой рот. Рык сменился на громкое бульканье и сопение.

— Уронит… — по-бабьи ойкнул кто-то в толпе.

На него цыкнули, сбили оплеухой шапку.

Отплевываясь красным, Омельян рванул колокол и подтолкнул его коленом. Едва удержался на ногах — все тело его повело вперед, вслед за тяжеленной ношей. Но устоял и выпрямился.

Игумен, возле которого опасно ворочался колокольный бок, не отступил.

Будто пушечный залп дернул воздух — грохнул единый ликующий вопль:

— Гойда!

Надсадно сипя, Омельян держал «благовестника» перед собой. Колокол висел в его руках как на балке.

— Звони! — приказал царь настоятелю.

Старик скорым шепотом дочитал молитву. Перекрестил тусклую медь и багрового опричника. Взялся за веревку. Качнул язык, разгоняя.

— Исцели его, Господи…

Бо-ом-м-м! — густым одиночным звоном наполнился воздух.

Горло Омельяна заклокотало, будто вода закипела в груди, грозя излиться наружу. Второй удар колокольного языка заставил великана содрогнуться. На мгновение взгляд его прояснился, слетела мутная пелена, в глазах отразились боль и растерянность.

Бо-ом-м-м! — еще раз успел отозваться колокол в ослабевших руках опричника, прежде чем тот выпустил его и завалился на спину.

Толпа охнула — словно ветер пронесся по двору.

Ивана и стоявшего рядом с ним Малюту обдало горячими кровяными брызгами. Царь успел прикрыться рукавом, Скуратову же перепачкало все лицо.

Иван опустил локоть и разразился смехом.

Встрепенулась, загомонила опричная братия. Полыхнула гоготом.

— Жив ли Омелька? — полюбопытствовал хохотавший царь, вытирая рукав о чье-то плечо.

К упавшему великану подскочил Тимофей Багаев.

— Жив! — облегчено крикнул. — Не зашибло! Сморился от перетуги!

Склонясь над ступенями и чертыхаясь, Скуратов стряхивал с бороды студенистые капли.

— Тимоха, дери тебя леший! Ты что ж одежу государя испакостил? И меня мозгами забрызгал!..

— Да не я! — откликнулся опричник. — Колдун вот, напоследок, видать…

Багаев шагнул обратно, к исходящему смертной дрожью настоятелю. Голова старика была развалена надвое. Опричник взглянул на свой топор. Нагнулся, ухватил потрепанную полу игуменской однорядки, отер с лезвия налипшие седые пряди.

— Гляжу — ворожит! — пояснил он государю. Глаза его возбужденно блестели. — На Омельянушку нашего морок наводит, того аж перекосило всего…

Иван усмехнулся и кивнул.

Воодушевленный царской благосклонностью, Тимофей пояснил:

— А ну как переметнется он в богомольцы? Подумает, что и впрямь над ним чудо сотворилось… А мы богатыря такого лишимся!

Опричник неожиданно осекся, почувствовав, как на его плечо легла чья-то рука.

Обернулся.

— Дурак ты, Тимоха! «Поду-у-мает»! — передразнил озлобленный новым проигрышем Грязной. — Чего он «подумает», если ему думать-то нечем?..

Васька с размаху впечатал в ладонь Багаева новый кишень. Отошел, раздраженно хрустя снегом.

Царь добродушно рассмеялся вслед незадачливому спорщику. Малюта охотно поддержал, потряхивая животом. Покатывались и остальные.

Тимофей спрятал деньги в кафтан. Поклонился Ивану:

— Молю тебя, государь, не серчай на преданного слугу своего!

Смех на дворе затих. Все с любопытством смотрели на царя и замершего опричника.

Иван потрепал влажный ворс своей шубы. Поднес пальцы к лицу, словно принюхиваясь.

— Возможно ли муху убить на дерьме, да рук не запачкать?

Одобряя государевы слова, загудела толпа.

Облегченно выдохнул Тимофей Багаев.

Царь ткнул в сторону пленных монахов вымазанным в крови пальцем:

— Отделать всех, без остатку!




Глава шестая
Беседа



Едва отъехали от монастыря, как пошел легкий снежок — под тусклым утренним светом опускались невесомые хлопья, ложились на шапки и плечи всадников, застревали в черных гривах коней. Падали они и на рогожи, которыми возницы укрыли монастырское добро. На нескольких санях волокли награбленное. Иконы, лампады, чаши, перевязь церковных книг, ризы, монастырская казна. Оставленными царем простецкими пошевнями горделиво правил Егорка Жигулин. Позади него на возу возвышались «благовестник» и пара малых колоколов, снятые могучим Омельяном с монастырской звонницы. В других санях горой высились монастырские съестные припасы — отделанным чернецам они уже были без надобности.

К обозным саням прибавился неширокий игуменский возок, выкрашенный в черный цвет, — в нем укрылись от ветра царь Иван и неразлучный с ним Малюта.

Рядом качался в седле хмурый против обыкновения Васька Грязной. Опричник покусывал конец уса и размышлял о чем-то. Даже песьей башкой не забавлялся, та болталась возле седла — точно случайно зацепившаяся вещь. Не проигрыш Тимошке Багаеву печалил вечно бесшабашного царского собутыльника. Глубокие тени легли на его обычно самодовольное и озорное лицо. Малютин конь, без седока, шел вслед за возком. Лихие всадники из грязновской сотни, замыкавшие царский отряд, то и дело оборачивались к вершине холма. Лица их были стылы, глаза бессмысленны, как у до смерти опившихся вином.


За спинами опричного войска в безмолвии застыл разоренный монастырь. Распахнутым ртом чернели выломанные ворота. Неподалеку от частокола, на длинной ветви старого вяза, неподвижно висело несколько тел. Вывернув шеи и высунув сизые языки, покойники смотрели вслед царскому отряду. Натекшие под казненными нечистоты прихватило морозом. Снежинки присыпали волосы, плечи и бороды мертвецов.

Бледный и безмолвный, сам похожий на усопшего, сидел внутри возка царь Иван. Сжав посох, блуждал опустошенным взглядом поверх головы своего «верного пса». А тот ерзал широким задом по неудобной скамейке, стараясь не задеть государя коленями.

— Чисто жердь куриная… — недовольно бурчал царский охранник, пристраиваясь поудобнее.

Иван словно очнулся. Весь подобрался, насупился.

— Не к удобствам земным чернецы стремятся, но к спасению! — строго и назидательно произнес он. — О душе, Малюта, о ней надо думать, не о телесном благе!

Скуратов перестал возиться. Пожал плечами:

— Может, и нужно, государь. Но я — в первую очередь о твоем благе думаю. Как уберечь и чем помочь. А душа моя — в твоем распоряжении. Твоя воля над ней. Вон чернецы… И над ними твоя воля свершилась. Значит, так Богу угодно было.

— Занятно говоришь…

Глаза государя часто заморгали и увлажнились. Казалось, он вот-вот заплачет. Но, внезапно схватив Малюту за рваный ворот, царь притянул его к себе, так что бороды их переплелись, и зашептал, обдавая горячим нечистым дыханием:

— Я ведь, Григорий, сам наполовину чернец! Оттого и тяжело, что другой-то половиной я — царь! Людишкам велика ли печаль — их великий князь судит судом своим! А кто меня осудить может? Никто, кроме Всевышнего! Хоть моих беззаконий числом больше, чем песка в море, а все же надеюсь на милость благоутробия Божьего! Верю — может Бог пучиною милости своей потопить все мои дела неправедные! Верю и уповаю на это!

Возок, поскрипывая полозьями по молодому снегу, мерно покачивался.

Приглушенно доносилось лошадиное фырканье, бряцанье сбруй, негромкая перекличка царских слуг.

Крепко вцепившись в замершего Скуратова, Иван продолжал яростно шептать:

— Курбский, вор и собака, меня душегубом кличет… Убийцей зовет! Да разве я тать лесной? Разве грабитель? Беру лишь мне надлежащее! Государь злодеем и разбойником быть не может — он самим Богом на власть поставлен! А вот грешным царь бывает, ибо хоть и правит по Божьему соизволению, а все же человеком остается! И я, Гришенька, грешен! На Страшном Суде мне за все отвечать, да поболе, чем другим, — ибо царь! А ведь я знаешь о чем мечтаю порой?

Иван, не выпуская ворот ошеломленного Малюты, другой рукой зажал ему рот.

— Молчи, молчи-и-и… Пес! — зашипел, поводя белками глаз. — Откуда ты знать можешь… А я тебе скажу, не побоюсь насмешек над собой! Всю жизнь у окошка бы сидел, книги читал, каноны сочинял да Настасьиной вышивкой любовался… Вот что мне, человеку, только и надобно было! Но извели и супругу мою, и кротость мою погубили! А вдобавок и страну разорить возжелали. По частям разодрать, своими же руками куски посочнее к пасти врагов и губителей поднести! «Ешьте Московское царство, сколько влезет в вас!» — кричат и кланяются. Все только затем, чтобы жить себе всласть, пусть и в холуях у королей голоногих…

Отлепив ладонь ото рта слуги, Иван горестно хмыкнул.

— Чего же ждут они от меня? На что надеются?.. Церковная власть о душе печется, а царская — о стране. Царской власти подобает каждого в страхе держать и запрещении. Иначе чем обуздать безумие злейших людей, коварных губителей? Чем?!

— Смертью и обуздать, государь! — не задумываясь, ответил Малюта. — Смерть — она ведь лучший страх для людишек.

Ерзать по скамье возка он давно перестал, весь превратившись в слух — не столько из интереса, сколь из холопского своего усердия, понимая, что Ивану нужен слушатель.

Хоть и пугаясь царского порыва, втайне Скуратов ликовал — не перед Алешкой Басмановым горячился словами государь, не у боярина-воеводы заносчивого пытал совета, а у него, простого, незнатного, но преданного слуги.

— Смерть разве страшна? — холодно удивился царь, выпустив ворот Малютиного кафтана и отстраняясь.

Скуратов растерялся:

— На миру, может, и нет…

Иван привалился к стенке и устало покачал головой, дав понять — не об этом он говорил.

Хотя игуменский возок был без печурки и внутри было немногим теплее, чем снаружи, Малюту кинуло в пот. Одно дело — царские речи слушать, знай кивай да поддакивай. А другое — в них собеседником быть, когда найдет такая блажь на государя. Да разве холопье это дело — с царем на равных языком-то… Уж лучше бы тогда Басманова государь усадил с собой, разговоры духовные вести… А Малютино дело и есть маленькое — хозяину верно служить да беречь его.

Иван вдруг пнул Скуратова по голенищу и выжидательно поднял бровь.

— За тебя, государь, мне смерть не страшна — лишь желанна! — попробовал вывернуть разговор царский охранник. — Да и всем слугам твоим!

Царь ухмыльнулся и снова покачал головой.

— Вот видишь… Выходит, Григорий Лукьяныч, нет у тебя страха смерти?

Малюта озадаченно почесал бороду. Кивнув, развел руки, насколько позволяла теснота монашьего возка, и согласился.

— Выходит, что нету.

— И людишки, которые в твоем распоряжении, тоже, говоришь, не робеют? — В глазах государя мелькнул огонек интереса.

— Каждого лично проверял на верность тебе, неоднократно! За любого головой отвечаю, государь! — клятвенно прижал руку к широкой груди Малюта. — Все за тебя готовы смерть принять!

Иван кивнул, словно в раздумье.

— Ну а скажи-ка мне… Вот чернецы, которых мы навестили… Они, по твоему разумению, — убоялись ли?

Царь испытующе посмотрел на своего любимца.

Малюта озадачился еще сильнее. Набычился, засопел, широкими ладонями принялся растирать укрытые овчиной ляжки. Взглянул на Ивана с опаской и буркнул:

— Как на духу скажу, государь, а ты уж решай потом. Хочешь — прибей за правду.

— Говори! У верного слуги и слова верные. Тебе если не буду доверять, Гриша, то кому же тогда? Ведь не Ваське-шуту…

Скуратову удалось утаить в бороде довольную ухмылку. Воспрянув от проявленной царской милости и доверия, он заговорил:

— Страха перед ножом или саблей у чернецов маловато. Им что тут жизнь, что там… — Малюта неопределенно дернул головой. — Монастырские от жизни мирской уходят, а от смерти не бегут.

Иван внимательно слушал.

— И человечек простой, хоть и трепещет перед смертью, но не более, чем овца под ножом, — доверительно поделился Скуратов с государем. — Боли он боится, мук сильно страшится… А саму смерть понять человеку трудно. Вот он живой еще, кричит, шевелится — так значит, нету еще смерти никакой. И вот пришла она к нему — глянь, а теперь самого человека-то уже и нет… Лукьян Афанасьевич мой, царство ему небесное, умирал когда, так я по юной слабости — заплакал. Схватил родителя за руку — едва теплая, одна кость — и кричу: «Страшно ли, батюшка?»

— А он? — с любопытством спросил Иван, оживленно сверкая глазами.

Скуратов вздохнул и перекрестился:

— А он мне ответил: «Дело это скучное. Лег под образа да выпучил глаза!» С тем и помер.

Царь захохотал и гулко затопал ногами по днищу возка.

Движение остановилось. Раздались встревоженные крики.

Иван приоткрыл дверцу, увидел соскочившего с коня Грязнова.

— Едем, едем! — сквозь хохот крикнул он, отталкивая Ваську в сторону.

Сухо щелкнул кнут. Снова заскрипели полозья

Отсмеявшись, царь торжествующе потряс пальцем и воскликнул:

— Вот видишь, дурак ты этакий! Не страшится народ смерти-то… Другой у него страх!

Дверца возка оставалась открытой. Малюта потянулся было к ручке, но Иван, помрачнев, пробурчал:

— Пшел вон. Один желаю побыть.

Скуратов послушно кувыркнулся всем грузным телом из возка, едва не угодив под копыта грязновского коня.

Царь захлопнул дверцу. Нахохлился, как старая больная птица. Минувшую ночь провел без сна, простоял до утра в холодной монастырской церквушке на коленях. Теперь казалось, будто с них обглодана кожа и раны залепил горячий песок. Спину тоже нещадно ломило, не помешали бы сейчас согревательные притирки Арнульфа. Иван пожалел, что отправил англичанина с войсковым обозом в Клин. Что делать лекарю в городе, судьба которого — повторить участь Номвы… Как Саул истребил иудейских священников и нечестивый город их, так и российский самодержец в праведном гневе не знает милости к изменникам.

Невзирая на воспаленные глаза и ломоту в теле, ум царя этим утром был ясен. На свободную от Малютиного зада лавку Иван пристроил посох. Разглядывая отливавшего серебром Волка, испытал горделивую радость — как ни подмывало возложить ладонь на фигурку при вчерашнем набеге на лесную обитель, но сумел усмирить ненужный кураж! Негоже растрачивать силы! Довольно того, что испытал силу посоха на деревенских холопах. Волчий дар по-прежнему подвластен ему. А уж с этой-то силой добраться и заполучить главный секрет чернецов — дело времени.

Иван поежился и прикрыл глаза.

Маленькая фигурка птицы. Созданная неведомыми чародеями из того же удивительного металла, что и Медведь с Волком. И хотя держать в руках Орла пока не приходилось, образ его был известен царю до мельчайших деталей.

Мысли о серебристых «зверушках» невольно оживили в памяти Ивана тот страшный день, когда едва удалось усмирить бунтовщиков-погорельцев. И когда позвал на беседу неробеющего перед ним иерея с удивительными — разноцветными — глазами…


…Шли они молча крытыми переходами, минуя палаты.

Иван, не оглядываясь, вел Сильвестра за собой. Шаги его были широки, походка стремительна — как совсем недавно, когда он спешил к зверинцу. Сухопарый старик не отставал — сохраняя достоинство, поспевал за молодым царем, бросая суровые взгляды по сторонам. В руках он по-прежнему сжимал Писание в потертом кожаном переплете с крупной медной застежкой.

Почти вбежали в домовую церковь. Без лишних слов Иван опустился перед иконостасом. Зашептал молитвы, истово крестясь. Сильвестр, сколько ни прислушивался, не смог разобрать ни слова, поэтому встал на колени рядом с Иваном, тихо произнес молитву и выжидательно замер.

Шепот то становился громче, то делался почти неслышным. Несколько раз царь вскакивал, подбегал вплотную к иконам, вглядывался в них пристально, словно хотел отыскать какую-то мельчайшую, но важную деталь. Затем торопливо отступал на пару шагов и вновь падал на колени, непонятно шепча. Порой Сильвестру казалось, что царь вовсе и не молится, а о чем-то яростно спорит с видимым лишь ему одному собеседником.

Неожиданно Иван склонил голову, уставился в пол и замолчал. В полумраке Сильвестру все же удалось разглядеть — царь косится на него и явно ожидает беседы.

— Покаялся? — скорее чтобы убедить самого себя, спросил Сильвестр.

Иван едва заметно кивнул.

Сильвестр раскрыл свою книгу. Напрягая глаза, поискал нужные строки.

— «Сотворите же достойный плод покаяния», — зачитал старик молодому царю и, заложив страницы пальцем, прикрыл Писание.

— Примет ли Господь мои слова? — робко спросил Иван, не вставая с колен.

Сильвестр, поглаживая кожаный переплет, внимательно взглянул на царя:

— Не пустыми словами, но угодными делами согрешивший подкрепляет свое раскаяние.

— Что же ты предлагаешь? — озадаченно спросил Иван. — Говори ясней!

Сильвестр стиснул книгу и решительно произнес:

— Покаялся перед Богом, покайся и перед людьми. За кровь проси прощения. За то, что править начал не по государеву положению. За скоморошество свое…

Иван было вскинулся на очередную дерзость иерея, но, встретив взгляд Сильвестра, потупил голову — так напугал его взор старика. Не показалось, значит, там, на крыльце. Диковинный взгляд не исчез. Иван вновь принялся креститься.

— Не отдаляйся от народа, — продолжал Сильвестр. — Не лей понапрасну кровь, не истребляй людей! Наоборот, приблизься к подданным. Вникай в их заботы. Объяви, что отныне будешь принимать челобитные от любого, у кого возникла нужда. Определи, кто этим займется, под твоим контролем, чтобы докладывали тебе обо всем. Попроси прощения за былые грехи.

— Да что ты говоришь такое… — возразил Иван, но голос его прозвучал неожиданно вяло. — Я же царь! Напомнить тебе?.. Царь, а не дьяк какой-нибудь. Хоть боярин, хоть смерд последний — все передо мной трепет потеряют. Посмешищем стану, если твоим наущениям следовать начну.

Сильвестр нахмурился и потряс перед собой Писанием:

— И мне позволь напомнить тебе. Да, ты — царь. Неужто позабыл, что это означает? Ведь царь — наместник Бога на земле. Недаром ты помазание святым миром получил. Вдумайся: ты единственный на земле, над кем Святая Церковь совершила миропомазание дважды. Потому что признаёт она благодатные дарования тебе для нелегкого царского служения. И править царь обязан по Божьим заветам. А они ясны: царь обязан беречь народ, как Бог бережет нас всех!

Иван вдруг почувствовал, как навалилась на него дремота. Видимо, сказалось напряжение дня… Разум словно барахтался в тине звучащих слов. Голос Сильвестра лился ровным звуком, будто талая вода журчала, наполняя собой полутемную домовую церковь. На миг Ивану пригрезилось, точно и впрямь он оказался в воде — она подхватывает его, качает, кружит, несет куда-то… Заплясали лампадные огоньки, изогнулись волнами дворцовые стены, поднялся с престола и медленно проплыл под потолком желтый атласный антиминс, превратившись в диковинную золотую рыбу… Голос иерея зазвучал глуше, словно ушел Иван под воду с головой и оттуда едва слышит… Захотелось взмахнуть руками, вынырнуть.

Почувствовав, что и впрямь засыпает, Иван сделал над собой усилие, встрепенулся:

— Будет ли у народа страх передо мной, как перед Господом? Ведь сказано в притчах Соломоновых: «Страх Божий прибавляет дней, лета же нечестивых сократятся». Не унизительно ли царю с простым людом якшаться?

По-прежнему не выпуская Писания из рук, Сильвестр неодобрительно сдвинул брови:

— Святейший митрополит византийский Григорий говорил так: «Начало душевной чистоты есть страх Божий, он преображается в любовь и мучительность молитвы, превращается в сладость». Спаситель учит нас: «Да любите друг друга; как Я возлюбил вас, так и вы любите друг друга».

Иван нехорошо рассмеялся:

— Не от любви ли этой великой они ворвались сегодня сюда? Да кабы не нагнал на них страху, не образумил — не при лампадном огоньке сейчас беседу бы вели, а сгинули в пожаре. Всех бы побили, все пожгли. Разве нет?

— Не о том думаешь. Не о том заботишься, — вздохнул Сильвестр. — Народу страх присущ всегда. Но страх страху рознь. Сегодня ты вызывал в них страх звериный, дикий. Нечестивый страх. Кровь пролил…

— Бог наказывает, — упрямился Иван. — Разве царю такого права не передает, как наместнику своему?

— Ты совсем молод, государь. У тебя молодая жена Анастасия, дочь окольничего. Знаю, многим боярам не по нраву, что ты ее выбрал.

Что верно, то верно, старик резал правду-матку по живому. Верный Адашев разузнал и передал Ивану многие слова боярские. Больше всех отличился Семен Лобанов. «Нас всех государь не жалует! — возмущался дерзкий князь. — Бесчестит людей великих родов! К себе худородный молодняк приближает, а нас, именитых теснит. Для того и женился, чтоб нас еще больше притеснить, — у боярина своего дочь взял. Как нам служить сестре своей?»

Иван вспыхнул:

— Какое дело тебе до моей жены? К чему клонишь?

Сильвестр примирительно поднял ладонь. Дело ему было самое что ни на есть важное. В считаные недели после женитьбы Иван значительно присмирел. Выгнал распутных девок из дворца, отдалился от дворян-пьянчуг, запретил распевать срамные песни и чинить жестокие развлечения. Прилежно усмирял свой нрав, особенно при жене. Молодой царь делал робкие, но верные шаги к государственному правлению, начал прислушиваться к мудрому Адашеву, теперь вот настает черед Сильвестра… Все бы хорошо, если бы не нынешняя царская выходка. Царь по-прежнему юн, необуздан, вспыльчив. И как знать, быть может, именно от Сильвестра зависит, по какому пути пойдет Иван дальше.

Иерей, сменяя суровое выражение лица на кроткое и заботливое, продолжил:

— Родится у тебя наследник от любимой своей жены. Будешь ли рад?

— Что спрашиваешь очевидное…

— А будет твой наследник поначалу кричать и пачкать пеленки свои — неужели начнешь карать за это, да со всей строгостью?

Иван недоуменно взглянул на старика.

— Вот и народ такой же, — пояснил иерей. — Все равно что неразумный младенец. Кричит, озорничает, да разве в том его вина?

— А чья же? — Слово «вина» задело струну в душе царя, все нутро его напряглось и задрожало. — Чья, говори, не темни!

Сильвестр трижды перекрестился на Богородицу. Прижал Писание к груди и заговорил:

— Вина всегда в тех, кто неразумных на неправедные дела подталкивает. Если ты правишь по Заветам Божьим, неужто народ осмелится против тебя пойти? Народ наш как раз в страхе Божьем живет. Есть лишь одна сила, что его смутить может, подучить всякому. Что запросто вертеть Божьим словом умеет, как выгодней будет. Слышал я, что к Шуйским и митрополит примкнул, на бунт простолюдинов подбивал.

— Лжешь, старик! Макарий меня миром помазал, он денно и нощно молится за меня!

Сильвестр усмехнулся:

— Церковникам не впервой молиться то за одно, то за другое. Надо будет — и за ханов татарских молиться будут, за их благоденствие, как встарь молились. На все пойдут, лишь бы стяжать побольше.

— Да ты в своем ли уме, старик? Ты же сам церковник!

— Кому же еще говорить, как не мне. Я изнутри знаю, что в церкви творится. Скажу тебе, государь, — хорошего мало происходит. Погрязли служители в стяжательстве. Обособились. Ни ты, ни Дума им не указ. Собственный суд завели. Пошлины с них никакой, о доходах отчетности тоже нет. Виданное ли дело — тому же Макарию в пятнадцати епархиях землица принадлежит, и не маленькая. Да что там! Доход митрополита ежегодный тысячи на три, а то и четыре потянет.

— Не бедно живет… — задумчиво хмыкнул Иван.

— Смотря с кем сравнить, — продолжил Сильвестр. — Если с новгородским архиепископом, то Макарий в прозябании дни влачит, концы с концами едва сводит. А у новгородского — десять тысяч рублей в год выходит, порой и больше. Скажу еще, и другие епископства хоть до новгородских роскошью не дотягиваются, но тоже не бедствуют. Монастыри загребли себе земли — не одна тьма десятин. Прибавь туда и мужичья, что им земли обрабатывает, это шестьсот тысяч душ, самое малое. А живут все в нищете, не в пример монашеству…

Иван пожал плечами:

— Так что предлагаешь — изводить чернецов? Митрополичий клир прижать? Рубить, как змее, голову?

Сильвестр улыбнулся. Разноцветные глаза его повеселели.

— Не так горячо, государь. Прежде всего — граничь, руби права церковников. Урежь их самостоятельность. Собери Собор. Пусть на нем осудят церковное стяжательство. Пусть вернут духовенство к изначальным задачам и заботам.

Иван посмотрел на пляшущий огонек перед образами. На миг ему померещилось, что лампада принялась раскачиваться сама по себе. Пол под ногами шевельнулся, словно живой. Иван, сдерживая тошноту, нахмурился — так не вовремя случился с ним недуг, посреди столь важной беседы!

— Скажи, старик… — слабо начал Иван, но собрал силы и продолжил тверже: — Ведь если тебя послушать мне и поступить по твоему наущению… Неужели не ополчатся на меня все скопом? И чернецы, и бельцы, и бояре, да еще смердов в придачу взбаламутят — они, как я вижу, в этом мастера большие. В какую опасность себя ввергну и трон свой? Правду скажи — ведь ополчатся?

Иван требовательно схватил иерея за рукав. Сильвестр, помолчав, кивнул и накрыл пальцы царя своей ладонью:

— Да, царь. Ополчатся. Потому что своими действиями, праведными и спасительными, потревожишь их нутряную суть — алчную, себялюбивую. Но тебе ли, венценосному, робеть перед хищными стяжателями? Не в тебе ли сила, власть и благодать свыше?

Иван высвободил руку и перекрестился:

— Во мне! Во мне сила!

Рука показалась Ивану необычно тяжелой, будто затекла со сна и едва слушалась.

Сильвестр продолжил:

— У монастырей забери непомерные владения. Надели землей этой дворян — твою опору государственную. Привлекай дворян к военной и иной, по способностям, службе. Церковники тебе будут сопротивляться, тут тебе дворяне справиться помогут.

— Ну а сам ты — что хочешь? Твой интерес во всем этом каков? — спросил Иван, снова борясь с приступом то ли дурноты, то ли сонливости. — На какое место метишь?

Сильвестр задумался. Пожевал губами, поглядывая на Библию в своих руках.

— Отдай мне Медведя, — неожиданно сказал он, переведя взгляд на Ивана. — Не по годам тебе эта забава.

— Что? — Ивану показалось, он ослышался. — Думаешь, погоню тебя из настоятелей, в скоморохи записаться решил? С Еремой тебе разве совладать…

Укоризненно покачав головой, Сильвестр перекрестился:

— Места мне никакого не надо. Был настоятелем церкви Благовещенья, им и оставаться намерен. Тварь эту, Ерему, лучше бы тебе умертвить. Негоже вкусившего человеческой крови зверя на дворе держать. Да и не про него речь. Ты знаешь, о каком Медведе говорю. Дай его мне на хранение. Вещь эта — твоего отца, Василия Ивановича. Права на нее у меня нет. Но отец твой использовал предмет не для казней. Ради доблестной охоты, когда забавлялся, и для дел государственных, если было нужно.

— Откуда тебе известно про Медведя? — с подозрением спросил Иван старика. — Кто донес?

Глаза Сильвестра насмешливо заблестели.

— Мне ли не знать про такое! Это от тебя, государь, вещицы долгое время скрывались. Многим, очень многим не хотелось, чтобы ты прикоснулся к тайне серебра.

— Расскажи! — потребовал Иван, вскочив на ноги. — Все, что известно тебе, — без утайки!

Иерей коротко рассмеялся.

— Не горячись, государь. Расскажу. И даже больше — покажу кое-что. Но не сегодня.

— Когда же? — вскричал Иван, чувствуя, как вновь закипает сердце. — Чего тянешь?!

Сильвестр поднялся с колен и пристально посмотрел на побелевшего от гнева царя.

— Завтра, в это же время, жду тебя тут, — строго сказал иерей. — А сейчас помолись и поспеши успокоить молодую жену. Обрадуй ее, что беда миновала.

— Хорошо, — неожиданно согласился Иван, ладонями растирая щеки. — Может, ты и прав. Умаялся сильно. Тело точно чужое, и голову кружит. Ступай, а я еще помолюсь.

— Медведя! — напомнил ему Сильвестр. — Отдай мне на хранение. Сегодня он тебе уже не понадобится.

Иван пожал плечами. Запустил руку в кишень, достал металлическую фигурку. Протянул иерею. Тот осторожно принял вещицу в свою ладонь и быстро спрятал за пазухой.

— Жду тебя завтра! — сухо обронил Сильвестр, покидая домовую церковь царя.

Иван снова опустился перед образами. Молился долго, усердно, пока не сошла непонятная слабость и не очистился ум. Воодушевленный действенной молитвой, Иван, сияя лицом, направился к Анастасии, полный решимости рассказать в подробностях о тяжком сегодняшнем дне. Но чем ближе подходил он к покоям молодой царицы, тем дальше казались ему все заботы и тревоги, тем желаннее становилось совсем другое. Там, в покоях, ждала его Настенька — тонкая, нежная, хрупкая, словно восковая свеча…

Ворвался к царице — стремительный, горячий. Подхватил ее на руки, закружил. Анастасия вскрикнула, обхватила его шею, заглядывая в глаза.

— Все обошлось, Настенька, — неся жену на руках к постели, улыбнулся Иван. — Теперь все хорошо будет.

— Вижу, — счастливо засмеялась она. — По глазам твоим вижу.

— Да ну? — удивился.

— Конечно. Снова твои, как прежде.

Иван остановился в шаге от кровати.

— А были какие?

Анастасия прижалась головой к его плечу и прошептала:

— А были чужие. Разного цвета, холодные такие. За тебя молилась все это время.



Глава седьмая
Медведь



Ночь была светлой и жаркой.

Лишь под утро Иван выпустил жену из объятий. Утомленная Анастасия заснула быстро. Приподнявшись на локте, он в рассветных сумерках разглядывал ее милые черты, осторожно, едва касаясь, проводил пальцем по гладкой коже. Прислушивался к ровному и тихому дыханию. Улыбался. В сердце будто переливались золотые песчинки.

Но недолго длились счастливые минуты царской неги. Угасала радостная пляска души. Сменялась круговертью картинок минувшего дня — злобные крики, море черных ртов, грязные руки с дубьем и ножами, медвежьи когти в человечьей требухе и повсюду — кровь на пыльной земле. Страх до обрыва сердца и холода в костях.

Иван накрыл плечо жены расшитым атласным одеялом. Сел, свесил ноги с ложа. Сгорбился, словно старик, уронил руки и понурился.

Чем больше светлели окна в царской спальне, тем тусклее становилось на душе.

Семнадцать лет он прожил на земле под Богом.

Четырнадцать из них — без отца, которого не помнит.

Лишь голос да сильные руки иногда мерцают в памяти и тут же исчезают. Но чьи они — Ивану неизвестно. Занятая государственными и дворцовыми делами мать редко и неохотно рассказывала ему об отце. Все чаще появляется рядом с ней конюший двора и храбрый воевода — красавец-князь Иван Овчина. Его маленький Иван со временем стал чтить, как второго отца. До тех пор, пока жива была мать.

Без нее он живет уже девятый год.

Хмурый и зябкий апрельский день, когда ее не стало, запечатлелся в душе навсегда. Воет и кричит прислуга. С топотом проносятся по переходам стрельцы. Деловито спешат бояре. Иван дергает полы кафтанов, хватает за рукава, пытаясь узнать, что случилось. «Отравили!» — раздается крик, подхватывается и заполошно разносится по всему дворцу. Иван прорывается сквозь лес цепких рук, проскакивает под ногами, кидается к лежащей на холодном полу матери. Глаза ее блуждают, кажется, она ничего не видит. Губы прыгают и ломаются. Но она узнаёт сына, цепляется за его плечи, тянет к себе. Непослушными руками обнимает голову и хрипит в ухо: «Спасителя… береги… тебе от отца…» Глаза ее закатываются. Она корчится в приступе рвоты под взглядами набежавших отовсюду дворовых людей. Иван, весь перепачканный, рыдает и не выпускает ее из объятий. С усилием мать произносит последние слова: «За ризой…» Дальше ее шепот не разобрать, лишь обрывки слов и вскрики. Снова рвота и судороги. Наконец Ивана оттаскивают. Он кричит и молотит кулаками, но его бесцеремонно сгребают крепкие руки, и слышится голос Овчины: «Тихо, тихо…»

Страшные дни во дворце. Суматоха сменяется тягостной тишиной. Но ненадолго — ругань и драки вспыхивают в палатах. На Овчине лица нет. Он неутомимо рыщет по княжьим покоям, переворачивает все вверх дном. Каждый раз, завидев Ивана, допытывается у него — не сказала ли что важного мать перед кончиной? Но тот молчит. Овчина ругается на чем свет стоит. «Оставь его, у него ведь мать умерла…» — вступается нянька Аграфена, сестра князя. «Мы все умрем, если не сыщем!» — кричит он в ответ. «Может, монастырским отдала?» — прижимая Ивана к мягкому животу, шепчет кормилица и со страхом глядит на брата. «Говорил же ей — дай мне на сохранность…» — уныло отвечает Овчина и садится на лавку.

Не прошло и недели — явились посланные Шуйскими стрельцы. Схватили обоих. Как ни цеплялся Иван за одежду своей мамки, как ни кричал, умоляя не трогать Аграфену, — оттолкнули, едва не наподдав сапогом. Так в эти дни лишился он всех.

Овчину пытали — не сыскал ли он чего особенного в царских покоях, не присвоил ли не ему принадлежащее… Допрашивали и няньку, не знает ли она каких секретов почившей великой княгини. Закованного в тяжелые цепи Овчину заморили голодом, мамку же Аграфену навечно сослали в монастырь.


Остался Иван лишь с братом, тихим и малоумным Юрием. Тот и не замечал ничего, что вокруг творилось. Знай себе играл деревянными лошадками, катал повсюду тряпичный мячик с бубенцами, а когда утомлялся — спал где придется. Никто не следил за ними, и кормить порой забывали. Иван был скорее рад этому — каждый день и час он, вздрагивая от любого звука, в трепете ожидал, что в детскую заявятся бояре со стрельцами по их душу.

Страшно стало жить во дворце. Есть и пить боязно — каждый глоток давался с трудом, душили страх и память о мучениях матери. Повсюду мнился яд.

Но обошлось. Явились, угрюмо поводили глазами. Допытывались у Ивана, что же такое ему мать перед смертью шептала, но махнули рукой. Лишь перерыли детские вещи, разорвали и поломали все, что попало под руку, не пожалев и лошадок братца. Ушли ни с чем.

Сам же Иван, заверив настырных Шуйских, что бредила умиравшая в муках мать, на помощь Бога призывала, а остального он не разобрал, — часто задумывался над ее предсмертными словами. Но смысл их оставался ему непонятен до того памятного дня, когда, играя с братом в «перегонку», забежал он следом за ним в отцовскую спальню и замер, пораженный увиденным.

Сидит на лавке возле кровати, на которой отдал Богу душу отец Ивана, грузный боярин Иван Шуйский. Вольготно привалился спиной к стенке — того и гляди, начнет в потолок плевать. Лицо насмешливое, лоснится. На Шуйском добротная шуба, ее он не снимает нарочно, лишь распахнул небрежно — свечной огонь золотит вышитые кафтанные узоры. Одна нога боярина, в крепком сапоге, упирается в мозаику пола. Вторую он возложил на кровать. Иван отчетливо видит примятое книзу голенище, высокий каблук, обтертую посередке подошву и шляпку каждого гвоздя на ней.

Едва сдержался, чтобы не кинуться с кулаками на чванливого боярина. Тот же, заметив, лишь усмехнулся: «Что, щенок княжеский, не по нраву тебе? Послужил я воеводой, утрудил ноженьки, за князя сражаясь. Теперь с полным правом и на кровать его прилечь могу, и на образа помолиться».

Тогда и обратил Иван внимание на икону со Спасом Вседержителем. Ни слова не говоря, схватил за руку неразумного брата и выбежал вон.

Через несколько дней он улучил возможность попасть в отцовскую спальню.

Босиком и в одной рубахе осторожно крался по темным переходам. Прижимался к ледяным кирпичам и прислушивался. Наконец прошмыгнул в щель незапертой двери.

Замер, всматриваясь в непроглядную темноту и напрягая слух — не лежит ли и впрямь негодяй-боярин на постели его отца?

Глаза постепенно привыкали к мраку палаты. Туманно завиднелись беленые стены с темными пятнами на них. Какое из пятен — образ со Спасом, Иван угадал без труда — память его была хваткой. Роста хватило, чтобы дотянуться и снять. Сунув увесистую и холодную икону под рубаху, Иван выскользнул из спальни.

Добрался до детской, плотно притворил дверь. Разыскал на столе свечу, влез на лавку под киотом и запалил от лампадки. Брат безмятежно спал, разложив возле кровати поломанных лошадок. Каждая была заботливо завернута в тряпицу, «лечилась».

Иван залез в свою постель и долго сидел, разглядывая облаченную в цельный оклад икону. Лишь руки и лик Вседержителя проглядывали из золотой чеканки. Иван всматривался в молодого Христа — гладкие волосы до плеч, небольшие усы и бородка. Благословляющая правая рука и Евангелие в левой.

«За ризой…» — прозвучал в памяти предсмертный материнский шепот.

«За ризой…»

Подковырнуть серебряный гвоздик удалось не сразу. Ободрав ногти, Иван огляделся. Стол с заброшенными книгами и чернильницей, связка перьев, раскиданный братцем песок, клочки французской бумаги… Когда-то приходил митрополит для занятий с княжескими детьми, да настали другие времена.

На помощь пришел нож для очинки пера. Второй гвоздь поддался легче, а третий и вовсе отскочил сам собой. Один из золотых краев ризы слегка отошел от дерева. Иван ухватился за него саднящими пальцами, потянул.

На постель выпало что-то завернутое в серую тряпицу. Иван размотал ткань, и на его ладони оказался небольшой, но увесистый серебристый предмет.

Неискусно выполненная, но привлекающая взгляд, холодная на ощупь фигурка сидящего медведя. Не сумев опознать, из чего же она, Иван нагнулся к свече и принялся внимательно рассматривать изображенного неизвестным мастером зверя. Распахнутая клыкастая пасть, мощная холка, вокруг которой намотана тонкая тесьма. Он размотал ее и, не удержавшись, понюхал. От мысли, что на тесьме мог сохраниться запах отца или матери, заволновалось сердце, погнало громким стуком кровь в виски и уши. Но ничего, кроме легкого запаха крашеного дерева, Иван уловить не смог.

В затемненном углу детской раздался короткий шорох. Иван вздрогнул и машинально сжал кулак, спрятав находку. Свободной рукой потянулся к свече. Привстал на кровати, вытянул шею, высматривая — что там, в углу. Разглядев, вздохнул с облегчением. Обычная крыса — как холопская серая варежка, но с бусинками глаз и хвостом-веревкой. Пасюк возился с отломанной головой лошадки — вертел и пробовал на вкус. «Вот кто повадился портить игрушки братца… — подумал Иван. — Двуногие крысы поломали, а четырехлапая решила прикончить совсем!» Заметив, что попала в пятно света, крыса замерла, подрагивая кончиком носа. «Ну, оставайся, что ли, — усмехнулся он про себя. — Из всех наших “гостей” ты, пожалуй, самая достойная! Только вот Георгия не огорчай, верни деревяшку, откуда взяла…»


…В узких и высоких окошках царской спальни розовело летнее небо, проникал утренний свет вместе с пичужьим чириканьем внутрь дворца. Занимался новый день, еще один — даст Бог, не последний.

Иван поправил одеяло на сладко спящей жене. Через час она проснется сама. Царь же это время решил уделить молитве. Как был, в ночной рубахе, спрыгнул с постели, прошел к киоту и встал на колени. Возвращенный Адашевым на место Спас Вседержитель знакомо смотрел в глаза.

Поднося пальцы и отбивая поклоны, Иван ловил себя на том, что не может сосредоточиться на словах молитвы — путается, запинается и снова уносится мыслями в детство. В тот день — вернее, ту ночь, — когда неожиданно ему открылся секрет Медведя.

Забредшая в детскую крыса действительно вернула кусок игрушки на место!

Маленький Иван тогда не сразу понял, что произошло. Увидел лишь, как крыса беспокойно присела, усиленно подрагивая тонкими усиками — что-то ее взволновало гораздо сильнее слабого свечного огня. И в тот же миг он оказался на полу, далеко от кровати, в «крысином» углу. В глазах будто померкло все — серая муть, разборчиво видно было лишь то, что поблизости, — крупную деревяшку, надкусанную острыми резцами. Будто Егорушка притащил откуда-то пень, обточенный бобром. Пораженный догадкой — это же голова лошадки братца! — Иван прильнул к самому полу, вбирая носом поток запахов и шалея от них. Даже учуял ржаную корочку под подушкой брата. Поднял голову и сразу же сообразил, куда бежать. Ухватил в пасть деревяшку. Мягко и быстро перебирая лапами, достиг ножки Юриной кровати. Сунул лошадиную голову поближе к пузатому, гладко струганному боку игрушки. Сел, принюхиваясь к лежащей наверху корочке. Но другой запах мешал сосредоточиться. Иван нервно шмыгнул под кровать и оттуда изучил обстановку, ловя в воздухе океан запахов и колебаний. Совсем рядом с громко сопящим во сне человеком, что спрятал подсохший хлебный кусочек, находился еще один. Он сам — сидящий на кровати с бессмысленно вытаращенными глазами.

Иван ойкнул и всплеснул руками. Серебристая фигурка упала на подол рубахи.

Ошарашенная крыса метнулась к стене и вдоль нее серой молнией пронеслась в темный угол.

Иван испуганно ощупал себя резкими нервными движениями, охлопал для верности и больно ущипнул за ногу. Слава богу, все лишь померещилось! И тут же задумался — отчего же такое привиделось ему?..

Взгляд его замер на необычной подвеске…

Икону Иван решил оставить в детской, поместил в киот. Хоть и был малолетним он, но соображал не по годам резво. За оклад Медведя прятать не стал — понимал, что неуемные расхитители родительской казны зарятся на все, куда их вороний глаз падет.

«Ничего… Придет время — ответят за всё!»

До утра ощупывая холодные стены, нашел внизу одной узкую щель между двумя кирпичами. Все тем же перочинным ножом расковырял до нужной ширины — чтобы едва пролазили пальцы с завернутым в тряпицу Медведем. Красное глиняное крошево на полу тщательно собрал и ссыпал в настольную песочницу, смешал с остатками песка.

Каждую ночь Иван доставал фигурку и дожидался крысы. Та повадилась являться в один и тот же час. За это приходилось делиться с ней скудным ужином, но игра того стоила. Быстро привыкнув к тому, что открывалось крысиными глазами — но больше ушами и носом, — Иван научился подчинять грызуна своим словам. Их он поначалу произносил громким шепотом, косясь на спящего братца. Затем едва слышно двигал губами, а после и вовсе было достаточно лишь подумать, и крыса повиновалась. Садилась по мысленному приказу, ложилась и вытягивалась «стрункой», каталась «колбаской» и кувыркалась. Можно было наблюдать за ней со стороны, а можно было «впрыгнуть» в сознание зверька и глянуть ее небольшими глазками, дивясь, как все бесцветно-серо вокруг, но как густо полнится воздух запахами и звуками…


***

… — Господь Вседержитель! — воскликнул семнадцатилетний царь, прогоняя воспоминания детства. — Помоги любовью и мудростью своей! Дай ответ…

Опустил голову и задумался.

Правильно ли поступил, вручив Сильвестру отцовскую реликвию? Ведь хранил и оберегал ее от чужих глаз много лет… Но важнее знать — как седому иерею удалось его убедить отдать Медведя? Отчего ему повинуются воеводы и даже царь?

Медведь… Вещица занятная и бесценная. На первый взгляд — диковинная безделица, потешная, и польза от нее разве что скоморохам. Так поначалу Иван и полагал, развлекая себя и брата, которого со временем стал будить на ночные представления. Но быстро понял, что, «запрыгнув» в крысиную душу, можно путешествовать по дворцу, проникая в такие места, о которых не все дворовые знают. Где только не побывал Иван с помощью пасюка и Медведя. Обшарил все палаты и склады, шнырял по тайным подклетам и переходам, навестил самые дальние уголки Кремля. Заблудиться не боялся — повсюду оставлял пахучие метки и прекрасно распознавал стороны света. Помнил все щели, слышал все звуки, бежал стремительно и карабкался ловко. Не раз пришлось сражаться с другими пасюками. По первости Иван терялся и в одной схватке едва не лишился проводника, с которым уже свыкся и понимал его характер, знал привычки и даже ловил движение звериных мыслей под длинной костью черепа. Но быстро освоил основы крысиной драки и внес в нее свои правила — а против человеческого ума звериный темный разум был бессилен. Диковинные для крысы прыжки и броски, коварные подскоки и хитроумные нападения обеспечивали победу за победой в темных и сырых подклетах. Но недолго Иван развлекался боями с голохвостыми разбойниками. Те быстро признали необычного пасюка самым грозным во всем Кремле и с отчаянным писком разбегались еще до появления, едва уловив чуткими носами его приближение. Однажды ночью, с азартом преследуя целую стаю, Иван решил обойти ее другой дорогой. Срезав путь, заскочил в освещенную палату и едва не угодил под огромный каблук. Чудом избежал удара — вылетел вон, позабыв о преследовании. Когда же крыса отдышалась, Иван заставил ее вскарабкаться по шершавой кирпичной стене, втиснуться в одному ему известную щель и поползти немного вперед. Будь у него в распоряжении лишь человеческие уши, не разобрал бы ничего — толстая кладка надежно укрывала звуки, но загнутые вперед крысиные уши слышали все прекрасно.

Узнал голоса ненавистных Шуйских — Андрея по прозвищу Частокол и князя Ивана.

— Кончать пора с Бельскими! — упрямо твердил молодой голос. — Пошто Федора из темницы освободили, на свою голову? Сидел бы себе, мокриц кормил… Глядишь, сам бы издох! А теперь вон как в силу вошел — в думе боярской верховодит!

— Не горячись, Андрюха, — басил Иван Шуйский. — Не время пока. Митрополит на его стороне…

— Да когда же время будет? — зло шипел Частокол. — Чего ждем? Когда княжеский щенок в силу войдет?

— С щенком разберемся! — пообещал собеседник. — Но сначала Федора низложить…

Вскоре заговорщики, затушив огонь, разошлись.

Но Иван еще не раз пробирался с помощью крысы на их тайные встречи и слушал, слушал…

Многое пришлось увидеть и узнать ему во дворце. Сменялись его «провожатые», ведь крысиный век недолог. Заговорщицкий же шепот, яростные грызня и ругань, жестокие казни — не утихали, а лишь накалялись.


Иван рос, взрослел, все более омрачаясь душой.

Порой, чтобы не сгинуло сердце в сырой темноте кремлевских подземелий, не разъела его ржа злобы и страха, не обмельчало оно от крысиной возни, выбирался на кремлевскую стену — полюбоваться с нее шумным Пожаром, блеском солнца в Москве-реке и Неглинной, взглянуть на мосты и купола.

Помнил и тот день, когда не удержался, поддался соблазну и прихватил с собой среди белого дня заветную фигурку. Золотистое морозное утро, синеватый лед на реках и белый снежный покров на пустынной еще торговой площади за рвом. Выхватив взглядом одного из голубей на карнизе Фроловской башни, зажал в кулаке Медведя. Ощутил знакомый, особого рода холод и дрожь в руке и в тот же миг оттолкнулся от розового на солнце кирпича, ухнул вниз. Обмирая от восторга и страха, взмахнул крыльями и взмыл над темным льдом восточного рва, перелетел китайгородскую стену и…

«Вот ты где!» — властный, с наглецой и угрозой, голос Андрея Шуйского раздался над ухом.

Иван вздрогнул и очнулся. Спрятал руку за спину.

Шуйский вцепился в плечо, как клешней ухватил.

«А ну-ка, щенок, покажи, что там!» — угрожающе зарычал, потянул за рукав.

Встретился взглядом с Иваном и обомлел.

«Ах ты… паскудник этакий!» — только и сумел воскликнуть Частокол, отдернув руку — Иван укусил его жилистую кисть, выглянувшую между рукавицей и кафтаном. Вырвался, кинулся бежать переходами.

«Ну-ка стой! Стой, говорю! — топал сзади сапожищами Шуйский. — Башку оторву!»

Да куда там за мальчишкой угнаться! Иван промчался по обледенелым обходным галереям, выскочил на узкую и крутую лестницу, скатился по ней до самого низа, вылетел из низкой арки ворот. По скользкой от наледи площади рванул прочь от дворца.

К счастью, выбежали на шум дворовые псари. Переглянулись тревожно. Иван развернулся, едва не упав, и кинулся прямиком к ним.

«Измена!» — выкрикнул, задыхаясь.

С размаха влетел в объятия одного из них, высокого и плечистого Степки. Заорал: «Шуйский Андрейка — изменник! Убийство замыслил мое!»

Не добежал Частокол до спрятавшегося за псарей Ивана. Остановился, тяжело дыша, шагах в десяти от угрюмых дворовых. Насторожено зыркнул и собрался было гаркнуть властно, но Иван опередил.

Выскочив из-за спин, ткнул в строну Шуйского пальцем:

«Взять его! Взять душегуба и вора!»

Ледяной страх и дрожь во всем теле. Сердце рвалось из груди — не от бега.

Послушаются его приказа дворовые — настанет конец своеволию Шуйских во дворце. А если убоятся Частокола…

Хотелось зажмуриться.

Но, поборов страх, он снова крикнул:

«Взять и на двор его оттащить! Собакам отдать!»

Псари переглянулись. Первым шагнул вперед Степка, повинуясь воле юного великого князя. За ним, скрипя снегом, двинулись и остальные. У пары человек в руках оказались арапники.

Обомлел Шуйский, попятился, кривя рот и оглядываясь. Выругался страшно, угрожая лютой смертью псарям и Ивану. На том и кончилось его наместничество.

Отходили боярина так, что брызги летели во все стороны. Сволокли, едва живого, на псарню. Кинули в загон, раззадорили хорошенько и без того свирепых собак, да и выпустили на него.

Как ни худо было Шуйскому от побоев, а от страха нашлись силы — вскочил, закружился, растопырил руки. В них и вцепились поджарые суки, повисли, мотая башками. Следом подбежал огромный черный кобель, забросил лапы на плечи боярина, жарко дыхнул в лицо, прежде чем сомкнуть пасть на горле.

И не заметил сжимавший фигурку в руке Иван, как «оказался» в одном из псов, лишь подивился быстроте своего бега и длинному прыжку. Ударил лапами, опрокинул, вонзился зубами, вырвал клок и тут же снова принялся вгрызаться, утробно рыча и пьянея от горячей крови…




Глава восьмая
Серебро



…Анастасия скинула одеяло, потянулась, не просыпаясь. Повернулась на бок, лицом к Ивану. Улыбнулась во сне.

Царь поднялся с колен. Мельком взглянул на жену в тонкой, искусно вышитой шелком рубашке.

Предстояла серьезная беседа, и негоже бы перед важным делом размягчаться душой и телесно.

Наскоро одевшись, явился в домовую церковь заранее и провел больше часа перед иконами. Лампады горели ровно, стены и пол были незыблемы и тверды. Ум царя ясен, тело свежо и полно сил, несмотря на бессонную ночь и тяжелые воспоминания на рассвете.


За молитвами его и застал иерей Сильвестр.

Улучив момент, когда царь его заметит, настоятель опустился рядом, держа под мышкой небольшую книгу.

— Рассказывай! — потребовал Иван, прервав молитву. — Не потерял того, что взял у меня вчера?

Он силился понять, как Сильвестру удалось убедить его отдать столь ценную вещь, но из всех объяснений похожим на правду находил лишь одно — старик ловко воспользовался его вчерашней усталостью. Не чародейством же, в самом деле, одолел он царскую волю.

Иван внимательно посмотрел на лицо иерея — сухая старческая кожа, борозды морщин, темные пятна на щеках и лбу, седая жесткая борода. И блеклые светло-зеленые глаза, с прожелтью.

Сильвестр откашлялся. Зажав книгу под мышкой, перекрестился.

— Сегодня с тобой не Святое Писание, иерей, — заметил царь. — Что за книга?

Протянул было руку, но Сильвестр дотронулся до его кисти, остановил.

— Не спеши, государь! — строго сказал он. — Сначала пора бы тебе узнать кое-что о рыцарях Храма. Ведь твой Медведь — из их сокровищницы. Той, что досталась землям новгородским и московским. И он — вовсе не один такой.

— Есть еще Медведи? — встрепенулся Иван. — Сколько? Где? У кого?!

Старик отрицательно покачал головой:

— Медведь только один, государь. Но есть и другие фигурки. Об их могущественной силе я тебе расскажу сегодня. Время пришло.

Иван поднялся, жестом приказал встать иерею. Подойдя к лавке, стоявшей вдоль стены с рядом узких окошек, пригласил сесть. Сильвестр повиновался. Положил между собой и царем принесенную книгу, прикоснулся к ее темной обложке, без каких-либо рисунков и букв, и задумался.

— Мне известно совсем немного. Тайна серебристых фигурок крепка. Знаю лишь то, что передается в монастырях, — сдержанно начал рассказ седой иерей. — Существовали они испокон веков. Когда точно появились, об этом никому неведомо. Возможно, Господь сотворил их одновременно с Адамом и Евой. Вручил для того, чтобы смогли они выжить, изгнанные их рая.

— Значит, прав я в догадках своих — это дар Господний! — с жаром воскликнул набожный царь.

— Скорее, дозволение Божье, — поправил иерей.

Иван нахмурился и возразил:

— Если дозволил, значит, и даровал!

Сильвестр изумленно глянул из-под бровей на юного собеседника. Открыл было рот, но не нашелся с возражением.

— Человек не только дух, но и плоть! Для духа Господом дарована молитва. Для телесной же нужды человека Спаситель сотворил… — царь запнулся и озадачился. — Скажи, а как называются эти вещицы?

Иерей пожал плечами.

— В разные времена и у разных народов — по-разному, государь. Язычники, иудеи, христиане, магометане — у каждого для них свои слова. Но название — не главное. Важнее — суть предметов. Владеть ими доступно не каждому, но кто сумеет познать их могущество — становится среди людей первым.

— Ты что-то говорил о фряжских храмовниках и их сокровищнице, — нетерпеливо перебил царь. — Расскажи! Как Медведь оказался в московской земле у отца?

— Как все пребывает в движении, так и предметы путешествуют по миру. От одного владельца к другому, от самого сотворения человека и до скончания веков. Иные лежат в потайных местах многие тысячи лет, другие — меняют хозяев стремительней, чем по осени меняет краски кленовый лист. Удержать у себя такую вещицу непросто.

Иван понимающе кивнул.

Иерей продолжал:

— Некоторые вещицы были на Руси еще с языческих времен. Другие попали не так давно. Медведь и с ним еще пара фигурок — без малого две с половиной сотни лет назад, когда прибыли к нам беглые храмовники. От них и укрепилось одно из названий — серебро. Орден их был уничтожен. Ты же знаешь, государь, что церковь во все времена славилась стяжательством. Латинянские инквизиторы не исключение. А уж алчность короля Филиппа была вовсе безмерна.

— Что верно, то верно! — усмехнулся Иван. — Короли галльские да папы-латиняне до золота всегда охочи!

Неожиданно Сильвестр тепло и просто улыбнулся — так улыбается отец, наблюдая за малолетним сыном.

— Государь мой, — мягко сказал иерей. — Есть вещи в мире, цена которых неизмеримо выше золота.

— Знаю, — кивнул Иван.

Сильвестр вопросительно-иронично взглянул на юного царя.

— Власть, — просто пояснил тот.

Иерей подвигал бровями, обдумывая что-то.

— Возразить трудно, — наконец ответил Сильвестр. — Тебе, государю, виднее. Грех стяжательства погубил и храмовников, и короля, и главных палачей. По ложному обвинению казнили сотни людей. Спасаясь от гонений и смерти, храмовники разбрелись по свету. Но им удалось заранее вывезти из своего храма самое ценное. И вот в лето шесть тысяч семьсот девяносто седьмое на Русь, в Новогородщину, прибыли восемнадцать их кораблей. Да не простых — набойные мореходные насады, полные золотых монет и жемчуга. Среди несметных богатств, что они привезли, был небольшой кузовок. Но именно его храмовники оберегали пуще всего! В нем хранилось то самое серебро, что в свое время рыцари нашли в подземельях Храма Соломона. Часть этих находок они спрятали на тайном острове, а несколько штук привезли в наши земли. Русь православная надежно укрыла храмовников от латинянского папы. Встретил же корабли московский князь Юрий Данилович вместе с новгородским владыкой. Поклонились им храмовники и поднесли привезенное. Рыцарей приняли радушно. Решено было переправить их подальше от рубежей, в московскую Даниловскую обитель. Вот с того года и начала возвышаться Москва над другими русскими городами. Разве что Новгород не отставал. Но то не соперничество было, а дружба.

— Как это? — удивился Иван. — Новгородцы москвичей никогда не жаловали…

— И опять возразить мне тебе, государь, затруднительно, — ответил Сильвестр. — Семье твоей новгородцы немало хлопот доставляли. Не любили они москвичей. Кроме, пожалуй, именно князя Юрия Даниловича — того принимали охотно. Да и сам московский князь спустя пятнадцать лет уступил Москву брату и отправился жить в Новгород.

— Сложил с себя титул? — нахмурился Иван.

— Нет, государь. Юрий остался великим князем. Защищал подданных от свейского короля и даже мир с ним заключил от имени Новгорода. Литву окаянную, что вечно набеги на земли его делала, прогонял успешно. Выстроил крепость Орешек, покорил своенравный Устюг. Много дел на благо новгородцам совершил.

— Удачлив был князь, — обронил Иван.

— Неспроста, государь. Ведь у него были помощники — верные, послушные, наделенные небывалыми силами.

— Где же таких сыскать… — хмыкнул царь. — Разве что ангелов призвать на помощь.

— А хоть бы и ангелов, — неожиданно согласился иерей и похлопал по принесенной им книге.

Иван озадаченно взглянул на него.

— Рассказывай. Вижу, что вещица старинная.

— Посмотри сам, — пододвинул ее Сильвестр.

Иван взял увесистый фолиант, с любопытством раскрыл. Вгляделся в незнакомые буквы, испещрившие тонкий пергамент первой страницы. Не латынь и не греческий. Точно не восточные письмена.

Царь вопросительно поднял глаза на Сильвестра.

Иерей пояснил:

— Книгу эту привезла твоему деду Ивану среди остального приданого Софья Фоминична. Приданое было поистине велико — но не золотом и украшениями, которых тоже имелось в избытке. Больше всего византийская твоя бабка дорожила привезенными в Москву книгами и рукописями. Убоявшись пожаров… — Сильвестр вздохнул, вспомнив последний, — великая княгиня повелела схоронить их в подклети храма Рождества Богородицы. При отце твоем, Василии, латинские и греческие книги переводил Максим Грек, и иудейские на русский язык переклали многие. Но вот эту… — иерей развел руками. — Языка же этого никто не знает. Мы лишь допускаем, что это ни что иное, как енохианский язык.

— Вот как? — удивился Иван. — Ангельский язык…

Однако увиденное дальше слегка разочаровало его. Незатейливые рисунки невиданных цветов, с крупными сердцевинами и мелкими лепестками, странные ягоды и чудной формы листья, напоминавшие папоротник. Впрочем, попадались и знакомые растения — васильки и ромашки, но тоже изображенные так, что с первого взгляда узнать трудно.

— Знахарская вещь? — с усмешкой спросил царь, листая страницы. — Чтобы зелья варить ядовитые, приворотные, отворотные?

Сильвестр покачал головой.

— Ты слишком поспешен в суждениях, государь.

Не обращая внимания на очередную дерзость старого иерея, Иван продолжил изучение книги.

Далее шли рисунки еще более странные — каналы и купальни, соединенные замысловатыми трубами. В некоторых купальнях видны были обнаженные нимфы. На этих рисунках Иван задержал насмешливый взгляд чуть дольше. Другие девицы, тоже нагие, держали в руках звезды, и следующие страницы посвящались небесной теме — художник изобразил некие карты, круговые чертежи, диаграммы…

Перелистнув пару страниц, Иван вздрогнул. Изумленно подняв брови, он посмотрел на иерея.

— Это… и есть — серебро?

Сильвестр кивнул.

— Так назвали эти вещицы латиняне. Хотя к серебру фигурки не имеют никакого отношения. Ты и сам, государь, знаешь — это нечто другое. Но ни монахи-рыцари, ни мы, православные, ни другие посвященные — никто не может сказать, что же это такое. Известна лишь чудодейственность предметов, но далеко не всех. Енохианские записи, возможно, сообщают многое… Но нет никого, кто смог бы прочесть их. Священники Византии и латиняне Рима часто платили за познание дорогую цену — силу и свойства фигурок приходилось изучать, рискуя собой. То, что удалось им узнать, записали вот тут, под рисунками, на своих языках. Смотри, возле некоторых исчерканы все поля, и даже между енохианских строк втиснуты греческие и латинские буквы.

— Но кто же написал саму книгу? — Иван удивленно посмотрел на иерея.

Сильвестр пожал плечами.

— Кто бы он ни был, среди прочих загадок он поместил на страницах множество изображений предметов и явно о них знал многое. Православное духовенство продолжило изучение фигурок. Но тайну разгадать пока не удалось никому. Нет и единого мнения о природе этих вещиц. Стяжатели-иосифляне объявили их «игрушками сатаны», «бесовскими зверушками». Возможно, что-то попрятали по своим монастырям и соборам, якобы заключили под стражу, на вечное хранение. Но преподобный Нил Сорский неустанно уличал их в лукавстве — не от соблазна уберечь людей они захотели, а сами пожелали тайно владеть. Фигурки же эти — подарок от Господа, через ангелов людям переданный. Человек может использовать Божий подарок как во благо себе и другим, так и во вред. Задача духовенства лишь в наставлении, помощи, направлении. Ты по юной вспыльчивости творил Медведем зло, а отец твой Василий обращал его на благо.


Внимательно слушая иерея, Иван перелистывал тонкие пергаментные страницы. И хотя он не был согласен со словами Сильвестра о зле — разве истребление бунтовщиков может считаться таковым? — откровенность и смелость старика пришлись ему по нраву. Мало кто решался так общаться с царем.


Молодой царь пристально разглядывал нарисованные предметы.

— Их тут десятки! — восхищенно воскликнул он. — А вот и мой Медведь!

— «Обладающий им повелевает животными», — перевел иерей краткую подпись под рисунком, в который уперся палец Ивана. — Как видишь, государь, этот предмет не слишком интересовал изыскателей.

— А вот эти стрелки указывают на полезную совокупность, — продолжал Сильвестр, показывая на тонкие разноцветные линии, соединявшие разные изображения. — Твой Медведь не у дел вовсе, а вот эта бестия — отмечена как важная и объединена с другими.

Иван с любопытством посмотрел на рисунок неведомого ему животного — тонконогого, как лошадь, но с длинной змеиной шеей и головой оленя, где вместо ветвистых рогов торчали странные наросты.

Сильвестр пояснил:

— Это африканская тварь. У кого во владении такая фигурка, повелевает всем, что растет из земли. Может выращивать злаки — сколько ему будет потребно, за кратчайшие сроки.

— Пожалуй, не нужны станут холопы на полях, — засмеялся Иван. — Впрочем, их тогда в войско — прокормить-то хватит всех!

Царь прочертил пальцем к другой фигурке, соединенной с повелителем растений синей линией.

— Ну а эта? — поднял глаза на иерея.

— С Тигром в руке тебе откроются земные недра, и ты увидишь золотые самородки и нити на любой глубине.

— Петух? — провел Иван по другой синей линии

— Не ошибиться в выборе, угадать причину, почувствовать правильное решение. Эту фигурку ценят мастеровые и разного рода добытчики.

Царь задумался.

— Получается, имей кто-нибудь вот это чудище длинношеее, Петуха да Тигра к нему в придачу — будет жить себе припеваючи? Сыт да богат?

— Так, да не так, — покачал головой Сильвестр. — За каждое чудо приходится страдать. Чем чаще обращаешься к силе фигурок, тем больше изнуряешь себя. А возжелавший обладать несколькими вещицами разом, как правило, обречен на падучую и скорую смерть.

Иван перевернул страницу.

— Тут линии уже красные. Смотри, старик — Лев, Бык, Змея с капюшоном и Морской Конек.

Иерей кивнул:

— Это другая группа. Для войны. Недаром преподобная мученица Евгения говорила: «Инокам не подобает во владении серебро иметь».

— Но храмовники считали иначе, я погляжу.

— Именно так. Скорее всего, они готовились к крупной войне — с собственным ли королем, с соседними государствами или снова к походу на Святую землю — неизвестно. Воле Господа это было неугодно.

— Известно ли об этих фигурках что-нибудь?

— Не так много, но кое-что — да. Морской Конек способен разрушить любую преграду, смять и уничтожить врага. Лев придает человеку храбрости столь великой, что за таким бесстрашным войско готово следовать на любую битву. Кобра помогает без промахов разить врага, а Бык наделяет мощью, превосходящей силу Самсона.

Глаза Ивана заблестели от возбуждения.

— Непобедимость! Кто сможет устоять против такого войска?!

Иерей протянул руку к книге и бережно перевернул страницу.

— Только тот, кому посчастливилось заполучить другие вещицы.

Иван вперился взглядом в рисунки.

Сильвестр указал на фигурку раскрывшего хвост Павлина.

— Вот это уберегает от стрел. А хранится эта райская птичка не так уж далеко — в Кирилло-Белозерске. В том самом монастыре, куда твой отец ездил молиться о даровании ему наследника.

— Постой-ка, старик! — Иван отложил книгу и взволнованно прошелся вдоль лавки. — Выходит, не у одних новгородцев хранится это серебро?

— Конечно, нет. Ведь князь Юрий Данилович не одним золотом поднимал княжество Московское. Другое дело, что теперь следы многих предметов утеряны. Ведь за минувшие столетия вещицы где только не побывали. Монастыри открываются или приходят в запустение, настоятели меняются, случаются и войны, пожары. Иной раз достаточно человеческого искушения — бывали и хищение, и подлоги.

Предметы давно разошлись по разным землям. То, что хранилось новгородцами, теперь в Москве, и наоборот. А что-то спрятано в Европе, Новом Свете и Азии. По слухам, у казанцев в главной мечети что-то припрятано…

Глаза Ивана сузились, губы плотно сжались.

— Так вот я эти слухи и проверю! — решительно произнес он, снова хватая книгу. — Негоже без дела лежать серебру! Поеду в Кириллов, получу от чернецов райскую птицу. И тогда — на Казань!

Силясь унять накатившее возбуждение, обхватил себя руками за плечи.

Сильвестр помолчал, испытующе глядя на царя.

— Получить фигурки непросто. В Кириллове тебе не откажут — монастырь этот духовный оплот нестяжателей. Но помни об осторожности, государь! За вещицами ведется непрерывная охота. Войны, расколы измены, бунты — порой лишь следствия чьей-то игры, поиска или находки подобных вещиц.

— Думаешь, и вчерашний бунт не пожаром вызван?

Иерей кивнул:

— У того, кто подстрекал толпу, вполне могла быть цель — воспользоваться беспорядком, проникнуть во дворец и попытаться найти предмет.

— Здесь, в Воробьеве? — изумился царь. — Выходит, знают, что он всегда при мне? Был…

Сильвестр пожал плечами.

— В Москве, думаю, все соборы и кремлевские палаты уже обысканы. Но если науськивали толпу на твой дворец, значит, хотели и тут поискать. Могли Медведя твоего отнять.

— Что предлагаешь, старик?

Сильвестр поднялся и строго сказал:

— Молиться.


Царь с иереем встали под образа.

Четверть часа Иван усердно отбивал поклоны, пока не устал и не обмяк. Прикрыв глаза, теперь он вялым шепотом разговаривал сам с собой — так показалось пристально смотревшему на него Сильвестру.

— Великий соблазн таится в серебре, — неожиданно сказал старик. — Лишь избранные духовные лица сумеют устоять перед ним.

Царь, не поднимая век, кивнул.

— Все, что получишь от церкви, — не твое, а лишь дозволенное тебе. Все, что приобретешь с помощью церкви, — не твое, а церковное.

Иван снова согласился молчаливым кивком.

Глаза настоятеля горели яркими цветами — зеленым и голубым.

Но царь не замечал этого, погруженный в дремотную молитву.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ