— Нет, — сказал он. — Цвет то что надо. Там пришла учительница Фелдкамп. Она видела меня полуголым.
— Что еще за Фелдкамп? Я понятия не имею, кто это. Тебе придется представить меня всем этим людям. Я уже не помню, кто есть кто и как кого зовут.
Она говорила так, будто ничего не случилось. Она всегда так говорила. Будто ничего не случилось.
В ванной он щедро побрызгался лосьоном после бритья, чтобы отбить запах сардин.
Иби чистила зубы.
— Где Тирза? — спросил он из душистого облака.
— Пошла за своим дружком, — сказала Иби и продолжила орудовать щеткой.
Энергичный и душистый Хофмейстер спустился по лестнице. Он сразу прошел на кухню, достал из холодильника блюдо, убрал с него пленку и торжественно зашел в гостиную, где на диване одиноко сидела юфрау Фелдкамп.
— Не желаете ли суши? — предложил Хофмейстер. — Или сашими? На кухне есть майонез с васаби.
— Как аппетитно выглядит, — сказала она.
— Готовил сам.
— Эти суши?
— Их тоже, да. Но в данный момент я говорил про майонез с васаби. Я сам его готовлю. Довольно сложный рецепт, но я хорошенько его изучил.
— Вот как.
Они встретились взглядами, учительница биологии и отец Тирзы.
— Одну минуту, я включу музыку.
Он прошел к CD-проигрывателю.
Специально для этого вечера Тирза записала несколько дисков. Они уже лежали наготове аккуратной стопкой.
Он поставил первый диск и задержался послушать, что же заиграет. Она записала не только свою любимую музыку, но и несколько номеров, которые очень нравились самому Хофмейстеру.
— Сестры Эндрюс, — обрадовался он. — Тирза очень их любит.
Она любила их только благодаря ему. На самом деле это была его любимая песня. Еще когда Тирза лежала в колыбельке, он часто ставил ей сестер Эндрюс. Под их музыку он танцевал по комнате, забыв о проклятии. Как будто не было никакого проклятия, никакой истории, только младенец в его руках, ее взгляд, чуть кисловатый запах молока, ее теплая нежная голова и сестры Эндрюс.
А сейчас Тирзы не было, вместо нее были блюдо с суши и мужчина солидного возраста, от которого, несмотря на лосьон для бритья, все равно пахло жареными сардинами.
Он тихонько подпевал специально для юфрау Фелдкамп, которая неподвижно сидела на диване.
«I’ll try to explain. Bei mir bist du schön. So kiss me and say you understand»[2].
Юфрау Фелдкамп улыбнулась. Ей явно уже многое довелось повидать, и, когда Хофмейстер закончить петь, она сказала:
— Немного майонеза с васаби было бы очень кстати.
Он отправился на кухню, вернулся с мисочкой с майонезом и протянул юфрау Фелдкамп специальную деревянную ложечку, которую он тоже купил в японском магазине на Бетховенстраат.
Он с гордым видом смотрел, как она ест суши.
О счастье, ярком, безудержном, всепоглощающем счастье юности он помнил только какие-то слухи. Это была сказка, которую ему самому так и не удалось прочитать.
От его юности или того, что было вместо нее, осталась только заезженная песенка.
Он вернулся к проигрывателю и поставил диск с начала.
И пока юфрау Фелдкамп смотрела на него удивленно и слегка испуганно, застыв с суши в руках, он пел для нее.
— Па-рам-пири-рим, — пел Хофмейстер. — Па-рара-ра-ра-рим.
В девять вечера в комнате находились четырнадцать молодых людей, юфрау Фелдкамп и учитель экономики, который попросил Хофмейстера называть его Ханс, но не наблюдалось ни следа Тирзы. Супруга Хофмейстера затаилась в спальне, где, вероятно, курила и время от времени грустно улыбалась воспоминаниям о своей юношеской любви с его мертвой спермой, как люди грустно улыбаются своей неудаче. Огромной неудаче.
Сам Хофмейстер ходил по дому с сырой рыбой. Он разливал «Кир-рояль», вел беседы на абсолютно далекие от него темы, он приготовил по заказу гостей уже два коктейля, «Кайпиринью» и «Отвертку». Оба удались ему отменно. Он превзошел сам себя, хоть ему и пришлось сказать об этом самому, но он чувствовал, что в этот вечер ему все время удается превзойти самого себя.
Без особого труда он во много раз перерос того Йоргена Хофмейстера, что много лет назад тихо прятался в углах на вечеринках своей жены, разносил закуски или прерывал разговор на полуслове, чтобы якобы пойти полить цветы. Это были бурные вечеринки, где всегда присутствовали мужчины намного моложе Хофмейстера, которым его супруга присваивала титул «друг семьи».
Йорген Хофмейстер явно прогрессировал. Он стал гораздо общительнее. Мягче и терпеливее. Больше, чем когда-либо, он сейчас был отцом Тирзы, и в этой роли он был блистательным, неудержимо блистательным. Так что если что и могло пойти не так, то только не по его вине.
При обходе комнаты с «эдамаме» — соевыми бобами по японскому рецепту — ему показалось, что он узнал парнишку, с которым как-то зимой воскресным утром столкнулся в ванной. Тот тогда сидел на краю ванны, ужасно бледный, с красными глазами и явно с похмелья. Но когда Хофмейстер вежливо, но прямо спросил его о той их встрече, угощая его «эдамаме», тот резко покачал головой. «Я никогда тут не был», — сказал он. Хотя Хофмейстер был совершенно уверен, что видел его в своей ванной, он даже помнил его запах. Но настаивать он не стал. Молодежь тоже имеет право иногда вежливо приврать.
Спустилась Иби и уселась на диване рядом с учительницей биологии. По крайней мере, хоть одна из его дочерей все-таки появилась на празднике.
После долгой паузы между Иби и учительницей завязался разговор, и Хофмейстер с облегчением вздохнул. Иби была неприветливой. Раньше она вообще протестовала против всего на свете. И сейчас с ней тоже случались такие дни.
То и дело звонил дверной звонок, и тогда отец Тирзы мчался к входной двери выполнять обязанности своей младшей дочери: пожимать руки, целовать щеки, позволять восхищаться собой и принимать комплименты. Хофмейстер ограничивался крепким рукопожатием, в некоторых случаях подкрепленным все объясняющей фразой: «Я отец Тирзы». Эти слова незамедлительно вызывали у него на лице улыбку, которую он сам считал милой.
— Она скоро будет, — объяснял он каждому новому гостю. — Она поехала за своим молодым человеком.
Голос у него при этом звучал так, будто бы он отлично знал этого молодого человека и они уже раза три брали его с собой в семейный отпуск.
Некоторые из гостей отдавали ему подарки, которые принесли для Тирзы. Они бормотали: «Это Тирзе» — и совали ему в руки что-то, не глядя в глаза. В основном это были скромные мальчики, и, вероятно, они когда-то были влюблены в Тирзу, так решил Хофмейстер. Наверное, они писали ей письма, в отчаянии отправляли сообщения посреди ночи, а потом им было так ужасно стыдно, что на следующий день они не решались пойти в школу. Он пытался их подбодрить. Он не хотел, чтобы они теряли надежду. Скромность тоже может быть проклятием. Никогда нельзя терять надежду — это главное. Что бы ни случилось. Не терять надежду. Идти вперед.
— Она будет очень рада, — говорил он, даже не зная, что скрывается под оберточной бумагой.
Он складывал подарки на комод, к другим большим и маленьким сверткам, дежурным бутылкам вина, букетам цветов. Традиция подарочного стола в этом доме старательно поддерживалась. Семья — это конструкция, которая держится на традициях. Хофмейстеру так хотелось, чтобы они были семьей, пусть маленькой семьей, пусть хотя бы половиной семьи. Поэтому он так старался защищать традиции, поэтому он так их поддерживал, пусть и в одиночку.
Когда он шел по коридору с подносом, на котором были расставлены три стакана пива, два бокала красного вина и водка со льдом, то вдруг заметил, что по лестнице спускается его супруга. На ней были старая джинсовая юбка Иби и блузка в обтяжку. Чересчур в обтяжку. Из-под нее пыталось вырваться наружу все, что только могло. Все немолодое женское тело пыталось вырваться наружу.
Она шла на высоких каблуках. Туфли, блузка, юбка — как будто все это она выкопала из сундука для карнавальных переодеваний.
Он остановился в коридоре и смотрел на нее, пока она не добралась до нижней ступеньки. С подносом в руках он вдыхал легкие запахи пота, одеколона и жареных сардин. Запахи праздника.
— Господи Иисусе, — тихо сказал он.
Никто из гостей пока не решился выйти в сад. Там одиноко горели факелы, а гости толпились в гостиной. Они ждали всех остальных, они ждали Тирзу.
Супруга остановилась прямо перед ним и покрутилась на месте. На каблуках ее ноги вполне могли выдержать конкуренцию с давним прошлым. Их первая встреча, первые дни, первые недели. Время, когда ты для другого человека — чистый лист, свобода, которую это дает, счастье. Почему-то в ее ногах была свобода, которую Хофмейстер потерял, но потом снова обрел в аэропорту. Но тогда ее вкус ему уже не понравился, а точнее, он ощутил истинный вкус свободы: горькая желчь.
Ее ноги были воспоминанием далекого счастья. Они всегда были красивыми, ее ноги, длинные, стройные и при этом сильные. Если ей надо было произвести впечатление, она надевала короткую юбку. Он прекрасно помнил взгляды других мужчин, он помнил, как впервые осознал, что завел детей со слишком молодой для него женщиной, которая не подходила ему ни по возрасту, ни по статусу. Ее натюрморты мало что собой представляли, но она сама была превосходной картиной. В семидесятые Хофмейстер был весьма многообещающим молодым человеком, редактором, который был способен дорасти до издателя. Тот, с чьим мнением считались. Но он так и застрял в своем кабинете на канале Херенграхт с видом на дерево, сосредоточившись на переводной художественной литературе, а иногда и на этом дереве, пока однажды не очнулся и не понял, что никто больше не собирается с ним считаться. Только он сам. Другие не были адом. Адом был он сам. Ад был глубоко у него внутри. Закованный в цепи, спрятанный и невидимый, но все равно живой и горячий. Раскаленный докрасна.
— Это не слишком откровенно? — спросил он.