Тут он услышал, что Тирза спускается. Он выглянул посмотреть. Она тащила за собой виолончель. Как упрямое животное, теленка, который сопротивляется, когда его тащат на бойню. Она прошла мимо отца, не взглянув на него, и поставила виолончель в гостиной.
Он наблюдал за ней, стоя в дверном проеме с пустым стаканом в руке.
Она снова побежала наверх и вернулась с пюпитром и нотами. Поставила все у окна, взяла виолончель и смычок.
— Ты уверен, что тебе этого хочется? — спросила она.
Он кивнул.
— И это сделает тебя счастливым?
Он снова кивнул.
— Тогда садись, — велела она и взмахнула смычком.
— Элгар, — шепотом попросил он. — У тебя он так хорошо получался, ты играла его в музыкальной школе. Элгар, да. Это ведь был Элгар?
Она уже не помнила. Он сел прямо на пол. Посреди остатков бурного праздника, на липкий рис и куски маринованного огурца, которые выпали у кого-то изо рта.
Стоять он больше не мог. Он почти ничего больше уже не мог. Деньги он положил на кофейный столик.
Она настраивала виолончель.
— Пап? — позвала она. — А твое помешательство. Это наследственное?
— Наследственное?
— Ну, со мной это тоже случится? Мне стоит переживать, что я стану такой же, как ты? Что я сойду с ума.
И она начала играть.
Он видел ее плечи и руки, и ему была видна одна бретелька бюстгальтера.
Он посмотрел на нее и вспомнил все. Он был дрожащим телом, которое слушало музыку, смотрело на свою дочь и вспоминало все, что с ним было. И пока Хофмейстер слушал музыку и смотрел на свою младшую дочь, которая играла для него, для него одного и ни для кого другого, он впервые задался вопросом, почему жизнь приносит столько боли?
Почему она всегда приносила ему так много боли?
Ведь не каждая жизнь была такой. На свете были люди, которым жизнь совершенно не досаждала. На свете было очень много таких людей. Но именно его жизнь была сплошной болью. Он размышлял обо всем, может, не всегда достаточно глубоко и предметно, но никогда не думал о боли. Он всегда считал, что боль — это для слабаков. И сейчас, когда он впервые задумался о ней, то почувствовал легкое неприятие. Отвращение.
У него было все, а теперь ничего не осталось. Но и когда у него все было, он чувствовал боль.
О своем существовании он мог вспомнить только неловкую тишину, неуклюжую моторику, нервный тик, с трудом подавляемое желание. Вечную потребность при любых обстоятельствах сохранять лицо.
Тирза закончила играть и осторожно поставила виолончель. Как укладывают в кроватку ребенка, заснувшего на руках. В надежде, что он не проснется.
Она встала, переступила через отца, который все еще сидел на полу, как малыш, который пока не может сам забраться на стул или на диван.
— Возьми их, — сказал он.
— Что?
Она остановилась, посмотрела вниз и увидела отца, своего старого отца, которому, наверное, не стоило заводить детей, но его заставили обстоятельства, как он сам пытался объяснить: обстоятельства в лице женщины.
Он все сделал ради других. Родил детей, купил дом, сдавал верхний этаж, работал, сохранил дом своих родителей даже после их кончины. И даже то, что он не написал исследование о поэтах-экспрессионистах, это тоже было ради других. Он прожил жизнь ради других людей. Пребывая в убеждении, что человек живет только тогда, когда делает все ради других людей, а не ведет себя как эгоистичный единоличник. Быть довольным собой, своей работой, аэропортом Схипхол — смертный грех.
— Деньги. Возьми деньги.
Она посмотрела на купюры на столике.
— Возьми их, — повторил он. — Тирза, ты же ради них играла. Пожалуйста, возьми. Я же тебе обещал.
Он увидел, что она сомневается.
Сам он уже не мог к ним прикоснуться. Это были ее деньги. На кофейном столике. Ей нужно было просто протянуть руку и взять их. Вот и все. Просто взять.
— Возьми деньги, Тирза, — сказал он. — Возьми же. Это тебе и Мохаммеду Атте на поездку по Африке.
— Шукри.
— Шукри. Тоже хорошо. Для вас с Шукри, сходите куда-нибудь вкусно поесть.
Она покачала головой:
— Мы едем в Африку не затем, чтобы вкусно есть, папа.
— В наши дни где угодно можно вкусно поесть, в Африке тоже. — Он вдруг вспомнил, как всего двенадцать часов назад стоял на кухне и резал сырую рыбу. — Пожалуйста, — сказал он шепотом. — Пожалуйста, моя царица солнца.
Она наклонилась.
Она взяла деньги и ушла.
Он хотел что-то крикнуть ей вслед, хотел что-то сказать ей, но ему в голову пришло только «Спокойной ночи».
Он слушал ее шаги.
— Спокойной ночи, Тирза! — крикнул он. — Спокойной ночи. Праздник был прекрасный.
Он потер руками голову. Его до сих пор бил озноб. Как будто он сильно болел.
Она тихо крикнула из коридора:
— Сладких снов, пап. — И он услышал, как она стала подниматься по лестнице.
Хофмейстер остался сидеть на полу. Потом подполз к виолончели, ухватился за пюпитр и попытался встать на ноги.
У него не получилось.
Теперь пюпитр с нотами лежал на нем сверху, или, лучше сказать, он оказался под пюпитром, засыпанный нотами. У него не было сил ни подняться, ни даже пошевелиться.
Он сам не помнил, сколько пролежал там. Только через некоторое время он понял, что прямо у него перед глазами почему-то оказались ноги его дочери. Ноги Тирзы. Она стояла тут уже несколько минут. Может, дольше.
Он протянул к ней руки, она помогла ему подняться. С трудом. Похоже, ей было неприятно.
Он крепко держался за нее.
Или она держала его.
Потому что мог упасть.
Наконец он крепко встал на обе ноги, как настоящий мужчина. Как гостеприимный хозяин дома, поддерживаемый собственной младшей дочерью.
— Пап, ты такой грязный, — сказала она. — Ты просто жутко грязный.
Она поцеловала его в нос, в щеку, в лоб.
Они были почти одного роста, отец и дочь.
Он пробурчал какие-то слова, но она, похоже, его не поняла. Ему пришлось повторять пять, шесть раз, пока он не убедился, что она его расслышала.
— Царица солнца, — говорил он. — Моя солнечная царица. Солнечная царица.
Она не отпускала его, боялась, что он опять упадет, что потом он уже не сможет встать, даже с ее помощью.
Но теперь Хофмейстер пытался сказать что-то еще, у него был вопрос. Он хотел что-то спросить у своей царицы солнца. Он не хотел давать ей советы, не хотел глупо шутить, у него не было конкретной просьбы, он не собирался узнавать, когда она вернется домой. Нет, у него был настоящий вопрос.
— Царица солнца, почему мне так больно? Почему мне так чудовищно больно? — прошептал он ей на ухо.
Она ничего не ответила. Она просто покачала головой. Ее единственным ответом было то, что она продолжала обнимать Хофмейстера, она крепко держала его в их гостиной, рядом с виолончелью и упавшим пюпитром, а за окнами уже светало.
У нее это тоже не получалось. Отпустить.
Это было у них семейное.
IIIПустыня
Воскресным вечером в третью неделю июля Тирза должна была улететь со своим молодым человеком из Франкфурта в столицу Намибии Виндхук. Самыми дешевыми оказались билеты компании «Эйр Намибия». Сначала она хотела ехать во Франкфурт на поезде, но Хофмейстер убедил ее, что будет гораздо удобнее и веселее, если он отвезет ее во Франкфурт на машине. А если у них получится провести вместе выходные в домике в Бетюве, это будет просто замечательно. Выходные посреди красот Бетюве — достойное начало кругосветного путешествия. И они смогут как следует попрощаться. Еще раз по-настоящему побыть вместе, как семья. Хотя непонятно, что значит «как семья»? Разумеется, его супруга с ними не поехала. Ее не пригласили, а Иби уже давно вернулась во Францию, в пансион к своему чернявому парню.
Тирза немного посопротивлялась, но потом все-таки согласилась. Хотя Хофмейстеру пришлось пообещать, что он больше не будет называть Шукри Мохаммедом Аттой. И просто Аттой тоже не будет. Взяв с Хофмейстера это обещание, она согласилась. Когда собираешься в далекое путешествие, можно напоследок порадовать отца.
Они выехали из Амстердама в пятницу утром.
Хофмейстер в тот день встал очень рано. Раз уж выдался такой шанс, он хотел использовать эти выходные, чтобы привести в порядок сад у дома, который уже почти десять лет считался загородной резиденцией семьи Хофмейстеров.
Он не был там уже несколько месяцев. Нужно было обрезать несколько фруктовых деревьев, до которых весной у него так и не дошли руки. А сейчас он как раз сможет всем этим заняться. Покосить траву, посеять, где нужно, новый газон.
Он отправился в сарай и собрал инструменты на случай, если в загородном домике понадобится что-то отремонтировать, а инструментов там не окажется. А если что-то и найдется, то наверняка уже такое старое, что им невозможно будет воспользоваться. Родители Хофмейстера были коллекционерами на почве жадности. Выбросить что-то считалось смертным грехом.
Он вытащил из сарая, в котором три недели назад провел вечер с Эстер, тяпку, бензопилу, мешок с семенами и лопату и перенес на кухню. Провел вечер — громко сказано. Не вечер, от силы полчаса. Он подумал об Эстер без грусти или сожаления, скорее с легкой неловкостью и одновременно смутным желанием снова почувствовать ее запах, острый запах счастья.
Эстер так и не вернулась, чтобы отдать сдачу. Хофмейстеру было не жалко денег, но ему хотелось поговорить с Эстер до отъезда Тирзы. Он хотел увидеться с ней, чтобы объясниться, на этот раз как следует, обстоятельно, убедительно. Рассказать, почему он когда-то решил отказаться от любви и почему сейчас тот отказ перестал был для него приоритетом. Но он тем не менее хотел пожелать ей успеха, если она соберется от чего-то отказаться. У нее наверняка получится. Она умная девочка.
Скорее всего, он хотел увидеться с ней еще раз, чтобы в чем-то убедиться, хоть он толком и не знал, в чем именно.
Когда он понял, что она не придет ни ради того, чтобы отдать деньги, ни поужинать, то сначала смирился с неизбежным. Ей придется жить дальше без объяснений. Без прощального разговора. Он останется в ее жизни как чей-то отец, который не смог удержать себя в руках. Человек, который забыл, что такое самоконтроль, и при этом вдруг почувствовал себя на удивление счастливым. Или, по крайней мере, живым. Впервые за очень долгое время по-настоящему живым.