Тишайший (сборник) — страница 64 из 105

А потом небо стало атласным, лиловым, как одежды архиереев. Аввакум прибавил шагу, поглядывая по сторонам: на померкшую землю и черную воду. Пахло мокрым чистым песком, пахло большой рекой.

Сверкнула над полями зарница, ибо зерно уже налилось, и пора было крестьянину точить серп и готовить ток. Еще сверкнуло. И Аввакум, глядя в небо, удивился перемене, словно бы рубаха крестьянская над головой – простенький синий кумач.

О том, что наступила ночь, сначала догадались ноги: стали промахиваться мимо петляющей в траве и уже совсем неразличимой стежки.

Скоро Аввакум потерял ее и пошел по берегу, разглядывая в Волге золотые гвоздики звезд.

Река раскачивала берега, чтобы перехитрить звезды, забаюкать, сорвать с места, унести, но ничего не получалось даже у нее, у матушки-Волги, – звезды стояли на месте.

«Господи! – подумалось вдруг Аввакуму. – Ведь нынче-то мы живем! Для нас, нынешних, красота неба и земли!»

И кинулся он в траву, и глядел в звездную бездну, и не словами, всем нутром своим звал:

– Господи! Вот он я, перед тобой! Объявись, Господи! Неужто мы, нынешние, недостойны зреть тебя, как зрели древние.

Он ждал хотя бы знака, хотя бы падучей звезды, но звезды в ту ночь стояли твердо на своих местах.

Аввакум пришел домой, опередив зарю. И опять застал Марковну за работой.

– Хотели утопить, да не утопили! – сказал он ей, прислонясь спиной к двери. – Что же ты не спишь, голубушка! Чай, привыкнуть пора.

– Я тебя всегда ждать буду, – сказала Марковна. – Из любого далека ждать буду.

И заплакала вдруг.

– Да что же ты это? – всполошился Аввакум. – Да ты уж не плачь, Бога ради. Все претерплю, а слезы твои вытерпеть – таких сил у меня нет.

– Ах, Петрович! От радости плачу! Милует нас Бог!

5

Сильная буря отрясла с деревьев листья, и недели на две раньше времени стал тихим и прозрачным нехоженый, заросший груздями лес.

– Батюшки вы мои! – ахал Савва, разгребая руками листья. – На всю Москву насолить груздей можно. А уж крепенькие-то! А уж скрипучие!

Названый брат на берегу неласкового, глубоко промывшего землю ручья варил хлёбово. Что было у них, то и сунул в котел: горсть пшена, горсть пшеницы, кусок свинины, засола и не прошлогоднего небось, заржавелой, пересохшей, – подаяние добрых людей.

– Опята! – возрадовался из лесу Савва. – Конопатенькие!

Насобирал в подол рубахи – тоже в котел пошли.

Славное получилось хлёбово, с дымком да с искоркой, на сентябрьском свежем воздухе, на сладкой горечи отживающих трав.

Только за ложки взялись, вышел из лесу старик. Борода ниже пояса тремя прядями. По бокам пряди белые, как березовая кора, а в середине рыжий пламень.

Савва вскочил, поклонился старику, ложку свою, облизав, протянул:

– Будь гостем, дедушка. Чем богаты, тем и рады.

Названый брат одобрительно закивал головой. Старик глянул на него и бровями зашевелил.

– Садись, дедушка! Мой названый братец тоже тебе рад, да сказать про то не может. Языка у него нет.

Старик перекрестился, взял у Саввы ложку, зачерпнул хлёбова, отведал:

– Вкусно!

Черпнул раз-другой, бороду утер, отдал ложку Савве.

– Ешь, отрок, я уже сегодня обедал. – Поглядывая из-под бровей на немого, спросил: – Издалека?

– А где нас только не было! – охотно откликнулся Савва. – Теперь из Москвы идем. Натерпелись страха, ноги в руки – и пошел, пока голову не снесли.

– Слышал про московские дела. А далече ли путь ваш? – снова спросил старик, упорно и открыто разглядывая названого брата.

– Идем, чтоб на месте не сидеть, – легко ответил Савва. – Куда дорога повернет, туда и мы.

– А если дорога – надвое?

– Тогда как поглянется. На которую братец покажет, на которую я сверну. Идем себе и идем.

– Как Божьи птицы! – удивился старик. – Без промыслу, без умысла. Гоже ли так человеку разумному по земле шляться?

– С умыслом мы уже ходили, да без толку, – вздохнул Савва. – Брат у нас пропал. Ушел, и как сквозь землю. Мы его и по городам искали, и по монастырям. Теперь наугад идем, Бог пошлет, может, и сыщем.

– Как вас звать-величать? – спросил дотошный дедушка.

– Меня Саввой, а имени брата не ведаю. В тот день, когда я к их дому прилепился, злодей Плещеев им языки отрезал. Наказал его Бог! Жестокой смертью покарал!

– И про то сорока донесла, – сказал старик. – Ну а меня зовут Авива. Слыхали про такого?

– Нет, – признался Савва.

– Ну и слава Богу! Забывается черная слава Авивы-разбойника. Здешние люди еще помнят, но годы идут, и куда звончей нынче имя Авивы-колодезника.

Савва с удивлением поглядел на названого брата своего. Тот вскочил, замычал, ткнул рукой в грудь старика, ударил себя ладонью по груди.

– Он у тебя бесноватый? – с беспокойством спросил старик.

– Да нет, смирный он.

– Мы-ы-ы! – Названый брат протягивал руки к старику и потом прижимал их к груди. – Мы-ы-ы!

– Ты – Авива! – тоненьким шепотом выдавил из себя Савва, словно боялся спугнуть птицу.

– Мы-ы-ы! – Названый брат кивал головой, и слезы текли по его большому лицу.

– Авива! – Савва обнял брата, и тот опустился на обмякших ногах на землю и, ткнувшись головой Савве в коленки, зарыдал, как ребенок.

– Ну чего ты? Чего? – ерошил ему волосы старик. – Имя сыскалось, глядишь, и брат отыщется.

Савва принес из ручья воды напоить Авиву, но старик сказал:

– Вылей! Пошли, я напою вас сладкой водой.

Савва и его названый брат собрали пожитки и пошли за старцем.

Через полверсты он показал им колодец у дороги. Они достали воду и подивились ее чистоте и вкусу.

– Идите за мной! – позвал старик, и они пошли за ним.

По дороге им встретилось еще три колодца, и в каждом вода была холодна, прозрачна и сладостна.

Старик привел Савву и тезку своего, Авиву, на гору и сверху показал им на деревеньки и починки, разбросанные по долине, и на колодезные журавли.

– Все это дело рук моих, а теперь и моего товарища, – сказал он. – Не ведаю, смоют ли чистые воды несчетные мои прегрешения, но вот уже четверть века я тружусь ради доброго слова людей, которые прежде видели от меня одни грабежи и обиды.

– А кто он, товарищ твой? – затая дух, спросил Савва, но старик не услышал вопроса, он быстро пошел с горы, да только не в сторону деревенек, а в чащобу.

«Чего с нас возьмешь?» – подумал Савва и пошел следом.

Его догнал Авива, положил ему на плечо руку, и Савва почуял: рука у брата дрожит.

На широкой поляне серебряно светилась осиновыми чешуйками луковка часовни. Отступив в лес, под темным сводом елей стояла низкая широкая изба.

Возле избы они увидели яму.

Старик сложил пальцы колечком и тонко свистнул. Послышался глухой шорох, покатились комочки сухой земли, и вылез из ямы безъязыкий брат безъязыкого Авивы.

6

Словно бы и не расставались, словно бы земля не нажгла ходокам пятки.

Они, помывши руки, сели вечерять. Ели и пили, друг на друга особенно не поглядывая, а потом погасили лучину, вышли посидеть перед сном на завалинке, и сидели, глядя на звезды, смиренно и тихо, два брата и между ними их Саввушка.

Навалясь на оглохшую от осенней тьмы землю, небо играло звездами, и, зачарованный небесным огнем, ласково засветился из лесу высокий березовый пень.

– Здесь и будем жить, – сказал в ту ночь Савва, укладываясь на полу между братьями, – пора и мне ремесло знать, колодезное дело – доброе. А главное, груздей тут – косой коси. Насолим, чтоб аж до нового урожая.

Старик Авива спал, молча и тихо лежали братья, и Савва тоже затаился, и стало слышно, как потрескивают, холодея на сентябрьском заморозке, золотые волоконца сосновых бревен.

7

А у государства свои были заботы.

Первого сентября открылся Земский собор. Шестнадцатого сентября государь приказал выдать жалованье дворянам и детям боярским, которые по выбору приехали из городов Московского царства, а сам уехал в Троице-Сергиеву лавру, где его ждал Борис Иванович Морозов.

Двадцать пятого сентября боярину Морозову были возвращены все его огромные земельные владения.

Двадцать шестого октября боярину Морозову пожаловали из дворцовых коломенских вотчин, под деревней Ногаткиной, луг в четыре десятины – для сокольников.

Двадцать девятого октября Морозов был в Кремле на крестинах Дмитрия Алексеевича, слушал составителей Уложения и подписал его.

Полгода продержалось у власти правительство старого боярства. Один из авторов Уложения, князь Прозоровский, по возвращении в Москву Бориса Ивановича Морозова поехал воеводой в Путивль, другой автор, Федор Волконский, – в Олонец, Никита Иванович Одоевский – в Казань. Боярин Василий Борисович Шереметев отправился в Тобольск, судья Земского приказа Михаил Петрович Волынский – в Томск. Не тронули Якова Куденетовича Черкасского да Никиту Ивановича Романова.

Но все эти перемещения произошли не разом, но в свое время, а покуда царь слушал и слушался советников своего отца, Черкасских и Шереметевых.

Со всех концов страны шли вести о мятежах. Одиннадцатого июня случился бунт в городе Козлове, пятого июля – в Курске, девятого июля – в Устюге Великом, но Москва утихомирилась. Приказные люди подсчитывали страшные убытки и потери. Сгорело двадцать четыре тысячи домов, тридцать миллионов пудов хлеба стоимостью в триста семьдесят пять пудов золота. Погибли несметные сокровища московских купцов и бояр, у одного Шорина убытку было на 150 тысяч рублей. Никите Ивановичу Романову мятеж обошелся в несколько бочек золота. В огне пожара сгорело две тысячи человек.

Москва отстраивалась заново в который уже раз.

Когда недавние мятежники взяли в руки топоры, чтоб тесать бревна да ставить срубы, патриарх Иосиф разослал во все концы Московского царства грамоты о молебствии и двухнедельном посте.

…В конце 1648 года престарелый митрополит новгородский Аффоний по немощи и старости своей стал просить патриарха, чтоб отпустил его на покой.