Тишайший (сборник) — страница 65 из 105

Просьба митрополита Аффония совпала с горячим желанием царя Алексея Михайловича поставить архимандрита Новоспасского монастыря в митрополиты.

Никон посетил Аффония в Хутынском монастыре.

Когда-то митрополит посвящал Никона в игумены, теперь ему надлежало посвятить своего ученика на пастырскую деятельность в сане святителя.

Произошла обычная игра, столь любезная в среде монахов. Никон просил благословения у старца Аффония, старец Аффоний в смиренческом порыве пророчествовал:

– Благослови мя, патриарше Никоне!

– Ни, отче святый! – приятно удивлялся Никон. – Аз грешный – митрополит, а не патриарх.

– Будешь патриархом, благослови мя!

И Никон знал, что будет он патриархом, коль стал митрополитом. Три года был игуменом, три года архимандритом, а сколько быть ему в митрополитах – зависело от числа лет и дней, отпущенных дряхлому патриарху Иосифу.

Тотчас по вступлении в должность новгородского митрополита Никон в своей епархии ввел единогласие и портесное пение, любезное сердцу Алексея Михайловича.

Последнее

Приглядевшись к румяному богомольному царю, русские люди, привыкшие окликать соседа по-уличному, прозвищем, назвали Алексея Михайловича Тишайшим.

Первые три тихих года правления увенчались, однако, большим московским пожаром и многими восстаниями посадских людей.

Пережив народную бурю «в двадесятое лето возраста своего», царь Алексей Михайлович сумел понять и согласиться с мыслью о том, что вершить суд над людьми, устраивать государственную жизнь, полагаясь на рассудительность, доброе сердце и честность отцов церкви, ближних своих людей и воевод, – значит постоянно испытывать терпение народа. И хотя терпение это было русским, то есть долготерпением, но ведь и разряд гнева тоже был русским, коротким, как молния, и, как молния, невероятно разрушительным.

Царь, за все три года никого не обидевший, увидел вдруг, что в стране нет такого сословия, которое было бы довольно жизнью. Крестьяне стремились сбить с ног своих невыносимую колоду крепостничества, посадские люди рвали путы тягла, дворяне косились на бояр и монастыри – крестьяне, пускаясь в бега, искали сильного хозяина, – бояре, местничаясь, были в вечном своем недоверии и недовольстве, и, уж конечно, они были против того, чтоб вернуть посаду земли, а прежним владельцам – работников.

Складывая с себя ответственность за все неправды, проистекающие от всеобщего брожения, царь Алексей Михайлович указал быть Земскому собору, а «доклад написати» самым ученым боярам да дьякам.

Князья Одоевский, Прозоровский, Волконский и дьяки Леонтьев и Грибоедов в 1649 году предложили Собору на рассмотрение и утверждение девятьсот шестьдесят семь статей, разбитых на двадцать пять глав.

Собор доклад утвердил, и отныне каждая статья его стала законом, а весь свод их – «Соборным уложением царя Алексея Михайловича».

Начиналось оно главой «О богохульниках и церковных мятежниках» и завершалось «Указом о корчмах».

Авторы Уложения, князья и думные дьяки, показали себя знатоками духа, быта и народной жизни.

«А будет который сын или дочь… отца и мать при старости не учнет почитать и кормить… и таким детям за такие их дела чинить жестокое наказание, бить кнутом же нещадно и приказать им быти у отца и у матери во всяком послушании безо всякого прекословия, а извету их не верить. А будет который сын или дочь учнут бити челом о суде на отца или матерь, и им на отца и на матерь ни в чем суда не давати, да их же за челобитие бить кнутом».

Авторы Уложения выказывают себя справедливыми. Вот, к примеру, статья 279: «А буде у кого на дворе будут хоромы высокие, а у соседа его блиско тех высоких хором будут хоромы поземныя. И ему из своих высоких хором на те ниския хоромы соседа своего воды не лить и сору не метать. А будет он на те ниския хоромы учнет воду лить или сор метать… и у него те хоромы (высокие) отломати, чтобы впредь соседу от него никакова насильства не было».

Но стоит заглянуть в статьи «Суда о крестьянах» или в статьи «О посадских людях», сразу же становится ясным: князья-законники пишут законы, удобные себе, крестьяне для них всего лишь имущество.

«Беглых крестьян и бобылей, сыскивая, свозити на старые жеребьи, по писцовым книгам, с женами и с детьми и со всеми их крестьянскими животы без урочных лет».

Столь же суров княжеский закон и к посадским людям: «А которые московские и городовые посадские люди были в посадском тягле и стали в пушкари, и в затинщики, и в воротники, и в кузнецы, и в иные во всякие чины, и тех, по сыску, всех имати в тягло».

Триста пятнадцать подписей скрепило новое русское право, и право это было крепостническое.

Сполошный колокол

Часть первая Гиль

На меже

Люди спорили с небом. Небо осени, черное, как погреб, звезд не пожалело, высыпало все, что было в закромах. Так щедрый хозяин кормит в последний раз любимого коня.

Звезд было много, да не им развеивать земную тьму. И люди запалили веселые свои костры. Костры горели цепочкой, будто бы над рекою. Цепочка вилась, петляла. Костры помахивали гривами – видно, разудалый народ подкидывал в огонь дровишки. Искры сыпались огненной метелью, словно на Ивана Купалу папоротник цвел. Только Иван Купала давно уже миновал, пламя костра озаряло ржавую бороду великолепной дубравы, вдоль которой и вилась огненная река. Настоящей же речки поблизости не было. Горели костры по меже. А та межа разделяла народ от народа и царство от царства.

Костры горели у шведов. У русских темно было. Пару костерков жгли, но жгли степенно, без шалости: стрельцы варево варили.

Назавтра, по солнышку, начинался первый свободный день из двух свободных недель. В эти недели все желающие выйти из-под шведской короны могли открыто перейти в русские земли. И кому на Руси не жилось – скатертью дорога.

По Столбовскому миру, заключенному со шведами батюшкой нынешнего царя Алексея государем Михаилом Федоровичем в 1617 году, за единый Великий Новгород, повоеванный шведами, за возвращение славного того города под руку православного царя смиренно отданы были шведской короне многие русские земли с городами: Ям, Копорье, Орешек, Ивангород и все Карелы.

Осталась Россия без моря. Без моря жить – тужить. Жили все-таки. А те русские, что под шведа отошли, с морем и не расставались. Только русскому без родины – головой о стену, чтоб дух вон: тоска поедом ест. Никаким огнем тоску эту не спалишь, никаким питьем не остудишь.

И, поживши чужой жизнью, побежали русские через заставы. Не принять – сердца не хватает, а за прием шведы войной грозят. Повоевали бы, чего там, за православных-то, да беда: до того повыдохлась матушка-Россия – с разбоями управиться не могла. Где уж там царю на царя?

И поехали из Москвы дьяк Алмаз Иванов с боярином Борисом Ивановичем Пушкиным уговариваться со шведами о перебежчиках. Уговорились отворить границу на две недели. И собралось на меже десять тысяч человек. А всего за тридцать один год перебежало из Швеции в Россию больше пятидесяти тысяч.

Против стрелецких уютных костерков палил кострище во всю свою радость купец из города Юрьева Донат Емельянов. У костра, возле груженых телег (пять возов добра вывозил Донат), сидело семейство: жена, пять дочек и сын Доната – Донат. Донат-младший, восемнадцати лет от роду, черноголовый, голубоглазый, высокий, легкий, взглядывал туда, где омутом стояла русская ночь, взглядывал – и голову в колени, а колени руками в обхват, будто обручем…

Выживешь нынче – и наступит завтра. Уснуть бы! Открыл глаза, а ночь позади. И будь здрава во веки веков, родная Русь! А уж коли уснуть нельзя, надобно затаиться.

Выдюжи нынче, вытерпи, и завтра жизнь потечет по-старому вновь. В новь! В такую же неведомую новь, как неведома вековечная старина.

На отца Донат-младший и не глядел, не по нраву показной разгул. Так веселиться – судьбу пытать. Без оглядки верует в звезду свою отец: емельяновская порода.

Донат Емельянов-старший был родным братом псковского купца Федора Емельянова. Купца судят по мошне, а мошна у псковича была столь тяжела, что с ним знался сам государь всея Руси. И в заграницах, в Ревеле, в Юрьеве, Орешке и других торговых городах, высокомерные иноземные купцы признавали Емельянова ровней.

Русским товаром – ярой рожью да пушниной ласковой – кто же побрезгует? А гости высокомерные не брезговали и самим Федором. Да он-то к ним не больно льнул. Не льнул, но себя почитать позволял. Попробуй не почти!

Царь доверил Емельянову ведать псковские таможенные дела, а у Федора каждый свейский [1] гость – ворог земли Русской. Творил он им обиды обидные и неправые. Да ведь и у царя свейские люди в друзьях не хаживали. Оттого и сходили с рук Емельянову все его домогательства. Он-то поначалу теснил купчишек в сердцах, а потом смекнул: порадеть за родину – дело прибыльное. Стал кричать громко: русский, мол, православный, мол, ненавижу, мол, иноземщину. Были такие, кого от голоса того и воротило, а кому-то и нравилось. Государь нахмурился, узнав о шведских обидах, и, нахмурясь, велел купцу Федору Емельянову собирать во Пскове соляную пошлину. Откуп за это право велик, а прибыль тройная.

Криком кричали псковичи, грамоты слали с доносами. Приезжали из Москвы дьяки, допросы Федору чинили… за его хлебосольным нескудеющим столом.

Донат Емельянов-старший другой был человек.

Говаривал Донат: «Слаще меду не бывает. А мед и царь ест, и крестьянин. Были бы ульи. У царей каждый день праздник. Оттого и не живучи. У работника – праздники по праздникам, потому и весело, потому-то и живет он всласть!»

Вот и пил Донат, и плясал Донат возле своего свирепого костра.

Хорошо дела за границей шли. Да за границей-то себя не видать. Народ за границей скудный: зависти к удаче чужой не имеет. А без завидок русскому купцу никак нельзя! Никакого интересу соболеть и пухнуть от жиру без соседской зависти. Продал Донат лавки, дома, корабль и всего с пятью возами бросился в дедовские болота.