– А мы с вами с сумой пойдем, – сказал Гаврила.
– Ведь и правда! – озадачились хлебники. – Работы нам не будет. Еще и сами насидимся без куска.
– Ты все понял? – повернулся Гаврила к Ульяну.
Ульян промолчал. Обвели его вокруг пальца. Свои-то свои ребята, а сделают они так, как скажет Гаврила. И Гаврила сказал:
– Нам бегать-кричать на площади недосуг. Нам нужно хлебы печь, чтоб людей кормить. Но в ножки царю с повинной Пскову падать не к лицу. Не мы смуту затеяли. Произошла смута из-за Федькиного лихоманства. Пишите челобитье, просите в нем царевой милости, но и царева суда: пусть он Федьку урезонит и пусть хлеб псковский оставит во Пскове.
– Верно! – сказали единым дыхом хлебники. – Под твоей челобитной, Ульян, мы подписываться не будем. Поди-ка ты с ней к новым стрельцам, у которых не только хлеб отняли, но и жалованье денежное урезали, – они и твою челобитную, и тебя-то самого на части разорвут.
– Бог с вами, горожане! – воскликнул Ульян. – Я, что ли, челобитье составлял? Меня выбрали в сте говорить то, что написано…
– Кем написано? Небось сам Федька Емельянов со своими толстобрюхими купчишками составил грамотку? – осердился Гаврила.
– Я человек маленький, – ответил Ульян, – кто писал грамоту, не знаю… А коли вы меня спросите, как я сам про дело это думаю, скажу.
– Ну, скажи! – подбодрили его хлебники.
Сдвинул брови Ульян, желваками поиграл:
– Думаю так. Коли начали дело, отступаться стыдно. Верно Гаврила говорит: не мы смуту затевали, не мы кусок изо рта у кого-то выхватили, у нас его отнимают. Стоять нам надо едино.
– Чего ж тогда с челобитьем по домам ходить? – Гаврила глядел с прищуром.
Ульян в грудь себя ладонью хлопнул:
– Коли бы доверили, я с этой челобитной сам бы поехал, чтоб вручить ее в руки государя. На бояр ныне плоха надежда. Вся беда от них. Государь своих людишек, нас, псковичей, верю, не оставил бы в сиротстве.
– Ох, высоко до царя! – Гаврила головой покачал. – Ну, а если в тебе совесть есть, если ты хочешь меньшим людям добра – на меньших-то не только Псков, все царство Русское стоит, – иди с уговорщиками к Томиле. Под той челобитной, которую тот напишет, мы руку приложить рады.
– Дело говоришь! – изо всех сил обрадовался Ульян: деваться ему было некуда.
– Мне тесто месить, – сказал Гаврила, – а кто уже успел в работе, тот с тобой пойдет, к Томиле-то.
«Теперь не увильнуть», – подумал Ульян с тоской, а вслух все веселился:
– Пошли, горожане, к Томиле! Скопом! На миру и смерть красна.А все ж не напрасно ходили по дворам уговорщики. Потише стало в городе. Грамотеи перьями скрипели – сочиняли челобитные. С челобитными шли во Всегороднюю избу, требовали немедля гонца в Москву слать. Из Всегородней избы челобитные отнесли на чердак к Томиле. Томила челобитные прочитал и рассердился:
– Всяк себя выгораживает, всяк о своей правде кричит: мельники, серебряники, кузнецы… Ныне – вбейте себе в головы – нет посадов, нет дворян и мещан, нищих и монахов. Ныне есть город Псков! Есть одна правда, правда о беде города Пскова. И про ту правду мы и должны рассказать нашему государю.
– Ты уж постарайся! – просили псковичи Томилу. – Чего тебе принести – вина, меду, пива?
– Квасу! – потребовал Томила. – А сами, чтоб не тянуть время, ступайте выбирать достойных людей, кто отвезет челобитную в Москву.Псков успокаивался, а в деревнях псковских смута только-только начиналась.
Ночью четвертого марта видел Афанасий Лаврентьевич зарево в двух соседних деревнях: крестьяне жгли усадьбы помещиков. Никто им не мешал. Псковский воевода Никифор Сергеевич Собакин потерял власть.
Глядя на пожары, сказал себе Афанасий Лаврентьевич странные слова:
– А не моя ли заря занимается в зареве этом?
Ушел с улицы домой.
Не снимая шубы, сел на высокий стул, сдавил виски ладонями – заставлял себя думать. А вместо думы бешено колотилось сердце.
Единственная возможность предстать пред светлые царские очи – это броситься теперь в Москву и толково рассказать о случившемся. Дать верный совет, если спросят. Опасное дело – не с радостью явишься, но, если удастся показать себя, государь тебя не забудет.
Опять вышел на улицу. Огонь полыхал.
«Нечего больше ждать, – сказал себе. – Сегодня соседи горят, а завтра, глядишь…»
И невольно окинул взглядом свой дом.
Всю ночь не спал. Ждал вестей из Пскова. Приехал к нему пан Гулыга.
– Был в Польше? – спросил Афанасий Лаврентьевич.
– Был. Купил и бисеру, и лент.
– Поговорить бы нам с тобою надо… Ну, да сначала о деле. С чем послан?
– Пани велела передать: челобитную составляет Томила Слепой. Ульяна выкликать, чтоб он это челобитье в Москву вез, неразумно. Ульян во Пскове пригодится. Его заводчики бунта за своего приняли. Он теперь с ними думает.
– Хорошо! – обрадовался Ордин-Нащокин.
– Пани велела также передать, что воевода Собакин послал в Москву гонца.
Афанасий Лаврентьевич так и подскочил. Выбежал из комнаты:
– Лошадей!
Вернулся к пану Гулыге. Достал из ларчика мешочек с деньгами.
– За службу! – пронзительно посмотрел пану в глаза. – Это задаток!
Пан Гулыга поклонился.
– Передай Пани: о заводчиках беспорядков нужно знать все! Нужно знать их всех и всё о них.
Пан Гулыга повторил слова Ордина-Нащокина.
– Будет исполнено.
– Прощай. Дай Бог вам удачи!
Проводил Гулыгу до дверей. Бросился к ларчику. Рассовал по карманам деньги. Не прощаясь, не приказывая, не наказывая, отмахнувшись от узелка с едой, накинул на парадную шубу тулуп, побежал на конюшню.
Конюх едва овса успел в санки бросить.
– Гони! Лошадей не жалеть!Валдайские бугры, катившиеся волнами от Крестов до Твери, под вечер заголубели нежно, будто яички скворчиные.
Ордин-Нащокин знал: из яичка может вылупиться счастье. А потому, высовываясь из возка, заглядывал мимо ямского охотника, поверх дуги – вдаль. Леса, леса… Когда же городишко Валдай?
С горы – сердце мрет. Как в пропасть снежную: дна не видать. Ямщик лошадей держит. Дай слабинку – понесут. Кувырнешься – костей не соберешь. А на гору – как на небо. Ползком, ползком. Лошади не железные. Им отдых нужен.
Ордин-Нащокин покопался в тайном кармашке под полою шубы. Нащупал полуполтину.
– Охотник!
Обернулся:
– Что тебе, барин?
– Держи!
Не малые деньги. Торопится барин-то. Деньги ямщик взял. Гикнул, махнул по тройке кнутом. Рванули, вынесли на гору. А под гору – трусцой.
– Охотник!
– Что тебе, барин?
Ордин-Нащокин положил мужику рубль серебряный прямо на ладонь.
Ого, как барин спешит!
Ямщик отпустил вожжи: была не была.
Гривы вьются, лес впригибочку.
– Держись, барин! Авось не разобьемся!
Вот и Валдай. Огоньки уж затеплились в избах. Вышел смотритель. Глянул на крытых инеем лошадей, присвистнул, на охотника глаза вытаращил. Ордин-Нащокин к нему:
– Лошадей!
– Не могу, ваша милость! Свежие лошади гонцу от псковского воеводы к царю заложены.
Афанасий Лаврентьевич руку в потайной карман. Три рубля в руке!
– Держи!
Смотритель обомлел от щедрости: годовое жалованье.
– Шкуру спустят с меня! – И рукой махнул: – Езжай, господин хороший!
Помчались.
Сердце у Афанасия Лаврентьевича прыгало, как снегирь на ветке. Обошел гонца. Слава Богу, догнал и обошел. Ну, матушка-Москва, жди вестей от человека разумного, от самого Ордина-Нащокина. Охотник добрый попался, стелятся лошади. И никому невдомек, что мчит в Москву не захудалый дворянин, а мудрый правитель государства Российского. Будущий.Москва задумалась
В день рождения, десятого марта, поздравили Алексея Михайловича смутной весточкой, будто бы во Пскове гиль, будто бы воры перехватили Нумменса, везшего шведской королеве Кристине казну. Вместо праздника – тяжкая забота. Три ночи государь не спал. Молился, требовал от думного дьяка Алмаза Иванова точных известий. Известий не было, а слухи куда как страшны.
Пришел Алмаз Иванов к государю с вопросом, сообщать ли шведскому посланнику де Родосу о случившемся, а государь сам к нему с тем же.
– Как же Родосу о гиле теперь сказать? Родос для казны большую охрану просил, а мы ему отвечали в гордыне – зачем-де охрана, в стране спокойствие…
– Государь, пока не будет гонца от Собакина, говорить Родосу о гиле нельзя. Напугаем. Сообщит он своей королеве о надругательстве над Нумменсом, а королева, не дай Бог, пошлет для охраны своих послов войско…
– Молчать нужно, успокаивать Родоса! – решил государь. – И чтоб никаких слухов до него не дошло! Людишки-то на Москве прослышали о Пскове?
Алмаз Иванов опустил голову:
– Разное болтают, государь!
– Болтунов на цепь! – вскочил Алексей Михайлович, к окошку подбежал: померещилось ему что-то зловещее.
Окно было заморожено. Узор затейлив, игрист. Не знать бы ни о чем.
Нехорошее вспоминалось. Вспоминалось, как толпа два года назад схватила за узду его лошадь и потребовала выдать с головою притеснителей – бояр. Вспоминалось, как пылала Москва: горели Петровка, Дмитровка, Тверская, Никитская, Арбат, Чертолье, посады. Вспоминалось, как стоял он сам во время крестного хода перед толпой и униженно выпрашивал у нее жизнь дорогого человека, учителя своего и свояка Бориса Ивановича Морозова. А ну как опять встрепенется Москва, Псковом взбаламученная?
Алмаз Иванов, глядя на государя, не решался подступить к нему с другими важными делами. И вдруг один из его дьяков подошел к нему и шепнул что-то. Государь слухмен был:
– Гонец? Зовите его ко мне!
– Приехал с известием дворянин Ордин-Нащокин, – радостно сообщил государю Алмаз Иванов.
Афанасия Лаврентьевича ввели к государю. Повалился в ноги.
– Вставай и рассказывай, – сказал государь спокойно.
Алмаз Иванов глянул на государя и подивился происшедшей на глазах перемене. Царь сидел по-царски. Лицо серьезное, важное, на губах приветливая улыбка.